Глава государства строг и резв, военные самолеты продаются за рубежи, подлодки плавают, подо льдами стоит мокрый флаг России. Доходы вроде бы растут, беспризорных вроде бы стало меньше, и, главное, никто не тычет в лицо «тысячелетней рабой» и «Верхней Вольтой с ракетами». Чем не жизнь?
Но, по моим личным наблюдениям, даже самые уверенные адепты сегодняшней ситуации, самые страстные патриоты эпохи нулевых периодически чувствуют некий тоскливый сквознячок внутри. У Глеба Павловского в эфире одной известной радиостанции вырвалось недавно: «Я сам от себя устал». Его реплику вполне может повторить патентованный патриот Жириновский, которого, по совести, должно уже безудержно тошнить от звука собственного голоса. Эти слова могут повторить очень многие, кто так страстно учил, как надо любить новую Россию. Но у этих работа такая была, они лишь тем зарабатывали и тем будут зарабатывать впредь. Основная же, глубинная масса страстных патриотов — люди почти обычные, достигшие чего-то в последние годы или не без успеха пытающиеся встроиться в новую систему координат.
Эти, в отличие от телевизионных невротиков, могут быть по-настоящему злыми.
«Кто тут?! — могут вскричать они, если встать им поперек. — Кто вы такие?! Кто смеет посягнуть на мой дом, на мой прелестный уголок, на мое трудное спокойствие, на мое лето с выездом к большой и теплой воде?! Кто на Родину мою катит, которую я наконец полюбил?! На мою малую Родину, Родинку, на мой клочок обустроенного теплого быта!!!»
Ну вот, я тут.
А что ты имеешь против прелестных уголков и нормальной человеческой жизни? — спросят меня. Я? Ничего не имею. У меня тоже есть несколько любимых уголков и непрестанная мечта о белых и черных морях, которые заждались меня.
Но к патриотизму все это не имеет никакого отношения.
Достала любовь к малой Родине. Невыносимо надоела теория малых дел.
Я сделал все малые дела: вкрутил лампочку в подъезде, заплатил налоги, поднял демографическую ситуацию, дал работу нескольким людям вокруг меня. И что? И где результаты в моей большой Родине? Сдается, пока я делаю свои малые дела, кто-то делает в противовес мне свои огромные, и вектор приложения сил у нас совершенно разный.
Хватит уже любить малую страну, ту, что помещается под боком, под животом, ту, что, как подушку, можно положить под голову. Хватит уже малых дел для маленькой страны.
Хочется большой страны, больших забот о ней, больших результатов, большой земли, большого неба. Большой свободы хочу. Большего выбора жду.
Их нет.
Дайте карту с реальным масштабом. Чтобы минимум полглобуса было видно.
2007Вы правы, вы правы. Боже мой, как все вы правы!.
В октябре страна превратилась в большой перекресток. Это была сухая осень. Было много свободного ветра и мало солнца.
На перекрестках стояли рабочие, крестьяне, гимназисты, поэты. Говорили неуемно много. Столько слов в России не произносили, наверное, никогда. Все будто бы обрели речь. Зачастую слова выходили корявыми или плоскими, однако же каждое выдохнутое слово прибавляло еще толику энергии и тепла в раскручивающийся вихрь… Нет, даже так: вихорь.
Кто-то вскрикивал, кто-то снимал шапку, не решаясь бросить ее вверх или под ноги. Матрос цыкал зубом. Казак играл желваками. Розанов ненавидел. Блок слушал гул.
Когда начинается История — все правы.
Ну вот кадеты. И растворенные среди них монархисты. Вы знаете Василия Шульгина? Кто не знает Василия Шульгина!.. Его отец, профессор и публицист, однажды завершил свою статью словами: «Это край русский, русский, русский!». И сын поверил отцу навсегда.
Сын был таким: доброволец Первой мировой, раненный в атаке. Антисемит, страстно выступавший против еврейских погромов. Ироничный, едкий, умный, с отличными манерами. О феврале 1917-го говорил позже: «Пулеметов — вот чего мне хотелось…» В марте 1917-го — один из ведущих политиков России. Вел с Николаем II переговоры об отречении в пользу брата царя — Михаила Александровича.
В начале октября уехал в Киев и возглавил «Русский национальный союз». После большевистского переворота создал организацию «Азбука», которая боролась одновременно и с большевизмом, и с украинским национализмом…
Если бы Василий Шульгин был моим дядей или, скажем, другом моего отца, я непременно вошел бы и в «Русский национальный союз», а потом и в «Азбуку».
Когда начинается История, правоты становится непомерно много. Тем более если воздух полон торжества и надежды, и воздуха все больше, и музыка идет волнами.
