Кто-то кинул зажигалку. Она разбилась о край платформы и огонь стек вниз, и побежал между рельсами. Мертвецы ползли, стараясь найти удобное местечко для смерти, а один сидел, схватившись за живот. Я прицелился, Саныч схватил меня за бок, уронил, так что очередь я выпустил уже в небо.
Немцы продолжали стрелять, пули щелкали высоко над нашими головами, падали иголки, щепки и куски смолы, и вдруг земля провалилась подо мной, прямо под животом, сначала я подумал, что мне пузо оторвало, ухнул вниз, полетел в яму, а земля неожиданно тут же рванула обратно, выпрямилась, как резиновый мячик, продавленный пальцем. Она ударила по всему телу, в руки, в ноги, в затылок, но больше всего досталось зубам, рот наполнился осколками и тут же кровью, я стал выплевывать крошеные зубы, кровавые брызги плавили дырки в слежавшемся насте. Там, где лежал вагон, там больше ничего не было, только черные ямы, перекрученное железо, торчащее в разные стороны, дым и огонь, расползающийся по дереву, я подумал, что не зря мы тащили эту взрывчатку, совсем не зря. И что Глебов настоящий командир. Ковалец уронил эшелон, и он съехал ровно туда, где была заложена бомба, и все разнесло и перемололо.
Из разорванного паровоза била твердая струя пара, она расплавила снег, и я увидел желтую и зеленую траву, на границе снега и земли упрямо шевелился раненый немец.
Две платформы съехали вниз и танки лежали задрав гусеницы, и сейчас я подумал про черепах, а не про слонов, точно, черепахи, покрытые панцирями. Остальные платформы тоже сбились с рельс, но не опрокинулись, цистерны откатились метров на пятьдесят и разгорались, здесь было больше нечего делать, мертвецы стали мертвецами, я хотел сказать это Санычу, поглядел на него.
Его не было. Он исчез, и тут же появился вновь, возник, точно сменился кадр, кажется, его тоже задело ударной волной, вид он имел одуревший, Саныч сел, что-то мне сказал, что-то у него перегрелось… ППШ лежал стволом в снег.
Саныч схватил МП, дернул затвор, справа свистнули.
Он сунул мне автомат, и я обнаружил у него в руке уже бутылку с зажигалкой, он размахнулся и швырнул. И тут же полетели остальные бутылки.
Они хлопались о танки, об вагон, о рельсы, лопались, по железу разливался медленный оранжевый огонь, и тут же бутылки полетели снова. Броня загорелась, сначала нехотя, потом веселее, черным смрадом, он потянулся в нашу сторону, я закашлялся, Саныч отобрал автомат и стал стрелять.
На нас шел человек, то есть немец, в одних штанах и ботинках, никакой другой одежды, никакого оружия, он брел через снег и смотрел себе под ноги, и был уже почти рядом, метров пятнадцать, Саныч повернулся к нему.
Наверное, я оглох – МП прощебетал, брызнул гильзами немец покрылся красными кляксами, упал на спину, и стал дрыгать ногой, сам он уже умер, а нога не хотела, скреблась о жизнь, отталкивалась от земли.
Живые немцы убегали в лес, жаль, не всех достанем сегодня. Ничего, достанем завтра. А вообще долго, долго мы возимся, уже, наверное, заметили, пустили на подмогу бронепоезд, и карателей, и эсэсовцев с откормленными овчарками, пора уходить.
– Уходим! – заорал у меня над ухом Саныч. – Все!!!
Я оторвался от автомата, посмотрел на него. Весь в соплях, из носа, по подбородку, на щеках уже засыхали.
– Двенадцать с половиной минут, – сказал Саныч. – Быстро сегодня управились.
Глава 10
Глебов остановился и взмахнул рукой, и все остановились, привалились к деревьям и стали дышать, глубоко, с паром, но при этом тихо, без хрипа, как-то испуганно, точно мы совершили что-то очень плохое, и теперь нам за это стыдно. Мне представлялось, что мы ограбили магазин, и рожи у нас точно такие же, злые, отчаянные, я однажды был на суде, видел настоящую банду.
