Признание в Родительский день - Сергей Поляков 8 стр.


— Давай, давай! — ржавым буравчиком сверлил голос Леонтьича дружное подобострастное ржание молодых жеребцов. И уже потише, отвернувшись от колодца, добавлял: — Главное — организовать. А работать — и дурак сможет. И чего было отказываться: там и тепло, и не дует, и… Не то, что тут: в полушубке мерзнешь. Нас надо… пожалеть. — И, подмигивая мужикам, ковылял к другому колодцу, где на страже, не пойдет ли вода, стояли еще несколько человек.

«Зудит, зудит… — Бобышева раздражал голос Леонтьича, его краснобайство. Однажды, еще на первых порах, только вселились, пискля-домком проводил собрание, так в протоколе от пункта «а» до «ы» дошел. — Почему именно его поставили домкомом? За то, что говорить умеет, да везде нос сует? Вон, дядя Петя Иванов мастером на Севере работал — чем хуже? Здоровьем только не может похвастаться».

В густых взрывах смеха, что сквозь завывания вьюги доносились сверху, Бобышев спиной, затылком чувствовал некую насмешку над собой, и надо было как-то ответить на насмешку; но ему, Бобышеву, устроившемуся в наиболее выгодном для работы положении, чтобы легче было вводить штанги, было не до того, да и голоса, наверное, не хватило бы, чтобы крикнуть что-нибудь мужикам. Да и небезопасно: в любой момент могло прорвать пробку, и тогда — прощай и телогрейка, и брезентовые штаны, и вдобавок целую неделю как от заправского золотаря нести будет.

Славка взял следующую штангу, привинтил к концу другой, торчащей из канала, и качал вводить ее, осторожно помогая себе ключом. На середине пути штанга пошла туже, Бобышев, уже не жалея телогрейки, уперся в стену колодца. Но штанга, словно в кирпич уперлась, дальше не шла.

«Он все знал с самого начала! — вдруг дошло до Бобышева. — И весь спектакль он затеял для того, чтобы именно мне лезть в колодец. И как ловко: и про «затопление» помянул, и пальчиком в мою сторону тыкал…»

И Бобышев так давнул на штангу газовым ключом, что она полностью прошла вперед. «Сломалась, что ли?» — успел подумать он, как из дыры обнесло его густым смрадным запахом, хлынула по стоку вода. Он отпрянул, хотел схватить ключ, но тот уже был затоплен. Бобышев догадался, что вода не сбегает из-за того, что тряпьем забило проход уже в этом колодце, и, закатав рукава, сунулся было к отверстию, но это не помогло, пошарил сзади лестницу, только ее, оказывается, чтобы просторнее было работать в колодце, кто-то вытащил наружу… Вода прибывала удивительно быстро.

Славка послал дядю Петю за лестницей, а сам, упираясь в стены колодца ногами, царапался от воды как можно выше.

— Ну, что, пробило? — сверху, приглядываясь к темноте, замаячил физиономией Леонтьич. Он бдительно следил за тем, чтобы не прозевать победный момент, когда дело будет готово.

— Пробило. — Славка дальше плохо сознавал, что делал. Он подтянулся повыше и вдруг двумя пальцами, как клещами, схватил Леонтьича за нос. — Хочешь сюда?

— Ты чего, сдурел? — загундосил вполголоса тот. — Пусти дос… выселю… выселим…

— Выселишь, — успокаивал управдома Славка, а сам тянул его за нос все ниже. — Только сначала я тебя сюда… вселю.

Мужикам, стоящим неподалеку, к в голову не приходило, что у колодца творится неладное; со стороны казалось, что Леонтьич, свесившись наполовину в колодец, увлеченно дает какие-то очень ценные советы, рецепты.

— Славка, я заплачу́, — уже без прежнего гонора уговаривал Леонтьич слесаря и в доказательство вытащил откуда-то бумажку, неловко сунул ему в руку. — Держи…

— Чего? — Славка спешил от неожиданности, выпустил нос Леонтьича. Вниз, на воду, упала смятая десятка. — Ну, ты и гусь!..

