Саныч перевернулся на спину, стал смотреть в небо. Сломал веточку, сунул в зубы, разжевал.
– У нас на фабрике за перевыполнение плана премию выписывали, – сообщил Саныч. – Можно было купить козинаков. Надо в штаб предложение внести, чтобы за каждого фашиста карамель давали. Или тушенку, допустим. Если же кто офицера пристрелит, тому на неделю на кухне только со дна зачерпывать, и хлеба двойной паек с чесноком. Ну, а если уж кто майора или там генерала…
Тут Саныч замолчал, видимо, он заранее не придумал, что выдают доблестному партизану за победу над генералом.
– За генерала уже совсем особый паек полагается, – сказал Саныч. – Не просто повышенный, а сверхповышенный. В него должны входить…
Здесь Саныч опять запнулся.
– Там тушенка должна быть, сахар, яичный порошок, и сгущенка. Ты сгущенку пробовал?
– Не.
– Я пробовал. Нам пять банок присылали, для разведгрупп. Ее только летчикам полярной авиации выдают и подводникам. Это молоко такое, густое, как мед. И с сахаром. Я полбанки съел, представляешь?! Очень вкусное. В повышенном пайке три банки будут. И сухое мороженое еще, его можно с молоком разводить…
Я начал клацать зубами. И от голода, и от холода, и от того и другого вместе. Сгущенка, однако.
– Ладно, – сказал Саныч, уже недолго. Скоро согреемся как следует…
Саныч хрустнул пальцами.
– Сегодня что-то мало поездов… Обычно часто шастают, точно что-то намечается. Слышишь-ка? Катят. Слышишь?
Я не слышал.
– Уши потри.
– Зачем?
– Станешь лучше слышать. И перед боем полезно…
То ли правда, то ли врет, я не знал, но на всякий случай потер. И действительно услышал – цык-цык-цык, несерьезно, не думал, что танки так звучат.
– Дрезина, – пояснил Саныч. – Значит, наш эшелон, важный. Тише сиди, зубами не щелкай.
Я сунул в зубы варежку – чтобы не клацали.
Цыкающий звук усилился, и через минуту мы увидели дрезину.
– Опять проверяют, – пояснил Саныч. – Перед каждым важным эшелоном особая дрезина. Если увидят следы вдоль дороги, то в лес выходят. А один все время с ракетницей, чуть что не то, сразу в небо пуляет, а на эшелоне следят за этим. Под Новгородом вообще вдоль дорог лес выжигали, чтобы не подобрался никто…
Дрезина тарахтела мимо. Три немца, похожие на мышей. Одна управляла, две остальных по сторонам смотрели. Медленно ехали, внимательно, наверное, минуты две мимо нас волоклись.
– Ну, все, – сказал Саныч, – сейчас начнется. Смотри, чтобы эти назад не покатились, если решат вернуться, нам их надо убрать.
Но дрезина не вернулась. Цокающий звук удалился, и стих, и тут же из под елок показался Щенников со своей командой. На плече Щенникова болтался хомут бикфордова шнура, в руках деревянный ящик, мина. У остальных тоже мины, ломики и короткие саперные лопатки, действовали все быстро и слажено. Мины закладывали вдоль насыпи и управились, наверное, меньше, чем за полминуты. Отступали след в след, Щенников последним, аккуратно закрывал следы лопаткой, маскировал бикфордов шнур, все это он проделывал с ловкостью и аккуратностью опытного часовщика, я позавидовал, все-таки Щенников молодец, хорошо работает. Наверное, и часы хорошо починял.
Все.
Щенников скрылся, теперь ждать.
Ждать.
Во рту вдруг показался кислый железный привкус, как перед рвотой, я не удержался и опять сорвал хвоину, только уже целую ветку, откусил много, стал жевать. Хвоя оказалась горькой и совсем не сочной, видимо, из-за зимы, хвойные соки спрятались в корнях, в ожидании тепла.