Со стороны железной дороги слышалась стрельба, в небо поднимался черный масляный дым, сквозь который запоздалыми криками о помощи взлетали красные ракеты.
И вдруг кто-то хихикнул. И остальные заржали, разом, громко, беззаботно, совсем по-довоенному.
Гоготали мужики, сморкаясь в кулак и стыдливо стряхивая в сторону сопли, брякая привешенными на шею автоматами, сразу раскрасневшись и сделавшись совсем нестрашными, и если бы не оружие их легко можно было бы признать за вальщиков из лесхоза.
Ковалец смеялся, вроде прилично, красивым голосом, каким смеются в кино, умудряясь при этом важно оправлять неожиданный заусенец на указательном пальце и поглядывать на остальных с новым превосходством. А потом не удержался и расхохотался уже по-настоящему, задиристо и беззаботно, отчего вдруг стало видно, что он тоже сопляк, двадцати ему явно нет, просто уж такой большой вымахал.
Щенников хохотал с присвистом, стряхивал щелчком слезы с паленных кончиков усов, моргал совсем по-мальчишески, щурился.
Кулаков обнимал винтовку, прилип бородатой щекой к стволу, порыкивал, как дизельный мотор.
Саныч хохотал, конечно же, громче и веселее остальных, корчил невыразимые рожи и надувал щеки.
И я смеялся вместе со всеми.
И Глебов тоже не удержался и немного улыбнулся, получилось отвратительно и нелепо, Глебов понял это и больше улыбаться не стал.
Смеялись долго, минут пять, пока над головой Ковальца дикая пуля не срезала ветку. Ветка хлопнула Ковальца по носу, и он немедленно чихнул, выдув из ноздрей огромный пузырь. Это вызвало новый приступ веселья, но дохохатывали уже по ходу.
Спустя часа полтора устроили первый привал. Закурили, достали фляги.
Я расстегнул мокрый ватник. Дышалось с трудом. Нет, то есть дышал я быстро и много, и глубоко, но воздух совсем не чувствовался, хотелось холода, голова кружилась, зубы как-то сами по себе прищелкивали, и унять их у меня не получалось.
– Застегнись, – посоветовал Саныч. – Простынешь.
– Не…
– Застегнись, говорю, – уже почти приказал он. – Я первый раз чуть воспаление легких не подхватил. А лечить нечем.
Я запахнулся, надвинул шапку поглубже.
– И варежки надень, – велел Саныч. – Руки уже красные. Пальцы отморозишь – и все, отвоевался.
Надел варежки. Руки тут же зажгло, точно в кипяток их опустил, но почему-то приятно. Глебов отозвал Саныча в сторонку и стал ему что-то объяснять на ухо. Саныч кивал, поглядывал на меня.
Мне было жарко. И сердце продолжало прыгать, оно у меня так никогда не прыгало, не помню.
Я себя чувствовал почти пьяным, не шагать хотелось, а бежать. Наверное, я бы и побежал, если бы не остальные. Если бы не Саныч.
– Лучше сейчас не очень радоваться, – сказал он, вернувшись. – Я знаю. Хочется орать, да?
– Бежать еще…
– Во-во, – Саныч перекинул автомат на другое плечо. – Бежать, прыгать, знакомое дело. Надо перетерпеть. Посмеялись и хватит. Если сейчас начать чересчур радоваться, потом плохо будет. Разваливаться начнешь, я-то знаю. Пойдем, давай.
– Куда?
– Приказ. Скажу по пути…
Меня повело. Попробовал поймать березу, не получилось, мимо и рожей в снег, хлоп и темно, и уши заложило.
Очнулся от холода на лбу. Открыл глаза – на переносице комок снега.
– Ты прямо как Ковалец, – усмехнулся Саныч. – Он после первого боя тоже в обморок хлопнулся, это нормально, от избытка чувств. Понравилось?
– Что?
– Немцев бить?
