Признание в Родительский день - Сергей Поляков 2 стр.


— Как-нибудь, Матрен, — словно угадывает ее мысли подружка, снова перескакивая с лавки на стул. — Больно уж малинки захотелось. Люди вон по сколь несут…

— То — люди. А мы с тобой — две черепахи. Ты чего с вечера молчала?

— Да я сама сегодня только надумала. Лежала-лежала, да наутро мне в голову-то и вступило.

— Слушай, — Матрена спорила уже только из-за упорства, а сама потихоньку умывалась, одевалась по-походному, — по-моему, тебе не в голову вступило. И поесть ничего не сварено — хоть бы яичко какое с собой взять.

— У меня варятся, я поставила, — обрадовалась соседка.

— Ну, айда, калишь так, собирайся. Согрешила я с тобой.

И Настенька п о л е т е л а собираться.

Матрена пошла в огород, нащипала свежего лука, сорвала пару прохладных огурцов. В избе посмотрела на подоконнике помидоры и отобрала поспелее для внучки. Два желтых положила в тряпочку: себе и Настеньке. Собрав узел, посмотрела, не включена ли плитка, и вышла на крылечко.

На улице — благодать божья. Утро теплое — июль. Легкий туманец гуляет над зеленью огородов. С крыльца видны на косогоре свежескошенные ряды сена. За косогором — лес, а дальше — всего верст с пяток будет — выруба, малинник.

— Наказанье мне с ней, — говорит Матрена и идет к Настеньке.

Дом у подружки ветхий. Зимой Настенька лопатой убирает из сеней снег — столько его наметает. Матрена привыкла к виду Настенькиного жилища, а как-то воротилась из гостей — к сыну на месяц ездила — так испугалась.

— Настенька, ты как в нем живешь? Не боишься, придавит?

— Не придавит. Я скорей помереть успею.

Ну, что с ней сделаешь?

Свайки фундамента прогнили, изба уныло смотрит окнами вниз. Крыша зелена от моха и вся протекает. Матрене всегда бывает смешно вспоминать, как однажды осталась в дождик у подружки: та бегала по избе и подставляла тазы и ведра под струйки с потолка. Посудой была уставлена вся изба, а сами старушки сидели в переднем углу под образами. Там почему-то не текло.

Матрена подошла к воротам, но открывать их побоялась: больно уж накренились. И вага, подпирающая их, совсем прогнила.

— Настенька, — позвала Матрена подружку.

— Иду! — откликнулась та уже во дворе. Она открыла ворота и поскорей выпорхнула на улицу. Подальше от греха.

— Сама боишься, — смеется Матрена. — Взяла, повалила бы их, на дрова испилила. А вместо ворот — загородочку с калиткой.

— Опять работа, — отвечает Настенька. — Расход. Может, постоят еще сколько.

И старухи пошли за малиной.

Матрена идет неторопко, прилежно смотря на дорогу, Настенька частит впереди и без умолку тараторит.

— Матрен, это какая бабочка?

— Крапивница.

— А вот и не крапивница. Это — махаон.

— Ну, пусть будет махаон. Чего встала-то? Давай, припусти за своим махаоном, как девчонка.

— Так интересно ведь! Мне Надя раз, внучка, коллекцию приносила, так там каких только бабочков не было! И полосатенькие, и пятнышки на крыльях получились…

— А не знаешь, зачем у тебя в избе на потолке пятнышки получились?

— Будет тебе, Матрен. Итак вся иззаботилась.

— Оно и видно.

— Матрена, Матрен, — снова трастит Настенька, — какой мне сегодня сон приснился — ни за что не угадаешь.

— Василий, поди?

— Нет, Матрен. Василий, царство ему небесное, — это плохой сон.

— Зачем же плохой?

— Затем, что бьет меня всё.

— И во сне бьет?

— И во сне. Живой сколько бил и теперь, видать, не натешился. Схватит за волосы и таскает, пока не проснешься.

