— Сноха подарила, — комментирует он события. — На день рождения. Хоть одна… вспомнила.
Я еще раз взглядываю на шею дяди Пети, торчащую из воротника, и про себя решаю, что женщина здесь ни при чем. Но я не выдаю своих догадок и хвалю «подарок»: ничего, мол, после стирки усядет.
В ту ночь я уснул так крепко, что утром не заметил, когда дядя Петя ушел.
Сегодня дядя Петя пришел домой сам не свой, молчаливый, состарившийся. Не глядя мне в глаза, поздоровался, походил по комнате, повздыхал. Достал из шкафа графинчик, налил полстакана и сел за стол. Посидел, мучая посудинку в руке, но все не пил. Словно по-трезвому решил кое-чего додумать.
— Нет уж, не видел если жизни, то и не увидишь, — наконец сказал он и не совсем решительно выпил. Говорить ничего не стал, а сразу лег на кровать и, закрыв глаза, замер без движения. — Здоровый был — годился, а теперь выдохся, так можно в отвал.
— А что случилось, дядя Петя?
— Та…
— Что-нибудь по работе?
— Помирать надо, вот что случилось.
— Да кто вас так обидел? Вы же — ветеран войны!
— А что, ветераны — не люди, что ли? И для них всего хватает.
— Начальство?
— Начальство… Он начальством-то неделю назад стал, а уже прижимает.
— Кто?
— Да мастер наш. Докопался. Старого проводили на пенсию, этого поставили. Ему бы поскромней сперва побыть, поприсматриваться, так нет… Видит, я выпрягаться начал — вот и загонял по другим работам. А ведь я — старик на посылках бегать, год до пенсии остается. «Дай, — говорю, — на этом месте доработать, а то я в деньгах потеряю». И слушать не хочет. «У нас, — говорит, — везде работы хватает. Раз не справляешься — освободи место, не мешайся». Старались, старались для таких вот, чтобы им жизнь лучше была, а они нас за это — в яму… Эх, Женька! Не было, говорит, у них ничего, к ним воры залезли, обокрали — у них вовсе ничего не осталось.
Дядя Петя затих. Мне не хотелось, чтобы день для него закончился обидой, я начал говорить о том, что можно сходить пожаловаться в местком, военкомат или газету… Но через некоторое время ощутил, что меня никто не слушает. То есть я говорю один — в странно пустой комнате. Я замолчал — тишина. Со стороны хозяина не доносилось ни звука.
— Дядя Петя, — я не узнал своего голоса, — вы спите?
Молчание. Фраза моя одиноко повисла в воздухе. Под одеялом мне вдруг стало холодно, я вскочил и подошел к дяде Пете. Он лежал, вытянувшись на кровати и сложив руки на груди. Взгляд мой схватил странно удлинившееся тело, заострившийся нос, высоко вздернутый подбородок.
— Дядя Петя, — уже догадавшись, спросил я, — вы — живой?
Молчание.
— Живой? — еще раз уже безнадежно выкрикнул я и, едва успев подумать, бежать ли за «скорой помощью» или в милицию, как явственно услышал со стороны кровати:
— Вмер.
— Что? — машинально спросил я, забыв, что передо мной — мертвец.
— Оттопали ножки, отпел голосок.
— Фу, — я, наконец, перевел дух. — Так вы — живой. — Я был рад, что ошибся.
— Живой. Еще ни разу не умирал.
— А я испугался. Думал, вы — того.
— Нет, умирать мне еще рано. С женой не попрощался, детей перед смертью не повидал. Вот пусть придут, соберутся, посмотрю на всех… Тогда, может, надумаю…
И мы вновь укладываемся. Дядю Петю если не рассмешил мой испуг, то наверняка развлек.
— Тебе что же, страшно стало?
— Да не по себе.
— А почему сам сразу не отвечаешь, когда я тебя спрашиваю: спишь или нет? Может, мне тоже в это время не по себе делается. Я беседы хочу…
— А вы не притворялись?
— Нет. Стар я притворяться. Умру, так до конца. Но пока повременю: на кого я тут все оставлю? Вот приедет бабка,-тогда помирай на здоровье.
И все же среди ночи еще раз пришлось встать.
— Евгений, — дядя Петя был по-деловому собран, в руках держал листок бумаги, ручку и черный пузырек с тушью. — Встань на пять минут, напиши одну штуку, потом дальше спи.