Но Леонтьича уже и след простыл — сверху осторожно спускал лестницу дядя Петя.

…— Молодец! — кричал через минуту сквозь ветер уже снова как ни в чем не бывало Леонтьич. Он сделал было движение навстречу жмурившемуся от яркого света Славке, чтобы пожать ему руку, но вовремя опомнился, потер покрасневший нос. — Пусть теперь корреспондент статью пишет. Хорошо, мол, организовали субботник в доме № 12…


Пальма встретила Бобышева радостно, хотела было с налета лизнуть ему руку, но испуганно отскочила, запринюхивалась. Она укоризненно взглянула хозяину в глаза и, когда он нагнулся, чтобы снять сапоги, подошла и толкнула его в щеку влажным носом.

— Пальма, — Бобышев поскорее освободился от телогрейки и брезентовых штанов, покидал их в ванну, открыл краны. — Так и не сходили нынче на охоту ни разу. Испортишься ты взаперти.

Уснуть, он знал, теперь все равно не получится: там жена придет, полдня пилить будет — к теще, де, его. Славку, помочь не вытащишь, а тут чуть ли не сам вызвался… Да ведь и ее можно понять — стирать-то одежду жене. Но не это, пожалуй, было самое неприятное. Славка вспомнил мужиков, что шутя, умело, словно так и надо, увильнули от грязной неприятной работы, скользкий нос Леонтьича — и ему еще раз захотелось вымыть с мылом руки.

— Пальма, — приласкал собаку Славка. И, словно чего-то ища в глазах лайки, все глядел на нее, так что та беспокойно заерзала и тоненько тявкнула. — Пальма… Человек… А они… собаки! — Бобышев погрозил кому-то пальцем. — А они… — И погладил лайку по голове — как гладят маленьких кротких детей.

Спуститься с горы

В рейс выехали поздно ночью. В штабном вагоне, в купе, отведенном для официантов и поваров вагона-ресторана, я пытался задремать. Но, как это бывает, когда назавтра предстоит заниматься непривычным делом, не спалось.

«Хорошо бы однажды летом, — думал я, — поехать на каникулы к Черному морю. Не в стройотряд, не в составе студенческого отряда проводников, не туда, куда еду нынче в этом поезде. Правда, разъезжать мне летом по югам не на что, да и не с руки: родителям бы дома на покосе помочь. В прошлом году как завяз в стройотряде, так и прождали меня старики почти до самых занятий. И самое обидное, ничего почти не заработали: бетон постоянно уходил ловким шабашникам. Нынче мне предлагали ехать проводником, да ведь из отряда домой тоже не отпросишься. В самый последний момент я узнал, что ресторанщики работают по туру сразу в несколько рейсов, а затем неделю-другую отдыхают. Это было то, что нужно — я, не раздумывая, оформился официантом.

Нет, однажды, пока учусь в институте, я съезжу на море. Хоть на десяток дней или на одну неделю. Покупаюсь, позагораю, посмотрю, чего туда стремятся люди добрые.

«Оно, наверное, зеленое, — думаю я о море сквозь сон, — доброе, теплое, как парное молоко, и обязательно зеленое…»

Разбудил меня в седьмом часу сторож Семеныч. В прошлом Семеныч — шахтер. Ему лет пятьдесят, он широк в кости, ладен. Ходит не спеша, размеренно, в разговоре больше слушает, чем говорит. И по-хорошему, по-доброму как бы провоцирует выкладывать все начистоту. Мы прошли в пустой зал вагона-ресторана, сели друг против друга, и он предложил мне папироску.

— Студент?

— Угадали.

— Ну, ладно, давай работай. — Он помог мне подобрать корзину разной бакалеи и, оглядев меня с ног до головы, в белом халате и переднике, с усмешкой «выпустил» в вагон.