– Ну, ты даешь… – усмехнулся Саныч. – Я Лыкову скажу, чтобы он тебя больше не кормил, ты можешь дровами просто-напросто питаться, молодец. А ты, кстати, знаешь, что однажды Ковалец вернулся в лагерь голышом? Нет? Отличная история, сейчас расскажу…
Саныч ткнулся лицом в снег, полежал лицом в белом, оторвался, стряхнул с носа сугроб, стал рассказывать:
– История удивительная. Ковалец однажды ходил в разведку, летом, в прошлом году, ну ты помнишь, какое лето было жаркое, волосы к голове прикипали… Он ведь как лось, нормально ходить не умеет, все бегает. Вот он все утро бегал по лесу, бегал, фашистов высматривал. А они ему не попались ни разу. Вот и вечер наступил, Ковалец выскочил к старице, потный, как двадцать комбайнеров. И искупаться решил. Разделся, одежду под пень спрятал, полез, лягушек распугивая. Раз нырнул – хорошо, два нырнул – хорошо, третий раз нырнул – немцы. Тоже приехали помыться, аж на грузовике. Сели, сидят, песни поют. Они, значит, помываются, а Ковалец в старице, под корягу спрятался, тиной обмазался, дышит в полноздри, чувствует уже, что вода не такая уж и теплая, мерзнет помаленьку. Слепни слетелись с осоки – у старицы водопой как раз, так они привыкли в полдень коров жрать, а коров не пригнали, Ковалец приперся. Ну, они на него и накинулись, давай в рожу кусать. А у Ковальца рожа – самое главное место. А тут и пиявки – как давай в ляхи жалить, и жалят, и жалят…
Лето, жара, Ковалец, погрязший в водоеме, голодные пиявки, собравшиеся со всей округи немножко перекусить, слепни.
Зима, стужа, мы, застрявшие в снегу, ждем эшелон.
– Вот он сидит, героически переносит страдания, а немцы уезжать и не думают. Положение тяжелое – сверху слепни поджирают, всю башку облепили, снизу пиявицы терзают, хоть топись. На берег с немцами выбраться нельзя, вот Ковалец и решил на другой. А одежда и оружие на немецком остались, под пнем. Вылез в кустах, отбежал метров на двести, пиявок раздавил, слепней разогнал, остался голый совсем. А задание надо выполнять – куда деваться? Ковалец позлился немного, почесался – и пошел. В грязи вывалялся, листьями облепился и вперед, наблюдать…
Саныч замолчал. Я все ждал, пока он станет дорассказывать, но он не торопился, молчал, разглядывал пальцы.
– А дальше-то что? – спросил я.
– Что?
– С Ковальцом?
– С Ковальцом все в порядке, сам знаешь. А, эта история… Тут все просто. Просидел Ковалец у дороги, посчитал все машины, наблюдение произвел, все как полагается, надо в отряд возвращаться. А в голом виде стыдно, смеяться станут. Ну, решил он к этой старице вернуться – вряд ли фашисты там до сих пор сидят. Вернулся, а они сидят. Ну, тогда он не выдержал, как из кустов выскочит, как закричит! Немцы уже к вечеру пьяные сильно были, они как такое пронзительное зрелище увидели, так сами с перепугу в воду скатились. Ковалец схватил оружие, схватил гранаты, кинулся искать пень с одеждой – а нет его! То ли старица не та, то ли еще что не то… Нет, короче, одежки. Только фашистское. Фашистское Ковалец, конечно, не стал надевать – чтобы свои не пристрелили, а из нефашистского только ботинки. Надел он ботинки, обвесился оружием и в сторону наших двинулся. А навстречу как раз Глебов, не знаю зачем уж он там вышел, наверное, по грибы. Ты знаешь, Глебов – он грибник яростный, как только весна, так он сразу сморчки идет собирать, а потом на сале их жарит, и всех до отрыжки кормит, все городские грибы жрать любят, вот ты любишь?
– Люблю, – ответил я, я на самом деле любил грибы, особенно грузди соленые со сметаной.