— Что?
— Ты пиши, а я тебе продиктую.
Я сел за стол, обмакнул перо в пузырек.
— Завещание.
«За…», — поставил я и отпрянул от бумаги. — Чье завещание?
— Мое. — Дядя Петя был все так же спокоен и деловит.
— Не буду.
— Не хочешь помочь старику?
— Только не в таком деле.
— А чем тебе не нравится дело? Я завещание составлю и успокоюсь. А то умру еще без завещания, буду потом…
— Нет, нет, нет! Давайте дотянем до утра.
— Гм… До утра. Легко тебе так говорить — до утра. Смотри…
На другой день, сдав на «отлично» последний экзамен, я уезжал домой. Зайдя за вещами в квартиру, я увидел дядю Петю, стоящего посреди комнаты в желтой хлопчатобумажной рубашке. Он так и сяк поворачивался перед соседями, демонстрируя «подарок».
— Какая там сноха, баская, небось, подарила! — посмеивался Пильщиков.
Собрав вещи, я подсел к игравшим уже в карты друзьям-приятелям, и пока подошло время отъезда, всем, кроме хозяина, отчаянно везло, и дядя Петя успел остаться в дураках шесть раз, что по авторитетному заявлению партнеров значило к большой любви.
— Гуд бай, — сказал на прощание дядя Петя, пожимая мне в сенях руку. — Будь здоров, значит.
Светлые наши денечки
«Ну так, Сережа, мил человек, если рассказывать, то ведь все по порядку придется, потому что иначе не поймешь. Ты еще про меня в газетку статью пропечатаешь? Ну, ладно, в кино мы с Васей все равно опоздали — пойдем хоть в парк, парня надо к делу пристроить. И так он мой выходной неделю ждал.
…Вот и пришли. Ступай, сынок, поиграй с ребятами, нам с дядей поговорить надо. Смотри, Сергей, глаза-то… Глаза… Как у взрослого.
На чем мы бишь остановились? Да, отец… Его я видел только на фотографии, а на свет появился благодаря отцовскому отпуску после ранения. Росли мы, послевоенная молодежь, во времена худые, бесхлебные. Картошки, бывало, только-только посадить хватало, почти всю весну на одной крапиве сидели. Саранку копали, молодые пиканы варили, крапиву… Напрешься, бывало, этих пиканов с голодухи да щавеля похватаешь сверхосытку — вроде брюхо набил, а в глазах темно и качает от слабости. Затошнит, живот схватит, с час и больше не отпускает. Потом это недоедание долго еще сказывалось. В ремесленном когда уже учился, вроде в ужин наешься, но хлебом карманы про запас набьешь, жуешь весь вечер.
Подружился я тогда ближе к седьмому классу с Мишей Драчевым. Тот побойчей меня был — и в огород чужой слазить, и покурить сшибить. И на улице, и в школе за одной партой — не разлей вода были. Даже влюбиться нас в одну девчонку угораздило. Сидим у Вальки Лаптевой на лавке, семечки щелкаем. Весна, черемуха вовсю цветет, темнеет поздно. Как узнать, к кому из нас Валя больше симпатий имеет — не знаем… Или пасти улочное стадо случится с ней на пару. Если мне счастье выпадет — Мишка по кустам сзади плетется, если ему — наоборот, я подсматриваю. А чего там в поле: чуть зазеваешься, коровы — в овсы. Так и караулим стадо: ты с одной стороны, Валька — с другой, за весь день и словом не перемолвишься. Только в этих делах, как я теперь понимаю, и без слов бывает все ясно. Как она на меня смотрела. Валя… Эх, светлые те денечки…
Учусь в ремесленном первые полгода, а домой тянет — сил нет. Дни считаю до каникул. В Октябрьскую съездить не удалось — на демонстрацию оставили. И вот Новый год наступает. Сорвался я домой на три дня раньше, еду в поезде, а тот ползет, как вошь по гашнику[1]. Туровлю его в мыслях: скорей, мол. Приехал, дома котомку бросил — быстрей в школу побежал. Окружили меня ребятишки — в форме стою новехонькой, в ботинках… Завидуют — самостоятельный стал. Даже зазнался тогда маленько — стою, житье городское нахваливаю. И про то, как немило мне это житье, и как дни до каникул считал, забыл. Зовут меня на Новый год в школу. Как не прийти? На балу ребята по стенкам жмутся, а я, как заправский кавалер, со всеми девчонками перетанцевал. Как, ровно, в ремесленном своем только тем и занимался, что танцы разучивал. Провожать же после вечера — Валю. Всю ноченьку прогуляли, процеловались. Сидим у них в бане — все теплее, чем на улице, месяц в окошке играет.