– Понравилось, – ответил я.
– Ну дак… С каждым разом все лучше. Сегодня, конечно, не очень много, но и задачи другие были. Я шестерых, кажется, уложил. Ты тоже парочку, я видел.
– Да…
Я сел, убрал снег с носа
– Поздравляю. Идти вообще-то надо, разлеживаться нечего.
Я поднялся на ноги.
Наша группа уходила к северу. Щенников последний. Он тоже оглянулся, увидел меня и помахал рукой.
– А мы? – спросил я.
– У нас другое задание, – сообщил Саныч.
– Какое?
– Потом скажу. Давай, в сознание возвращайся – и вперед, в ближайшее время отдыхать не придется.
Вперед так вперед, но в сознание я не мог вернуться еще долго. Покачивало, в затылке дребезжало, и кислятина во рту никуда не делась.
Отмахали километров пять, затем Саныч принялся петлять, и петлял почти два часа, пока не вышли к холму, похожему на застывшую волну. Он обрывался крутым гребнем, у подножья которого тянулась цепочка следов.
– Наши прошли, – указал Саныч. – Хорошо прошли, в ногу, кажется, что человека три всего, Глебов молодец.
– А что нам тут делать-то? – не понимал я.
– Глебов велел остаться, – Саныч бухнулся на колени. – Здесь. Там то есть, на гребне. Будем наблюдать. Плащ-палатку дал.
– Зачем? – не понял я.
– Посмотреть надо. Что немцы делать станут. Если за нами двинут, то через Синюю Топь бежать придется, предупредить. Все продумано.
– Мы вроде осторожно…
– Осторожно не осторожно, а все равно наследили. По снегу прочитать легче легкого. Они, конечно, не дураки – в наши болотья лезть, но кто знает. Всю прошлую неделю тропы переминировали – это на случай если фрицы все-таки бараны… Вообще эшелон был что надо, а?
– Ты уже говорил, – напомнил я.
– Ты уже говорил, – напомнил я.
– Да об этом можно неделю говорить! В газетах напишут! Ковалец, дурила, орден наверняка все-таки заработал, спать в нем станет ложиться, в баню ходить.
Да уж, орден явно не добавит Ковальцу достоинств в характер, наоборот, скорее, станет он наглее и заносчивее в два раза, с орденом-то.
– А немцам теперь дня на три работы, – с удовольствием рассуждал Саныч. – Будут, уроды, дорогу чинить, проверять – нет ли еще где мин. Партизан отлавливать по закоулкам, слюной брызгаться, а мы уже далеко. И не мы одни сегодня, кстати, бахнули, соседи тоже постарались наверняка, так что тремя днями не обойдутся, гады вонючие. Эта ветка наверняка в нескольких местах перерезана, так что будет им дристалище по полной программе. Здорово, а?! Не зря столько ждали, по норам сидели, не зря… С другой стороны теперь спокойной жизни не жди – фашист озвереет. Ну, пусть звереет. Давай расправляться.
Мы расправили палатки и просидели в засаде до ночи. Никого. В сумерках отступили выше на холм, я разводил костры, Саныч неспеша готовил нодью, не очень она получилась – горела в полбревна и я просыпался. И каждый раз Саныч не спал, смотрел в лес, теребил шапку.
В лагерь отправились еще затемно.
Часам к десяти погода испортилась, наверху опять отстреливали ангелов, снег сыпался необычайно густой и мягкий.
– А наступления что-то не слышно… – Саныч задумчиво глядел в облака. – Где наступление-то?
– Может оно идет, – предположил я. – Но мы не слышим из-за снега.
– Может…
Я вот такого наступления никак представить не мог, мне казалось, что наступление не может быть незаметным. Наступление – это гром. Канонада, рев танков, небо, расчерченное снарядами «катюш», суета, запах мазута…
Ничего. То есть совсем, тишина и тишина.
– А может в другом месте? – спросил я. – Наступление?
Где-то ведь оно идет.