– Вот и Глебов. Пошел он грибы собирать, воздухом подышать, от ратных дел отдохнуть, а тут на него из ракит Ковалец. Честь отдает, пятками щелкает, и докладывает: так и так, лично обезвредил отряд Вермахта, восемнадцать человек, вооруженных до зубов, давайте мне «За Отвагу», я фрицев своей натурой до смерти перепугал, отборные головорезы бросались в страхе в воду и умирали от разрыва сердца. А Глебов ему и отвечает: я бы тебе тебя представить к медали, но что в представлении написать? За уничтожение живой силы противника посредством… Посредством чего? В политуправлении могут неправильно понять, однако. Так что ты давай, уничтожай лучше живую силу противника обычным путем, как все, мы тебе сразу и медаль, и орден. Расстроился очень Ковалец, два дня не брился и решил с горя наколку сделать… Хотя это уже другая история. Я, кстати, про Ковальца много вообще знаю историй, еще со сплавной. Вот слушай, как его однажды бешеная лиса покусала…
Я слушал и жевал елку, скоро на самом деле древесиной привыкну питаться. Истории веселые, их хорошо, наверное, на плоту рассказывать, плот ночью ползет по реке, а сидишь у костра, а вокруг только черные берега. Вода и движение, ложишься на спину и смотришь, как с каждым поворотом перекашиваются звезды, а когда приходит время смеяться – смеешься, и в деревнях на берегу просыпаются недовольные собаки…
– Ты меня слушаешь? – громко прошептал в ухо Саныч. – Уснул?!
– Нет, просто думаю…
– Думать поздно, – сказал он. – Пора делать.
– Как?
– Так. На меня смотри. И бей короткими. Только короткими, это страшнее. И не бойся – немцы перепугаются, а с перепугу метко стрелять нельзя. Они не попадут, так всегда бывает. Понял?
– Ага.
– Лупи по пулеметчикам, если они, конечно, очухаются… И по офицерам. А если не найдешь ни того, ни другого, то стреляй по ближайшему.
– Лупи по пулеметчикам, если они, конечно, очухаются… И по офицерам. А если не найдешь ни того, ни другого, то стреляй по ближайшему.
– А если они на нас побегут? – спросил я.
– Не побегут.
Вдалеке за поворотом тяжко лязгнуло, напротив нас через дорогу оборвался снег с ели.
– Идет, – сказал Саныч. – Идет, голубчик. Сейчас начнется…
Он снял ватник, расстелил его в снежном окопе, улегся. Я сделал так же.
Сердце уже лупило в виски, в глаза, даже в зубы, я чувствовал пульс в зубах, они стремились вырваться из десен, никогда такого не было. Хотелось бежать. Рвануть вперед, к рельсам, сидеть в окопе сделалось невыносимо, и я, было, дернулся, и Саныч тут же стукнул меня по загривку, и еще раз, и еще, только я ничего не почувствовал.
– Не дрыгайся! – сказал Саныч. – Рано еще, минуту потерпи… Время.
Саныч достал часы, пристроил перед собой, хорошие у него часы, только тикают громко, бум-бум-бум, громче поезда.
Показался эшелон, и он тоже не очень походил на мои воображения, я ждал, по крайней мере, бронепоезд – черная броня, размалеванная крестами, ощетинившаяся пушками и пулеметами, а показался обычный товарный состав. Сначала обязательные платформы, забитые металлоломом, локомотив, сразу за ним вагон, после которого уже следовали платформы, накрытые брезентом. Под брезентом первых платформ угадывались ящики, скорее всего снарядные.
За ними танки. В них не нашлось ничего грозного, они походили, скорее, на слонов, укрывшихся от дождя, хоботы торчат в небо.