— Нет, меня Гриша не бивал. Если и приснится, то все чего-нибудь делаем вместе. То на покос едем, то за дровами. Один раз во сне поссорились — и то перед смертью уж его. Перекатываем будто баню. Он бревна кладет, а я мох в пазы подтыкаю. И вот он на меня заругался: мох, мол, сырой, не могла сухого набрать. После того вскоре и кончился. Я еще тогда подумала про мох-то — не к добру, мол. Сырой опять же…

— У тебя Гриша — что… — вздыхает Настенька. — Не пил, не гулял. А мой… Сижу раз, жду его с работы. Гляжу, свекровь в окошко стучит. «Беги, — говорит, — девка, у Липки Голишкиной он сидит». Выскочила, понеслась. По-легкому, в чем была. А осень уж стояла. Подбежала к дому ее, хотела успокоиться, а сердце тошней, того бьется. Зашла во двор, в сенки. Вижу, у порога сапоги его стоят, начищенные. А, думаю, вот кто тебе сапоги мажет! Схватилась за ручку, дверь распахнула. Вижу: сидят, бутылка на столе, закуска — все, как положено. И Липка — мужика у нее посадили, вот она и… закуделивает. А мой — как ни в чем не бывало: «Милости просим, — говорит, — айда с нами». Я как топну ногой: «Ты, — говорю, — зачем тут оказался?» Схватила сапоги его, выскочила на улицу — и домой! Прилабонила, а свекроушка меня дожидается: что, мол, и как? Я ей сапоги выкладываю: «Пусть, — говорю, — теперь попробует!» А та посмотрела на меня, вздохнула: «Молодец, — говорит. — Теперь он точно там до утра останется».

Матрена обычно смеялась сдержанно, но тут даже приостановилась — потеха!

Старухи присаживаются отдохнуть у колодца. Матрена покрутила во́ротом, достала иссиня-светлой воды. Настенька жадно пьет из кружки, а Матрена наливает в бутылку: холодная.

Старухи идут в гору, доходят до половины, и Настенька останавливается.

— Ой, Матрена, погоди, устала.

— Айда знай. Вон еще сколько стебать. Взялась, так иди.

— Тебе легче, — говорит вдруг Настенька.

— Чего это мне легче-то? — обижается Матрена.

— А то, что с мужиком жила, не изробилась.

— Что же теперь делать? Я ведь не виновата, что ему бронь дали.

— Все равно легче, — упорствует Настенька.

— Знаешь, что? — не на шутку обижается Матрена. — Если еще будешь так говорить, встану на этом месте и не пойду дальше.

И старухи снова двинулись в путь. Они взобрались на гору, оглянулись и нашли в деревне свои домики. У Матрены на хозяйство любо посмотреть: крыша из старинного железа, как новая, забор стоит ровно. Даже грядки разбиты в строгом порядке. Настенькина же изба…

— Матрен, — в голосе подруги и тоска, и растерянность, — если я помереть не успею, возьмешь к себе?

— Проиванилась, простепанилась, подошла ко Христу, оголя задницу, — сложно отвечает Матрена.

— Как это? — не понимает Настенька.

— Да уж так и получается. Марковну Золотову помнишь? Все праздники соблюдала — робить в них нельзя, всех святых, бывало, помянет. Умерла — переодеть не во что было.

— Переодеть у меня припасено. Ты скажи: пустишь аль нет?

Настенька снова останавливается на дороге.

— А ты егозиться не будешь?

— Нет. Я на лавочке в уголке сяду, меня и не услышишь. Я тебе прясть стану…

— Ладно, посмотрим на твое поведение. Переставляй маленько ноги-то. Придем уж скоро.

И правда, стали попадаться первые низенькие пеньки, возле которых краснели редкие ягоды.

— Гляди-ка, Матрен, земляника! Пахнет как. Поберем маленько?

Но Матрена срывает несколько ягодок и зовет подружку дальше.