— Валя, — говорю, — чего тебе надо — все добуду.
— Ладно, посмотрим, испытаем тебя. Привезешь к лету полусапожки хромовые — все по-твоему будет.
Потом в ремесленном своем, как вернулся, все эти слова Валины, ее саму на сон грядущий вспоминал. Там ведь как: ходишь ли, делаешь ли, что заставляют, на занятиях ли сидишь — все о доме своем, о деревне думаешь. Вроде лунатика: душой в другом месте жил. Высох весь с тоски так, что меня летом вместо дома в санаторий на месяц упекли. А разве санаторий мне нужен был? По деревне нашей разок бы пройти, на сарае выспаться…
Еду, наконец, из теплых санаторных краев домой, душа радуется. О Вале думаю-горюю — вдруг придет? Не писал ей, не сообщал, а мало ли? Что скажу? Сапоги-то не купил — не на что. Жили мы, ремесленники, на всем готовом, а денег — матушка иногда пришлет трешку в конверте — и то спасибо. Пробовал на овощные склады ходить картошку перебирать, только там тоже не о нашей выгоде пекутся. Тут мужичонка какой-то доходной по вагону шляется. «Чего, молодец, голову повесил?» — подсел ко мне. Я ему все и выложил. И про Новый год, и про баню, и про сапоги. «Ставь, говорит, красненькую — научу, как делать». Ну, я из пяти рублей дал ему трешку. Купил мужик на остановке две бутылки, пьет сидит, едем. Видим, на одной станции баба капусту продает. Мужик и говорит: «Ступай, возьми два вилка без кочней, да которые послабже. Прямо с мешком. Я вышел, взял вилки. «Вот, говорит, тебе и сапоги. — А сам сквозь мешок вилки щупает, скрипит ими. — Как правдишние». А я, это, поначалу обрадовался — ловко, мол, получается, а потом говорю: «Как же дальше? Как быть, когда дело сделается? Так, ей вилки вместо сапог и отдать?» — «Ну, говорит, это уж сам решай. Можешь и не отдавать. Матке домой привези, она тебе из них щи сварит».
Еду, наконец, из теплых санаторных краев домой, душа радуется. О Вале думаю-горюю — вдруг придет? Не писал ей, не сообщал, а мало ли? Что скажу? Сапоги-то не купил — не на что. Жили мы, ремесленники, на всем готовом, а денег — матушка иногда пришлет трешку в конверте — и то спасибо. Пробовал на овощные склады ходить картошку перебирать, только там тоже не о нашей выгоде пекутся. Тут мужичонка какой-то доходной по вагону шляется. «Чего, молодец, голову повесил?» — подсел ко мне. Я ему все и выложил. И про Новый год, и про баню, и про сапоги. «Ставь, говорит, красненькую — научу, как делать». Ну, я из пяти рублей дал ему трешку. Купил мужик на остановке две бутылки, пьет сидит, едем. Видим, на одной станции баба капусту продает. Мужик и говорит: «Ступай, возьми два вилка без кочней, да которые послабже. Прямо с мешком. Я вышел, взял вилки. «Вот, говорит, тебе и сапоги. — А сам сквозь мешок вилки щупает, скрипит ими. — Как правдишние». А я, это, поначалу обрадовался — ловко, мол, получается, а потом говорю: «Как же дальше? Как быть, когда дело сделается? Так, ей вилки вместо сапог и отдать?» — «Ну, говорит, это уж сам решай. Можешь и не отдавать. Матке домой привези, она тебе из них щи сварит».
Подъезжаем. Гляжу, и вправду Валя моя стоит, по окнам глазами ищет. И платочек голубенький в руках теребит. Нервничает. Соскакиваю на ходу и — к ней. С мешком под мышкой — и только «сапоги» в нем поскрипывают.
— Привез? — спрашивает.