– Глебов расскажет, – заверил Саныч. – Ему уже все сообщили, наверное. Пойдем побыстрее, пока еще проходимо. Снежный год, как и говорили…
Но снег валил какой-то разный, пятнистый, то и дело мы попадали на поляны, где светило солнце и никакого снега не наблюдалось, а за ними опять начинался снежный туман и лишь далеко наверху синело небо. От этого болела голова, и на уши еще давило почему-то.
– Грустно что-то, – сказал неожиданно Саныч. – Тебе грустно не бывает?
– А что?
– Не знаю. Ты радио когда последний раз слышал?
Я стал вспоминать. В отряде имелась рация, но никто, само собой, не разрешал ничего слушать – батареи экономили строжайше, даже на Новый Год, даже на октябрьские. Сядут батареи – потом где их взят
– В сорок первом, – сказал я. – Кажется, двадцать пятого июня, точно не помню…
– Я тоже в сорок первом. «Вставай страна огромная» пели. А может это сейчас уже навспоминалась.
Саныч потер лоб.
– Я к тому, что это все как-то… Тут летом человека нашли в лесу, так он полтора года в норе прожил. Командир, между прочим, Глоцер, только ты вряд ли его помнишь. В сорок первом его миной сильно контузило, память отшибло подчистую, и ухо оторвало, но ухо он только потом заметил. Очнулся посреди болота, снег идет, а как он здесь оказался – не помнит. Решил своих искать, в одно село сунулся – немцы, в другое – тоже немцы, по железке немецкие танки везут, по дорогам мотоциклетки стрекочут, кругом одни немцы. Немцы-немцы-немцы, он чуть с ума не сошел. Все, думает, проиграли войну, наши где-то за Уралом уже. Застрелиться хотел – да патроны не стреляют, повеситься хотел, да сук обломился. В голове помутилось, залез он в барсучью нору…
Зима какая-то бесконечная, хотя только январь еще, а уже кажется, что год минул, время смерзлось, разучилось шевелиться. Саныч выставил язык, поглядел на кончик, потрогал его пальцем, плюнул.
– Этот Глоцер, он не ел ничего, и не пил даже, только в небо смотрел. А там тоже одни немцы, и все на восток летят, на восток, от этого еще сильнее умереть хотелось. Но не умиралось. Вот этот Глоцер усох почти в миллиметр, глаза закрыть сил нет уже, а все не мрется. Грустно ему стало, а тут как раз зима, ну он думает, что зимой-то он замерзнет. Завалило его снегом, уснул он как медведь, с улыбкой, довольный. А весной бац – и проснулся. Думал, мертвый уже, идет по лесу шатается, а ему навстречу Юсупов с расписной балалайкой…
Саныч замолчал, поймался, с балалайкой он загнул.
– Столько историй… – Саныч сплюнул еще, тягучей, медленной слюной. – Хоть записывай, не верит никто. Иногда такое встретишь, что сам не веришь. Вот этот Глоцер, он ведь правда всю зиму без еды просидел. Он при мне однажды месяц ничего не ел, и не похудел особо. Такой организм.
Наверное, так на самом деле бывает. Нашему фоторуку на заводе мизинец фрезой отхватило, не целиком, а посередке ровно. Он нам обрубок показывал. А через полгода у него новый мизинец стал отрастать, как хвост у ящерицы. И отрос. Так что я не очень удивлялся этому Глоцеру, ну, то, что он всю зиму пролежал в яме и от голода не умер. Война.
– Снегири, – равнодушно сказал Саныч. – Первый раз в этом году вижу, смотри, какие жирные. Знаешь, мы в первый год все подряд жрали, барсуков, медянок, выхухоль, а снегирей нет. А их в первый год много было, на каждой рябине сидели, не поймешь, где рябина, а где снегири. Но мы их как-то не могли жрать…
Действительно, снегири. На кусте, не знаю, как называется, ольха, наверное, целый букет. Крупные, в два кулака, висят, покачиваясь, не шевелятся, совсем ненастоящие, как ретушью расписанные.