Кстати, в октябре в Мариинском начался новый балет с Карсавиной — и, вы знаете, были полные залы счастливых людей. В те же дни бывший театральный парикмахер Мариинского пояснял лобастому человеку, что парик для него будет готовиться не менее двух месяцев.
Может, у вас готовые есть? — быстро спросил человек, потирая цепкие руки. Ему срочно был нужен парик, чтобы вернуться в Петроград, но не быть схваченным первым же патрулем.
Готовые парики пылились за шторкой. Лобастый выбрал себе парик с сединой.
— Помилуйте! — возмутился парикмахер. — Вы еще молоды, а в этом парике вам дашь все шестьдесят…
— Вам не все ’гавно, какой я па’гик возьму? — оборвал лобастый. Букву «р» он, конечно, не выговаривал.
Тогда же в Александринском театре была возобновлена драма «Смерть Ивана Грозного» в постановке Всеволода Мейерхольда. Джон Рид вспоминал, как на этом спектакле воспитанник пажеского корпуса в парадной форме во всех антрактах стоял навытяжку лицом к пустой императорской ложе, с которой были сорваны все орлы.
Сердцем я был бы с ним, с воспитанником пажеского корпуса. А что вы хотите — сказалось бы знакомство с монархистами.
Впрочем, позвольте. Был еще один мудрый человек, уже старик, вернувшийся в Россию после тридцати семи лет изгнания, и, кстати сказать, тоже, как и другой изгнанник, произнесший речь на Финляндском вокзале — и тоже о революции.
Звали его Георгий Валентинович Плеханов.
У него была своя небольшая организация под названием «Единство», собравшаяся вокруг одноименной газеты, которую он выпускал. Руководивший этим малым осколком РСДРП Плеханов исповедовал консервативный социал-патриотизм, выступал за продолжение войны, и, надо сказать, это мало кому нравилось.
Разве что адмирал Колчак плакал большими прозрачными слезами в октябре того года на плече у Плеханова, рассказывая о состоянии дел на флоте. «Если надо, я буду служить вам, социалистам-революционерам, лишь бы спасти Россию! — говорил Колчак. И добавлял глухим голосом: — Сознаюсь, социал-демократов я не люблю…»
Какая все-таки трогательная и честная позиция в те дни была и у старика-социалиста, и у адмирала, который потом всевозможных социалистов вешал как собак.
И опять же, как точно и метко ругал Плеханов «Апрельские тезисы» одного лобастого человека как «безумную попытку… посеять анархическую смуту в Русской Земле».
Нет, я был бы с Плехановым. Если бы он был моим дядей или, скажем, другом моего отца — наверняка был бы. Пришел бы в «Единство», увидел, как плачет Колчак, и сам сморгнул бы молодую слезу, и погладил старика по колену, и боязливо коснулся плеча адмирала…
Впрочем, была еще одна группа — «Новая жизнь». Она тоже получила свое имя от газеты. Газету издавал Максим Горький. Группа объединяла несколько почитателей Горького, несколько рабочих, ну и представителей интеллигенции, конечно… куда же без них. Она была в чем-то, безусловно, схожа с плехановским кружком, разве что исповедовала интернационализм.
А как можно было не стать поклонником Горького в те времена? Авторитет его был огромен, слава — оглушительна. Войти в состав «Новой жизни» стало бы большой честью для меня. Ну и пусть интернационализм, что ж такого. Обязательно пришел бы туда. Если б меня, конечно же, не отговорил мой отец… но он ни разу не отговорил меня ни от одной глупости.
Другой вопрос, что Горький не желал и не умел участвовать в реальной политике, вгрызаться в «драчки», посягать на места в думах, собраниях и комитетах. И вскоре я понял бы, что нужно искать иную группу, собравшую реальных людей.
«Быть может, настоящие — меньшевики?» — задумался бы я.
Ведь были же настоящие меньшевики, уже далекие от Плеханова, настаивавшие на необходимости эволюционного прихода к социализму. Как это тонко: настаивать на эволюции! Как это ново…
Но — нет! нет! нет! — ведь они стремительно теряли свою известность. На выборах в Учредительное собрание меньшевиков ждали ничтожные 3 % поддержки; едва ли к ним могло прибить сквозняком хоть одного стоящего человека.
А стоящие люди были. Скажем, если бы я узнал в те годы Бориса Савинкова… О, если бы я познакомился с ним!
А стоящие люди были. Скажем, если бы я узнал в те годы Бориса Савинкова… О, если бы я познакомился с ним!