Последними катились цистерны. Две штуки, крашеные белой маскировочной краской. Топливо. Керосин, эрзац-бензин, или чем там их откармливают, под брюхом оранжевые разводы. Мне стало жаль добра, столько пропадет зазря совсем, одной такой цистерны хватило бы целой деревне, и не на год, а… не знаю, насколько, лет на пятьдесят, не меньше, свет был бы каждый день, а мы сейчас все это в распыл. Непонятно, не по себе от бессмысленности, вот паровоз взять, чтобы его построить нужен целый завод, да не один, а много, и сотни людей, тысячи, и они все должны думать, работать на протяжении многих дней, а тут раз, несколько секунд и вся эта работа превращается в бесполезный хлам, в неспособную дрянь.
Эшелон шел быстро, совсем не так как предыдущий поезд, целеустремленно поспешал к фронту. На каждой платформе по часовому, сидят, мерзнут, мечтают о кипятке, скоро станция и можно хлебнуть кипятку, и заварить кашу, лечь…
Состав приблизился, платформы дребезжали, паровоз блестел краской и маслом, я увидел сосредоточенное лицо машиниста, кричащего что-то помощнику, я успел подумать – кто он, русский или немец, и тут как раз все и началось.
Откуда-то, точно из-под снега, выскочил Ковалец, а может точно из-под снега. Он был не похож на себя, исчезла вся красота и гладкость, лицо оказалось перекошено яростью, в руках доска метра полтора длиной с закрепленной взрывчаткой. Полушубка нет, шапки нет, тоненький вязаный свитер. Ковалец кинулся к поезду через снег, высоко выдергивая ноги, точно выплясывая дурацкий птичий танец. Его тут же заметили, охранник на платформе сдернул автомат и тут же вскинул руки, пуля пробила ему плечо и солдат упал между платформами, под колеса. Кулаков, снайпер. Машинист загудел, упал еще один часовой, остальные очнулись и стали стрелять по Ковальцу, но его уже было не остановить. Кажется, он что-то орал, я бы орал, точно, как тут можно не орать?
– Не стрелять! – крикнул Саныч.
Мне. Я и так знал, что стрелять нельзя, рано, можно задеть Ковальца, только Кулакову можно.
Ковалец подскочил к рельсам перед первой платформой, сунул бомбу, и отпрыгнул в сторону, откатился, завяз в снегу, немцы стали стрелять гуще и отчаяннее, я подумал – вот сейчас в него точно попадут, но не попали, Ковалец перекатился, и еще перекатился, и тут грохнуло, почему-то глухо, в стороны полетела земля и снег, так что я даже подумал, что бомба не сработала на полную мощность.
Но я ошибся. Первая платформа словно наткнулась на невидимую преграду, железный лом разлетелся в разные стороны, вторая смялась в гармошку, паровоз поехал в сторону. Сначала передними колесами взборонил мерзлую землю, замер на секунду, и тут же его сзади ударил вагон и танки. Удар получился громче, чем взрыв, тендер сплющило, уголь плюнул фонтаном. Паровоз устоял, не опрокинулся, а вот вагон выдавило в сторону, он упал на бок. Первая танковая платформа опрокинуась и танк вывалился.
Остальные платформы устояли.
Тишина.
Стало холоднее, и пошел снег, я задрал голову – никаких туч, взрыв стряхнул снег с елей и теперь он опускался на нас, и солнце светило, грибной снег, никогда раньше такого не видел.
Потрескивание металла и все, ни стрельбы, ни огня. Крики. В упавшем вагоне ругались по-немецки, орали, затем начали биться окна и наружу полезли люди. Саныч сжал мне руку и помотал головой – стрелять рано, надо подождать, пока выберутся все. И мы ждали. Стрельба все-таки началась, правда, не с нашей стороны, один из часовых поднялся на ноги, и теперь стрелял не целясь, по сторонам, бестолково, из карабина, правда недолго – щелк, и он тоже упал, вперед, в снег под насыпью.
В вагоне закричали громче, и из окон повалили уже многочисленные фашисты, из тамбура тоже, они выбирались, спеша друг по другу как крысы с тонущего корабля, Глебов свистнул, громко, по-разбойничьи, наверное, так свистел Разин, подстерегающий с товарищами жирные купеческие караваны. У меня под ухом рявкнул ППШ, и дальше я почти ничего уже не видел, я вжался в приклад автомата и надавил на спусковой крючок.