— Я нынче у Гриши на могилке землянику посадила, — говорит она немного погодя. — Он выйдет ночью, посидит, поест маленько…

В лесу сделалось прохладней. Березы сменились ельником. И, наконец, пошли малинники — старые нечищеные выруба. Подруги замечают первые обобранные кусты, и Настенька снова как на руках повисла.

— Матрен, давай здесь поберем?

— На вот! — отвечает та. — Этакую даль шли, да по оборышкам лазить. Цельную найдем!

— Мотя, Мотя! — кричит уже Настенька возле другого куста. — Нетронутая!

— Тише ты! — отвечает Матрена приглушенным голосом. — Садись да бери. — И сама прилаживается к малине.

— Вот беда-то, — слышится вновь от Настеньки. — Очки забыла. Ты не взяла?

— С тобой возьмешь…

— Настенька, Настюш! — слышится немного погодя.

— Тише! — отзывается та совсем рядом. — Кого-нибудь еще назовешь сюда.

— Насть, а помнишь, в войну с тобой ходили по малину, и ты потерялась? Еще мужик с тобой оказался.

— Помню. Нашла о чем говорить. И тогда тоже: брала бы себе да брала. Нет, кинулась искать.

— Он как же, обещал тебе что?

— Зачем? Подошел: «Айда, — говорит, — со мной, там малина крупнее». Я думаю, чего не сходить? Пусть натакает, потом тебя позову.

— Чего же не позвала? Я тебя тогда больше часу искала. Хотела в деревню бежать, баб на помощь кликнуть.

— А и ни к чему было искать! — В Настеньке словно всколыхнулась давняя большая обида. — Зачем кричать-то? Видишь, меня нет, значит, смекай: ягоды хорошие нашла, беру.

Старухи, увлекшись, замолкают, перебираются через валежины.

— Настенька, — вдруг говорит Матрена, — все-таки нехорошо, что ты с мужиком этим пошла. Может, и Василий потому с фронту не вернулся.

— Как?

— Да так. Он, может, в это время в сражение попал, а ты думать про него забыла. Заботиться о солдате некому стало, смерть и прибрала его к рукам.

— Настенька, — вдруг говорит Матрена, — все-таки нехорошо, что ты с мужиком этим пошла. Может, и Василий потому с фронту не вернулся.

— Как?

— Да так. Он, может, в это время в сражение попал, а ты думать про него забыла. Заботиться о солдате некому стало, смерть и прибрала его к рукам.

— А и вправду, Матрена… — Настенька даже прекращает собирать. — Что же теперь делать?

— А ничего. Раньше надо было думать. Себя соблюдать.

— Вот беда-то еще, — вздыхает Настенька.

— Матрен, — наконец говорит она, — он бы вернулся, меня снова лупить начал, Василий-то?

Старухи выбираются на чистое место, решают пообедать. На срезе пенька раскладывают свои припасы. Матрена разворачивает узелок и с любопытством ждет, что достанет Настенька. У подружки оказываются пряники, кральки, слипшиеся конфеты.

— Как девчонка, — не удерживается Матрена. — На сладком живешь.

— Мяконькие, — хвалит Настенька пряники. — На, попробуй. Вчера в лавку привозили.

— В лавку-то разве набегаешься? Экономить надо. Кудрявая береза в животе не вырастет.

Начинает припекать. Появился овод, становится жарко. Старухи сходятся, пьют воду и снова — в разные стороны. Матрена выбирает чисто, как в своем саду, Настенька хватает лучшие ягоды и — скорей к следующему кусту. Она уходит все дальше от Матрены, ломится сквозь заросли и вдруг чувствует, что проваливается. Она пытается задержать падение, хватается за валежину, но та, прогнившая, с треском ломается, и Настенька опускается ниже. И только когда старухе делается по шейку, она нащупывает ногами что-то твердое. Настенька хватается за сук над головой, пытается подтянуться, но не тут-то было.