Я ведь уже знал к тому времени повесть «Конь бледный». С ледяными руками и остывающим сердцем читал я эту настоящую черную книгу любого мыслящего подростка. Да что там подростка: Валерий Брюсов говорил о сочинении Савинкова как о превосходящем по качеству и замыслу любую вещь Леонида Андреева. А просто Савинков видел в лицо всех бесов, которых вызывал, в то время как Леонид Андреев всего лишь фантазировал об их существовании.
Вы ведь знаете Савинкова? Да-да, террорист и поэт. Это он придумал, как убить министра внутренних дел Плеве в 1904-м и Великого князя Сергея Александровича годом спустя. Его приговорили к повешенью. Он сбежал в Румынию. Конечно же, воевал в Первую мировую, во французской армии. После отречения царя вернулся в Россию. У него были жесткие представления о том, что нужно делать: война до победного конца, введение смертной казни в армии за дезертирство и малодушие, и вообще желательно диктатура.
Как это все по-русски! Все, все, все… И монархия, и интернационализм, и диктатура, и эволюция. Как же все были удивительно правы.
Савинков поддержал несостоявшегося диктатора Корнилова, пытался объединить его с Керенским. Ничего не получались. В итоге разругался с Корниловым, а Керенского он и так не очень уважал.
Все распадалось. Ничего не шло им в руки. Никому из них не везло.
Мало кто помнит, что 25 октября Савинков пытался освободить Зимний дворец от красногвардейцев. Если бы Савинкову и его веселым казачкам повезло — какой, черт возьми, фортель выкинула бы русская история! Какие обильные крови растеклись бы… не хуже, чем при большевиках.
Но было уже поздно. Лобастый к тому времени снял парик.
За несколько дней до савинковской авантюры стремительным почерком лобастый написал: «…чтобы отнестись к восстанию по-марксистски, т. е. как к искусству, мы… не теряя ни минуты должны организовать штаб повстанческих отрядов, распределить силы, двинуть верные полки на самые важные пункты, окружить Александринку, занять Петропавловку, арестовать генеральный штаб и правительство, послать к юнкерам и к „дикой дивизии“ такие отряды, которые способны погибнуть, но не…»
Каков стиль, боже мой! Поэзия! И сколь неукротима энергия. Если бы он не сорвал свой седой парик — тот загорелся б у него на голове. И даже Савинков на своих бледных конях смотрелся пред ним не более чем шумным и злобным ребенком.
О, зачем тебе бледные кони, Савинков? О, закрой свои бледные ноги!..
Никто из противников Владимира Ленина не смог совладать с властью в том октябре.
Они так и не сумели найти общий язык — Милюков, Набоков, Шульгин, Родзянко… «Мать их за ноги», — срифмовал Маяковский. И кроме того: Корнилов, Керенский, Савинков, Церетели, прочие, прочие, прочие…
А Ленин и не искал ни с кем общего языка. Он просто уловил ровно то мгновение, когда проносящемуся мимо составу (это была История) можно было вскочить на железную подножку. Мгновением позже было бы поздно.
Но он вспрыгнул, схватился за железное ребро, и оторвать его ледяной руки не смог уже никто.
Состав ворвался в Россию, как раскаленное железо в белые снега — и остались черные, в пепле и крови, борозды. Время прянуло в стороны. Планета треснула, как арбуз. Голоса на перекрестках смолкли.
В те времена, вновь и вновь говорю я, правы были, наверное, все. Очень многие, очень многие были правы.
Но толку в их правоте, если никто из них не смог потребовать — сразу и все: власть, эпоху, нацию, спасибо, сдачи не надо, что у вас там в углу, вон там, да… религия? Давайте сюда!
Такая жадность оскорбила многих в самых лучших чувствах.
Следующие три года каждый из оскорбленных требовал себе хоть немного власти, хоть немного славы, хоть немного земли, хоть немного эпохи.
Всем дали именно столько, сколько просили: чуть-чуть славы, глоток власти, отсвет эпохи, кусок земли. Господь не обижает никого: дает каждому по запросам.
Вы спросите: а что делали мы, молодые люди того октября? А что было делать нам, растерявшимся на сквозняках?
Гайто Газданов, пятнадцатилетний юноша, а в будущем гениальный писатель, спросил у своего дяди на исходе Гражданской войны:
— Кто прав: красные или белые?
— Красные, — ответил дядя.
Гайто пошел воевать за белых. Лишь потому, что их части были ближе.
Во времена, когда к нам нисходит настоящая История, выбор не имеет смысла: всякий является творцом общего дела. Всякий своим веселым, злобным, паленым или чистым дыханием усиливает вихрь (да-да, вихорь) внутри черной воронки, завертевшей и вознесшей до самых небес несчастную страну.