— Привез.
— Покажи.
— После, — говорю, — не торопись. — А сам мешок не отдаю. — Пошли, перед деревней примеришь. Сам же думаю: «Если она из-за сапог прилабонила, тогда и мне, если что, не стыдно. Таковская».
А до деревни — семь километров по лесу.
Идем. Лето в самой поре — конец июля. Ветер ласковый, солнышко, облака по небу плывут… Полгода дома не был! Рад — аж голова кружится. А Валька рядышком — то к плечику прикоснешься, то к груди — в дрожь кидает. Ну и, чувствую, настал час — не упускай своего…
Очнулись немного, я вспомнил про мешок с вилками, застыдился. «Валька, говорю, прости меня, подлеца, ведь я обманул тебя с сапогами-то». А Валя слезы вытирает, гладит меня по волосам: «Глупый ты мой. Это я пошутила тогда. Я тебя и так, без сапог без памяти люблю».
Вот скажи, Сергей, ты парень умный, почему всегда, когда все в жизни идет как надо, найдутся добрые люди со своими советами? Я их послушал — и испортил жизнь — и себе, и той, которую тогда любил. Бросил я вскоре Валю…
Два года прошло, к материнской радости получил я специальность. Работаю на заводе в бригаде слесарей-сборщиков. Живу в общежитии, сам себе хозяин — красота. В армию меня непригодным признали — из-за давления. Ну и начал я в эту пору невест городских домой привозить. С деревенскими, видишь, зазорно стало знаться, в люди вышел. Если, думаю, понравится какая матушке — женюсь.
Как приеду с подружкой, мать, едва поздоровается, хвать веник — и ну пол подметать. Это уж я потом понял — проба была. Если гостья веник у матери вырвет да подметать бросится, значит, хорошая, хозяйственная и родителей почитает. Тут ей и честь можно оказать.
Но ни одна из тех, что привозил, не вырвала веник из рук бедной моей матери. И нет бы мне какую подучить тогда — девки-то хорошие были — нет, не доходило.
Мать с дедом посадят меня утром на лавку да с двух сторон начнут чистить: «Сколько еще будешь возить этаких? Хороших девчонок найти не можешь?»
Это у них называлось «делать из меня человека».
«Да не надо мне ваших девочек! — Это тоже в сердцах. — Все равно ни на одной из наших не женюсь!» Через несколько лет я слова эти материны припомнил и свой ответ. Вот уж действительно: господь сначала ум отнимет, а потом начнет наказывать.
Прижился я в городе, привык, и домой уж не так тянуло, как первое время. Платят в бригаде неплохо, обедаешь в столовой, топить в комнате зимой не надо. Красота…
Как-то летом на танцах в городе познакомился я с Люськой Пирожковой — она на станции дежурной работала. Я ее и раньше не раз видел, а тут чего-то проводить надумал. Ну, туда дошли — ладно, до свиданья. А обратно идти одному шесть километров неохота, ночь… «Помогите, — говорю, — приютиться и где богу помолиться». Смехом сказал. «Попробуй, говорит, если получится». С намеком и даже с вызовом. Я — что терять. Быль молодцу — не укора. Остался, ночь у нее ночевал. Потом другую, третью… На третье утро провожаю ее на дежурство — соседи в окно выставились, смотрят. Она, Люська-то, мне и говорит:
— Ты посмотри, когда удобнее к твоим съездить…
— К кому?
— Ну, к родителям.
— На предмет? — Я еще ни сном ни духом.
— Как? Разве ты на мне не женишься?
Шли мы с Люськой: она — впереди, я — сзади. Как она мне про женитьбу сказала, гляжу, я уже пятками вперед повернул, а сам назад вышагиваю. Глаза поднял, а Люська опять впереди, ведьма, дорогу загородила и как ни в чем не бывало: «У меня, — говорит, — три отгула есть, я не знала куда их деть, а теперь мы их на регистрацию пустим».
Ну, у меня здоровьишко и так по причине сидения на пикапах и зелени в детстве подорвано, а тут такая оказия. Начал я ей плести про то, что у меня характер никуда не годный и прочее… «Ничего, — говорит, — у меня тоже не подарок. Сама маюсь. Так что два сапога — пара».