— Вот еще грех-то, — озабоченно бормочет Настенька и, понимая, что самой ей не выбраться, зовет на помощь подружку.

— Матре-ен, помоги!

Но Матрены не слышно.

Настенька прислушивается и зовет подругу еще раз. В ответ — ни звука. Только птичка тихонько попискивает в кустах. Настенька вдруг понимает, что Матрена далеко и ни за что ее не найдет.

— Матрен, — заплакала она, — подруженька ты моя, Христом-богом тебя прошу, приди, выручи, вызволи меня отсюда. Матрен, не оставляй меня здеся-а…

— Давай руку, горе ты мое, — услыхала она над собой.

— Оставила меня-а, — неутешно подвывает Настенька.

— Айда, кума, выпрастывайся, — вытаскивает подружку Матрена. — Батюшки, а малина-то! Одни волосья остались от Федосьи…

Старухи опасливо заглянули в яму. Там краснело пятно от просыпанных ягод. Настенька заплакала еще горше.

— Всю жизню-то мне не везет… Это зачем я такая родилася-а…

— Да будет тебе, — успокаивает ее Матрена. — Наберем еще. Хошь, я тебе своей отсыплю?

— Ладно, — потихоньку успокаивается Настенька. — Не теперь только. А то еще раз упаду…

— Ты чего реветь-то начала? — спрашивает Матрена, снова устраиваясь в малиннике.

— Испужалась. А ты чего сразу не откликалась?

— Так ведь и ты не вдруг отзываешься. Все «тише» да «тише». Вот и думаю: «Дай, над Настенькой пошучу? Разок один?»

— Боле не шути эдак.

И старухи выбираются к дороге. Они завязывают посудинки, идут назад и частенько останавливаются.

— Ой, не дойду, Матрен. Упаду здесь, и малина не нужна будет.

— А кто звал? Я, что ли, тебя взманила? Айда, копоти по просухе. Слышишь, Илья никак?

— Нет, не Илья, — прислушивается Настенька к глухому раскатистому звуку. — Это щебенку за горой взрывают.

А Матрена и сама устала — так бы присела на пенек и не двигалась.

— Никуда боле с тобой не пойду, не выманишь, — ворчит она.

— Мозжат ноги-то, ровно не свои сделались, — нудит сзади Настенька.

У ворот Матрены подружки расходятся. Та отсыпает Настеньке стакана два малины.

— Заглядывай вечерком, — говорит Настенька. — Чайку попьем.

— Сама лучше.

В избе Матрена, несмотря на усталость, включает электроплитку. Она дожидается, пока вскипит вода, заваривает покрепче чай. Наливает стакан, достает из шкафа сахарницу и слышит, как стукает калитка.

«Неужели Настенька?» — думает Матрена. Точно: она.

— Матрен, я тебе про сон-то не рассказала, — тараторит с порога Настенька. — Угадай, что я во сне видела?

— Ну, рассказывай.

— Сатинчик, Матрен. Иду по базару, вижу: цыган сатинчик продает. Такой сатинчик, такой сатинчик — на гроб хорошо бы. Ведь сколь охочусь, не могу натакаться, а тут поталанило. Хватилась, а денег — ни копейки. Кинулась домой, схватила портмоне — скорей обратно! А сатинчик весь уж разобрали. Такой сатинчик был синий, со звездами… Матрен, ты не растолкуешь, к чему это? К добру аль нет?

— Не знаю. Давай лучше чай пить.

И старухи садятся за стол, с наслаждением пьют чай. Весь чайник.

— Ну, ладно, пошла, — прощается Настенька. — Не обессудь. Так, говоришь, не знаешь, к чему сон-то?

— Не знаю.

Один в лесу

Собирает будто Марья в дорогу его, приговаривает:

— На люди поедешь, Афанасий, надень новый пониток.

Достала жена из сундука обновку, начала мужа наряжать, пуговицы застегивать. И не сходится на груди одежка, и дышать трудно, а Марья все тянет и тянет пуговицу к петле.