Саныч учил короткими очередями, но я, конечно, все забыл, лупил мимо прицельной рамки, перед глазами зеленел фашистский вагон с косыми крестами, отороченными белой каймой, и я не видел больше ничего, я ненавидел этот вагон, ненавидел тех, кто выпрыгивал из него. Откуда-то издалека заорал Саныч, стукнул меня в спину, я догадался, что надо короткими, и отпустил курок.
Саныч бил короткими, зло и уверенно, через мою голову перепрыгивали гильзы, я видел, как падают скошенные немцы, сползают по вагону, валятся в снег, и уже не поднимаются, мертвые. Конечно, стрелял не только Саныч, просто остальных я не видел, я вообще вокруг себя ничего не видел.
Из паровоза выпрыгнул машинист с лицом, залитым красным, упал на карачки, и тут же чрезвычайно ловко забрался за колеса, и я понял, что это мой. Я прицелился в колесо, и стал ждать, когда машинист высунется. Но он был не дурак и хотел жить, и тогда я стрельнул рядом, в рельс, пули чиркнули по железу.
Я стал стрелять, стараясь попасть между колесами, чтобы пули отскочили и достали машиниста рикошетом, я обстреливал колеса упорно и тупо, и вдруг справа в кадр вбежал немец, и я выстрелил, он наткнулся на пули, упал и пополз, и тогда я прицелился в него уже по-хорошему.
И я снова попал.
Первый убитый мной фашист. Он лежал, свернув голову, лежал и все, не шевелился, как мертвый, да и на самом деле мертвый.
Не так все случилось, неправильно, по-другому, я должен был видеть его, и он тоже, он должен понимать, что сейчас он умрет… А он в мою сторону даже и не смотрел.
Саныч опять что-то крикнул, и показал мне большой палец.
Бой продолжался.
Многим все-таки удалось выбраться из вагона, часть в панике рассыпалась по склону и лежала теперь в снегу, смешанном с грязью и посеченными пулями ветками, другие перекатились через насыпь и залегли в мертвой зоне, третьи укрылись за рельсами и стали отстреливаться. Под второй платформой заработал пулемет, очухались быстро, гады, жить хотят, партизаны в плен не берут, это каждому фашисту известно.
Ствол пулемета высовывался из-за колесной пары, поворачивался из стороны в сторону, плевался огненными сгустками, стреляли взахлеб, в разные стороны, Саныч опять проорал что-то, и я опять не услышал, окружающий звук причудливо разобрался на составляющие: вздохи паровоза, крики, стрекотание «шмайсеров» и трещетки ППШ, винтовка справа, винтовка слева, с шипением проседали в снег горячие гильзы, голос Саныча убегал в сторону.
Пулемет повернулся в нашу сторону, я видел это явно, пулеметчик хотел нас убить, он стрелял в нас, ствол смотрел мне прямо в лоб, я видел, как вылетают пули, я тоже захотел убить его, забыл про машиниста. Поменял магазин, попытался прицелиться. Это было трудно, целиться – хотелось не целиться, хотелось лупить, лупить, мне бы самому пулемет, из меня получился бы прекрасный пулеметчик, я все вижу…
Стал бить по пулемету. Короткими, как положено, раз, два, три. Пули чиркали по танковой броне, по рельсам, ППШ плясал, и рвался из рук, хотел получить самостоятельность, нет от меня никакого толка, очередь и еще раз очередь, и я нащупывал гранату, но Саныч перехватил ее, примерился, и метнул. Граната описала крутую дугу и упала на платформу, закатилась под танк и взорвалась там.
Пулемет заглох. Остальные немцы еще отстреливались. То есть стреляли, бестолку совершенно, правильно Саныч сказал, не попадут. Отстреливались, человек десять, или двадцать, не знаю, уже тоже мертвые. То есть они еще двигались, но они уже были мертвыми, я это ясно видел, их надо было еще немного подтолкнуть, помочь…