Заметь, Сергей, как часто ухари по части баб, те, кто всю жизнь козыряли своими победами, как часто эти ловкачи на мякине попадались. Едем ко мне в деревню. Уже не я — меня самого домой в гости под конвоем везут. Заходим, Люська прямо с порога и брякнула: «Здравствуй, дорогая мама!» Как ровно дочь родная приехала. Мать хватает веник и обычным манером — подметать. Люська срывается, не раздевшись, — хвать веник из рук матери: «Не надо, мама, я сама».
Ну, думаю, это — конец. Прощайте, мои светлые денечки!
Откуда что взялось! Мать в подпол полезла, огурцы достает, грибочки, выпивку — сразу все нашлось. Дед с печки корячится. Раньше, бывало, с прежними гостьями матушку с места не сдвинешь, здесь забегала — все сделала, лишь бы сына родного к присяге привести. Не мытьем, так катаньем — женила.
Свадьба… Вот уж чего ненавижу. Серега, так это свадьбы. Сплошное издевательство над человеком. Видеть спокойно не могу эти машины с лентами да с колокольцами. Смотришь на жениха — рот до ушей, ничего не видит, не слышит, не понимает. Полнейшая глупость и идиотизм. Ну да пускай, не жалко, я не о том. Ну, чего бы, казалось, постороннему человеку лезть в такое тонкое дело, как соединение жениха и невесты? Мы и сами с Люськой знали, что к чему… Или я снова что-нибудь не понимаю? Нет, налетела какая-то родня, которую я раньше-то и в глаза не видывал — всем окажи привет и честь… Я бы, наверное, и Люську потерял, если бы она сама от меня ни на шаг не отставала.
Ладно, сидим рядышком за столом, есть охота. Налили нам шампанского, двух поросят на подносе напротив ставят. Хорошие такие поросята, довольные, травка во рту, сами в горошке лежат. Ну, думаю, весьма кстати. Даже настроение поднялось — забыл, что женюсь. Чин-чинарем пока все идет: я — в черном костюме, прилизанный, кто-то мне цветок белый в нагрудный карман воткнул. Сижу, улыбаюсь чему-то… Как дурень на поминках.
Только к поросенку под шумок потянулся, тут баба какая-то: «Горько!»
Целуемся. «Раз, два, три, четыре…» — считают. Сели, я опять потянулся к поросятам, а тех уж нет — расхватали. Я с досады беру бутылку водки, чтобы налить себе, а сзади слышу: «Тебе сегодня нельзя…»
Сижу голодный, злой, трезвый.
Вылезают гости из-за стола. «Пляши», — говорят. Пошли плясать с невестой. А ноги не пляшут. Стою, дергаюсь, как паралитик.
— Вприсядку! — кричат. А я — чуть не плачу.
Счастье-то какое…
Кое-как отплясались, уехали снова в город, к Люське на квартиру. Живем первое время мирно. Взяли домишко свой на окраине — все посвободнее, чем в ее квартире. Да… Жизнь семейная — это полнейший переворот. Я тогда не то что чего, ходить переучивался. Идет навстречу бабенка, ты за всяко-просто посмотришь на нее, а Люська рядом шипит: «Прямо гляди!»
А сама, зараза, ползарплаты на косметику изводит. Я тебя, Сергей, спрашиваю, ты вроде парень умный, может, я чего не понимаю? Зачем замужней женщине перед тем, как на работу идти, полтора часа навиваться и глаза красить?
У Люськи один ответ: «Это для тебя, милый».
Странно, говорю, когда со мной на огород идешь картошку окучивать, то почему-то не навиваешься. А как на люди, да одна — поесть забудешь, а накрутишься.
Ну и донакручивалась. Детей у нас не было. Люська все откладывала. «Погоди, — говорит, — успеем еще, давай для себя поживем». Я не настоял в свое время — жалел ее: сирота, в детдоме воспитывалась, ничего в жизни не видела. Может, и к лучшему, что не настоял.
На детей ума не хватало, а чтобы глазки на перроне строить, на это и время находилось. Один раз задержалась на работе, другой, третий, я значения не придал. Потом как-то решил проверить. Позвонил. Она, говорят, на сегодня подменилась. Приходит она домой, я ей прямо и сказал: «Где же ты, моя хорошая, гуляла?» — «Да, — говорит, — в поселок ездила, туда платки мохеровые привозили».