Просит и зовет ее Афанасий по-старому:

— Марея, Марея, отпусти ты меня — тяжело!

И уже не Марья это, а невесть откуда взявшийся чернобородый кудрявый мужик, странно знакомый Афанасию, — стягивает на груди одежду.

— Кто же это? — силится вспомнить Афанасий и вдруг узнает: конокрад! Давно, еще в юности, отобрав у него своих угнанных лошадей, оставили они этого человека в лесу — одного, со связанными руками, на коленях перед сухим деревом, в ствол которого вбили клином бороду вора.

— Ты же умер? — спрашивает Афанасий мужика. — Тебя нет…

— Умер, умер, — запросто и незло успокаивает его конокрад, а сам продолжает свое дело.

Рванулся Афанасий, высвободился, вздохнул. Проснулся. Оказывается, одеялом его спеленало.

— Одежей придавило, дожил, — проговаривает старик, и голос его странно звучит в пустой избе. Афанасий Матвеевич встает поскорей с кровати и спешит на улицу.

Мороз. Наполовину уже рассвело, на небе розовеют тонкие полоски облаков и потухают последние звездочки. И свежий, словно умывшийся, месяц играет над лесом.

— Хорошо! — радуется утру старик. Он идет в избу, выносит корове воды, задает ей с сарая сена. Подносит поближе к скотнушке еще несколько навильников от заснеженного стожка за оградой. Про запас: занедужишь — и с сарая не достанешь.

Пока корова ест, ее надо умудриться подоить. Старик наливает теплой, с плиты, воды, кидает на плечо полинялую тряпицу и все не решается выходить.

«И смех, и грех! Разве такими руками корову доить? — думает он, разглядывая свои одинаково толстые, все в трещинах, пальцы. — Как она, матушка, только терпит?»

Старик идет к яловице, садится под нее на пустой, выгнивший в середине чурбан. Он моет вымя и промокает его тряпицей.

— Ужо масла привезут — соски тебе намажем, — успокаивает он не то себя, не то корову.

Пальцы на холоде замерзают и делаются нечувствительными.

— Кровь остыла, — ворчит старик и берется за соски. — Снег в руки возьмешь — не тает.

В подойник звонко ударяют первые молочные струйки. Корова напрягается и перестает жевать. Она поворачивает голову и лижет хозяина.

— Каждой твари свой язык даден, — рассуждает старик. — Ты вот лижешься, мычишь, а кот норовил о ногу потереться, мяучил. Васька не мяучит больше. Весь вышел Василий. Сколько раз осенью наказывал конюхам: привезите котенка! Нет, разве кому нужно?

Корова закрывает глаза, с блаженно-равнодушным видом слушает хозяина. Старик тщательно выдаивает остатки молока, вытирает вымя и, бросив седулку на поленницу, несет подойник в избу. Он сливает молоко в две небольшие кринки и, пока не заломило от тепла руки, спешит снова на улицу.

Сегодня надо заколоть петушка. Старик идет в скотнушку, закрывает за собой дверь и отыскивает глазами птицу. Петушок, настороженно подняв голову, прохаживается среди кур.

— Чует, небось, что конец ему приходит, — думает Афанасий Матвеевич. — Отгулялся Петя.

Старик подходит к оконцу и пододвигает к нему пучок объедей, загораживает свет.

— Осела конюшенка, все осело, — отмечает он про себя.

С этой засевшей в голове думой он начинает подкрадываться в потемках к белому пятну птицы в углу и, подобравшись, сжимает ее в руках.

— Курица! — восклицает он, когда отодвигает ногой сено от окна.

А петушок, оказывается, уже успел перейти в другой угол. Снова загораживает старик окно, подкрадывается к жертве и — опять неудача.

— Скорей бы уж, — бормочет он и, наконец, схватывает петушка. Тот тревожно кричит, выгибает шею, гребень его наливается кровью.

Назад Дальше