– Интересная история, – сказал я. – Про Глоцера.
– Главное, что правда. Этот Глоцер сейчас у Василькова воюет, ничего, отошел, зверь в бою… А ты заметил, что мы через железные дороги никогда не переходим? Мы точно в загоне, куда ни пойдешь, всегда натыкаешься на железку. Тебе это странным не казалось?
– Нет. А чего тут странного?
Саныч пожал плечами.
– Не знаю. Может, и ничего. Я что-то стал сомневаться… Правильно ли идем…
Саныч привалился к старой покосившейся березе, помотал головой.
Он как-то посмурнел, лицо покрылось загаром, зима, а загорел. Наверное, от злости, иногда такое случается – разозлится на кого человек сильно, спать ляжет, а утром просыпается уже загорелый, а глаза потрескались. Нет, мы, конечно, не спали, через бурелом пробирались, ночевка еще, Саныч больше караулил… сколько он без сна, интересно?
– Вообще-то я никогда не сбиваюсь.
Саныч достал нож, воткнул в дерево, дернул вниз, задрал кору. Ствол был проточен короедами, глубокие бороздки и в них черные, похожие на пули жуки, спят. Саныч отогнул бересту, сорвал широкий пласт, обмотал его вокруг небольшой березки, растущей рядом. Поджег.
Береста загорелась, стали греть руки.
– Это потому что солнце мигает, – Саныч поглядел вверх, в небо. – Вообще-то не должны бы заблудится, я все в голове держал… Лагерь тут должен быть, километров пять. Ничего, к вечеру выйдем. Вообще нам за эшелон полагается «За отвагу». Тебе тоже, кстати. А ты того фашистика неплохо уложил… Какой-то лес не такой…
Лес как лес, что про него скажешь? Я давно заметил, что есть вещи, про которые что-то особенного сказать нельзя. Лес, например. Он даже если разный, все равно одинаковый. Шумит, горит, грибы под березами. А этот совсем разодинаковый. А вот Саныч видел отличие, не нравился ему этот лес.
– Да нет, нормальный лес, наш, – Саныч пощурился. – Тут близко…
Но недалеко оказалось совсем не недалеко, мы снова брели через солнечные и снежные поляны, Саныч старался выглядеть уверенно, это получалось. Автомат выдавал, Саныч поправлял его слишком часто, а я уже давно заметил – если человек растерян, он начинает трогать оружие.
Саныч перекинул автомат на другой бок.
Еще одна ночевка меня что-то не особо радовала, думал, что сегодня поспим нормально уже, в землянке. Супу поедим горячего, пусть и Лыковского, а потом еще раз поспим, уже хорошенько. Об орденах поговорим, если Саныч не врет, то мне тоже полагается.
Снег прекратился, небо очистилось и лес тоже поредел, вместо берез начались сосны, Саныч достал бинокль. Разглядеть что-то в бинокль в лесу – большое искусство, особенно зимой, Саныч смотрел в бинокль долго. Я ждал.
И что он смотрит, идти надо, идти, мы все время куда-то идем.
– Человек вроде… – Саныч оторвался от окуляров. – Или что…
Он сунул бинокль мне.
Пень. Высокий, с шапкой снега, руки в стороны торчат, все-таки руки, все-таки человек. Спиной сидит. Спина непонятная, то ли наша, то ли фашистская, тут не определишь. Сидит ссутулившись, вокруг уже снега намело. Сосульки на нем, кажется, сосна рядом.
– Подойдем поближе, – сказал Саныч.
Подошли. Подкрались то есть, от дерева к дереву. Метров на сто.
– Интересно… Это наш?
– Не, фашист, – Саныч плюнул. – Харя фашистская…
Саныч снял с плеча ППШ, прицелился.
– А как ты определил? – спросил я. – Ну, что он фашист?
– Целый. И сидит. Как замерз, так и сидит. Я же тебе рассказывал, ну, про волков? Если бы наш был, волки его бы уже пожрали как следует. А эту погань даже волки не жрут.