Трудную минуту пережил тогда я в тамбуре. Предстояло идти по вагонам и предлагать: «Бутерброды! Кефир! Безе!» Раньше я не раз наблюдал, как естественно получается это у других официантов, моих сверстников, но чтобы самому… Могут, пожалуй, встретиться знакомые из института — от этой мысли мне вовсе сделалось не по себе. Вот тебе и «безе».

Еще примериваясь к новой роли, я, наверное, слишком быстро, для того, чтобы кто-либо успел что-нибудь купить, прошел полсостава мимо просыпающихся пассажиров. Самое большее, что они успели, это рассмотреть меня.

«Подозрительно короткая стрижка, — читал я в чужих просыпающихся лицах, — бородка, чтобы варьировать внешность, черные очки, чтобы не видеть глаз. Здоровенный лоб, а работать не хочет. Не похоже, чтобы он позарился лишь на один оклад в девяносто рублей».

— За которое число молоко? — сжалилась, наконец, надо мной рыженькая, лет тридцати, женщина с полутора-двухгодовалым ребенком.

— За вчерашнее.

— Оставьте две бутылки. — И, пока вынимала деньги из сумочки и расплачивалась, запросто, как старому знакомому, рассказывала: — Ничего не ест. Всю зиму болел, теперь вот врачи отправили в тепло. Поможет ли? Все сердце себе извела.

— Поможет. — Вот и начали устанавливаться мои отношения с покупателями. — Всем помогает.

Во мне сразу прибавилось уверенности, некоторой даже раскованности.

— Пирожки свежие, прохладные, с той недели оставленные. Молоко из-под коровки, еще не разбавленное… Пиво марочное, выдержанное.

— Торгуешь, студент? — приветствует меня на раздатке шеф-повар Федя писклявым бабьим тенором. — Давай начинай свою трудовую деятельность. Сырки почем продавал?

— По двадцать.

— Ну, и дурак, — весело резюмировал шеф, — без штанов останешься. На, держи. — Он пододвинул мне поднос с бутербродами и понизил голос: — Накинь по десятику. Чего так-то ходить. Ничто не вечно — живи беспечно!

— Пирожки свежие, прохладные, с той недели оставленные. Молоко из-под коровки, еще не разбавленное… Пиво марочное, выдержанное.

— Торгуешь, студент? — приветствует меня на раздатке шеф-повар Федя писклявым бабьим тенором. — Давай начинай свою трудовую деятельность. Сырки почем продавал?

— По двадцать.

— Ну, и дурак, — весело резюмировал шеф, — без штанов останешься. На, держи. — Он пододвинул мне поднос с бутербродами и понизил голос: — Накинь по десятику. Чего так-то ходить. Ничто не вечно — живи беспечно!

— Бутерброды с колбасой, конфеты с печеньем, лимонад…

Три женщины, увешанные золотом, едут на курорт. Продержать в купе разносчика целых полчаса, спрашивая, кто он, откуда, давно ли тут работает… Повертеть в руках товар — чем не времяпрепровождение…

И все же в спину определение.

— Кто крохобор? — Я резко обернулся. — Продаю по настоящей цене.

— Что такое? — Женщина быстро овладела собой. — Я не с вами, это про себя…

— Ну разве что про себя, — тогда похоже… Сырки, пиво…

«Ничто не вечно, живи беспечно…»

Перед обедом я остановился передохнуть в служебном купе одиннадцатого вагона у симпатичной проводнички-студентки Веры Елохиной из политехнического. Мне нравится наблюдать, как она разносит по вагону чай, выдает пассажирам постельное белье, устраивает их… Подумать только — ведь и я мог бы с ней на пару хозяйничать в вагоне.

За окном начались степи. Говорят, завтра утром увидим пустыню, к вечеру — Балхаш.

Шеф и одна из двух официанток — Фисонова — заодно. Это я понял, когда нагружал на кухне контейнер комплексными обедами.

— Пойдешь продавать, — оглянувшись, сказала Фисонова, — накинь по двадцатику.