…Это русская, русская, русская страна…
Я помню только, что в ночь на 25 октября у моей дочери, совсем еще маленькой девочки, заболели зубки. Она вскрикивала и кричала: «Папа, папа, уско!»
Боль отдавалась ей в ушко. Я прижимал дочку к себе.
В городе была слышна пальба, но далеко от нас, далеко. Мы переждали ночь, и вот уже, успокоенный, проявился за окном лобастый, ярко-розовый, с синей веной поперек, рассвет.
— Папа, чуоище! — выговорила дочка на одних гласных и свистящих, забыв от ужаса и «д», и «в» в этом слове.
— Боюся я, — шептала она, глядя в окно, а я смеялся.
— Никого нет, — сказал я. — Всё будет хорошо.
И мы заснули.
2007Я пришел из России
В лейтенанте с выбритыми до синевы скулами разгадываю себя.
Призраки моей Родины обступают меня, как деревья. Я касаюсь их коры. Хорошо! Шершавая…
Родина ляжет тяжелым снегом, и — как в детстве, весь усыпанный, по моей же просьбе, дружками-пацанвой, — я чувствую теплоту и задыхаюсь от ощущения бесконечного детства. Темно. И тает на губах.
Не шевельнуться.
Розовое пятно перед глазами расплывается и собирается, подрагивая в такт сердцу.
…Русский князь Святослав в розовом пятне восходящего или заходящего… Бритый, потный. Сырая конина, рвет зубами. Шальная голова не знает, что быть ей чашей.
…Заскорузлые, злые и пьяные повстанцы Разина Степана Тимофеевича. Шпана, гулебщики, негодяи…
Целую ваши корявые пальцы, пугливые глаза, пою и помню вас — я, дурной и наивный, я, без стесненья.
Русский народ коряв, да. Нечесан, немыт.
О предках тысячу лет назад писали, что живут в грязных норах и справляют естественные надобности только втроем. По одному не ходят в лес. Хуже собак, стесненья нет. Скот, а не народ.
Византия едва удерживала груз своей величественной истории, побед, поднебесных зданий, а русичи в лес ходили втроем. И лопушками…
А потом лопушки побросали, приплыли в Византию, щит прибили на ворота, данью обложили Царьград.
В бородах. В нелепых одеждах. Зимой — примороженные, летом — разморенные.
Зимой — всю зиму — едят из бочек, жрут что запасли, руками в лохань прокисшую влезая. Живут почти безвылазно, как кроты — снегом завалено по макушку. Сидят в темноте и пахнут. Подерутся иногда. Надоест — на лыжи, на охоту. Белки от перегара с елей наземь падают.
А летом — разморенные. Косят, пашут, ебашут…
Летний день зимний месяц кормит. Разморенные, а размориться некогда.
Матушка-природа всю головушку изуродовала русскому человеку. Терпенья нет никакого все это вытерпеть, но куда денешься, терпишь… Почти весь год холод терпишь, потом три месяца пашешь до бессчетного пота — озвереешь… Скорей бы опять зима…
Всегда были жадными. Всегда казалось, что — плохие воины. Всегда желали, чтобы у соседа корова сдохла. Неизменны тысячу лет.
Принесите зеркало — равнодушно посмотрит. Не удивится. «Ну, я…»
Люблю тебя, милый мой, корявый…
Церкви строил и жег. Воевал глупо и бестолково. Все делал так, что должно было обвалиться. Но стояло тысячу лет. Никто не сдвинул.
В России нет современности. Поэтому ее никто не понимает. Может, и не надо?
В России нет времени: русское время, раскипевшееся, выплескивает за край, обваривает Европу и возвращается, дымясь.
И православный священник идет за воинством, уставший, ступая по сгоревшей, обветренной, освященной нами земле.
…В лейтенанте, бритом до синевы… выкрикнувшем… узнаю…
И еще строка из «Слова о полку Игореве» пульсирует.
И, разрывая пасть, выбегая в кошмар, хочу крикнуть: «За Мишку Лермонта! За Серегу Есенина! За Пашку Васильева! За Колю Тряпкина!»
Встану из-под снега — отряхнуться сил нет. Обледенелым чучелом стою, руки в стороны. Дружки уже дома, щи хлебают. Рязанское поле смотрится в смурь. Домой надо. Мама дома. В груди болит. В валенках хрусткий снег, жжет сквозь носки шерстяные — да, бабушка связала. Мои позвонки во мне. Моя кровь течет. Я пришел из России.
Повстанцы Разина обступили меня — гулебщики, пьянь, — обступили. Они — близкие мои. Трогаю кору — шершаво… Хорошо!