— Пока воздержусь. — Я сделал вид, что не заметил властных интонаций в голосе официантки.

— Боишься, что ли?

— Не вас ли?

— Мое дело предложить, — вроде бы как равнодушно ответила официантка.

И еще я заметил за ней: в минуту расчета с клиентом она как бы надевает этакую непроницаемую маску с подобием назойливой улыбки. Прекрасно парализует любое волеизъявление.

98 копеек. Ничего, вероятно, не изменится, если пустить их по рублю двадцати. Гром не грянет, земля не стронется с оси, поезд не сойдет с рельсов. От большого немножко — не кража — дележка. Всего по двадцать копеек — стоит ли говорить о пустяках. И за ходку — два рубля в кармане. А с рыженькой мамаши — тоже? Ведь знал же, догадывался, как делаются здесь деньги! И обманывал себя, что обойдется.

— Смелей, студент! — Шеф смотрел на меня в окошечко кухни. — Не ты первый, не ты последний!

Я шагнул в вагон и, пройдя несколько купе, услышал:

— Почем обеды, молодой человек?

— 98 копеек.

Первый день заканчивался. Незаметно к концу его я втянулся в свое нынешнее занятие, вошел во вкус. И даже нашел ему приблизительное определение. Служить людям — приносить им доброкачественную еду и питье, помогать в пути, чтобы дорога не показалась длиннее, чем на самом деле. В отношении с Фисоновой и шефом проклюнулся зловещий холодок, ну да не детей же с ними крестить. Директор весь день за своим столом занята своими директорскими думами и подсчетами. Повара держатся особнячком — под командой писклявого шефа. Вторую официантку — Шурочку, незаметную худенькую женщину, я еще не знаю совсем — она сегодня приболела. Семеныч говорит, что она святая: мать-одиночка С двумя детьми, работяга, живущая на одну зарплату. У Семеныча — силикоз, третья группа инвалидности. Пробовал сначала стоять на вахте — стыдно стало перед товарищами, что утром идут в забой. Тут хоть не на виду…

Чтобы вознаградить себя за труды праведные, после ужина я пошел на чашечку крепкого чая в одиннадцатый вагон к Вере. К тому времени она уже сдала дежурство — в служебке сидела ее сменщица.

— Можно к вам?

— Не ко мне, а к моей напарнице, — нашла необходимым поправить она. — Ко мне такие не ходят.

— Не настаиваю, — пробормотал я, отправляясь в купе для проводников.


И снова утром будит меня сторож Семеныч.

— На зарядку! — командует. Оказывается, под этим он подразумевает лишний рейс по вагонам с корзинкой.

Потом мы сидим в чистом пустом зале, завтракаем. Ветер из форточки уже совсем теплый, но то, что он ворошит пряди на голове у Семеныча, создает ощущение прохлады. Я доел омлет и, повернувшись к окну, бездумно смотрел на пески. Сейчас бы у себя дома залезть в речку по горлышко и сидеть так весь день.

— Сегодня Балхаш проезжаем, — словно угадывая мои мысли, говорит Семеныч. — Рыбку есть будем. Сазан.

— Сазан? — Я оторвался от окна, и взгляд мой упал на корзину с бакалеей, приготовленной с вечера. По-моему, тогда я ощутил первые приступы мигрени.

В вагонах просыпались. Кто-нибудь свешивал ноги с полки, и остальные одновременно, словно того и ждали, вставали, кое-как причесывались и спешили выстроиться в очередь перед туалетом.

— Сырки, пиво, бутерброды с колбаской…

Вот с этих бутербродов все и началось, закрутилось…

Секция холодильника, в которой я оставлял на ночь не проданные с вечера бутерброды с колбасой, оказалась отключенной. Тепло за несколько часов сделало свое дело: бутерброды потеряли вид, их никто не брал. Более того, по возвращении из разноски я увидел женщину, которая принесла товар назад и вопрошала Жанну Борисовну, директрису: «Чем вы кормите людей?»

Шеф-повар, вызванный из кухни, как-то уж слишком поспешно признал колбасу непригодной. Они с директрисой извинились перед пассажиркой, заставили меня вернуть деньги.

Едва за клиенткой закрылась дверь, шеф ринулся в мои закрома проверить, как хранятся продукты. И устроил разгромную ревизию. Он забраковал зачерствевшие за сутки булочки, которые надо было, оказывается, продать еще вчера, а я и не подозревал о их существовании. Дело в том, что я не был на погрузке, явившись прямо к отходу поезда, и по простоте душевной поехал в рейс, не приняв товар. У меня обнаруживались одна за другой недостачи ящика пива, части выпечки, шоколадных конфет. Общая сумма, включай испорченные бутерброды, составила 52 рубля. Я растерялся. Подписать накладные, не видя товара, — глупее ничего нельзя было придумать.

Шеф, наконец, закончил лихо кидать косточки на счетах, повернулся ко мне.

— Ну, что, студент, будешь платить или…

— Что «или»?

— В таких случаях, молодой человек, вызывают ревизора.

— Подумаю.

— Подумай. — Шеф встал, пошел к себе на кухню.

Я сидел совершенно убитый, когда ко мне подошла Шурочка, вторая официантка.

— Как же так? — Шурочка села напротив. — Поехал и не проверил ничего. Хоть бы меня попросил — вместе бы посчитали. Деньги-то есть?

— Немного, — почему-то соврал я. Денег у меня не было.

— Я дам тебе двадцать рублей. На фрукты взяла, да ладно, в другой раз привезу. У Семеныча сколько-нибудь перехватишь — отдашь по приезде. И смотри маленько, — Шурочка понизила голос, — шеф у нас на руку не чист.

«Что же делать? — тупо било в моей голове. — Пойти разбудить Семеныча? Денег у него я, конечно, просить не буду, разве что разобраться, что к чему. Но торговля — не шахта. А шеф позаботится о том, чтобы я остался в еще большем долгу. И в конце рейса, пожалуй, подбив у себя бабки, вызовет в ресторан кого следует».

— Будешь умнее в другой раз. — Фисонова была чуть ли не рада. — А то, понимаешь, придут с буя-ветра, начинают здесь…

Наверняка шеф сам отключил холодильник. Но как докажешь? А деньги сегодня к вечеру надо найти. Ну и влип…

Придется, видно, продать душу, студент. За двадцать копеек. Иначе не выкрутишься. У Шурочки денег я ни за что не возьму. Семенычу, пожалуй, тоже не надо ничего говорить — он тут ни при чем.

— Денежки, та-та-та, денежки, — доносился с кухни тенорок шефа.

Ничто не вечно — живи беспечно.

Я поплелся на раздатку, загрузил конвейер обедами, узнал цену.

— Дерзай, студент!

Денежки…

Что ж, значит, судьба. И чего только не пронеслось в голове моей, пока я шел самой длинной в жизни дорогой — мимо столиков в ресторане и потом по вагонам — до купе золотых женщин.

— Обеды не желаем? — Унимая сердце, разбивавшее грудь, я принудил себя улыбнуться.

— Желаем, — переглянувшись, оживились они. — Почем?

— Один рубль двадцать копеек.

На мне уже была маска наглеца — вроде той, фисоновской.

— Будете брать?

— Четыре порции.

Гром не грянул, земля не сдвинулась с оси, поезд не сошел с рельсов. Дамы достали кошельки и расплатились.


И с тех пор в крови поселился холодок. На вопрос о цене я смело называл завышенную. Я был почему-то уверен, что меня не уличат, и с каждым днем уверенность эта возрастала. Поначалу я удивлялся на каждом шагу: оказывается, человек, хотя и сознает, что его обманывают, скорее, переплатит, чем уличит официанта в нечестности. Одни — из стеснения: неудобно поднимать шум из-за нескольких копеек, другие — так и не переборов собственной инертности.

Назад Дальше