Изюм из булки - Виктор Шендерович 4 стр.


Галич

Дорога в стройотряд: плацкартное купе, оккупированное молодежью семидесятых, с гитарами в руках и либерализмом в башках. Человек, наверное, двадцать набилось.

А на нижней полке, свернувшись калачиком, спит бабка — полметра той бабки, не больше… Ну и бог с ней. Поехали! Взяли чаю, накатили какой-то спиртной ерунды, расчехлили гитары, и началось вперемешку: Высоцкий да Ким, да какой-то самострок, да Визбор с Окуджавой…

Допелись до Галича. А что нам, молодым-бесстрашным!..

А бабка спит себе — глуховатая, слава богу, да и, мягко говоря, не городская. Спели «Облака», дошли до «Памятников». Пока допели, поезд как раз притормозил и остановился.

— И будут бить барабаны! Тра-та-та-та!

Бабка зашевелилась, приподнялась, мутно поглядела вокруг и сказала:

— А-а… Галич… И снова легла.

Тут нам, молодым-бесстрашным, резко похужело. Бабка-то бабка, а в каком чине? Нехорошая настала тишина, подловатая… В этой тишине поезд, лязгнув сочленениями, дернулся, и мимо окна проплыло название станции.

Станция называлась Галич.

Визбор

Я учился курсе, наверное, на третьем, когда мой приятель с кино-фото-отделения позвал меня в гости к Визбору.

Это было чистое нахальство: мало того, что приятель сам напросился к классику на интервью для какого-то малолитражного журнала, так еще и взял с собой меня — Визбора, полагаю, даже не спросивши.

Мы приперлись вдвоем в чужую квартиру на Садовом кольце и несколько часов торчали на кухне у Юрия Иосифовича, испытывая его гостеприимство, которое мне нынешнему кажется несколько запредельным. Я бы выгнал таких нахалов взашей очень быстро.

Ничего этого тогда, разумеется, мне в голову не пришло. Я был переполнен своей жизнью — студией, спектаклями, стихами — и не очень понимал, у кого на кухне сижу. Та самая масштабная сетка не устоялась, и, кажется, я больше трендел сам, чем слушал.

Кто бы дал мне сейчас поговорить пару часиков с Юрием Иосифовичем… Я бы, пожалуй, больше молчал.

Маугли и стая

В сентябре 1976 года студия Табакова стала курсом ГИТИСа. К девяти школьникам московского набора, уцелевшим после табаковских экзекуций, добавились качаловы иногородние. Сегодня иных уж нет, а те далече; ни режиссером, ни артистом я не стал, но попадание в «Табакерку» до сих пор считаю одним из главных везений своей жизни.

Точнее сказать: я считаю это главным везением — после самого главного: того, что я родился у собственных родителей, а не по соседству.

Тренеры учат прыгунов в высоту целиться выше планки: гравитация сделает свое черное дело сама. В шестнадцать-семнадцать лет мы знали, что должны быть лучшими. Мы были влюблены друг в друга и в наш будущий театр, на студийных собраниях кипели шекспировские страсти: смертей не зафиксировано, но обморок от переизбытка эмоций имел место.

Планка была поставлена на мировой рекорд. А уж кто, как и докуда долетел — распорядилась судьба.

Среди «табаковцев» первого призыва сегодня есть и народные (заслуженно «народные»), и просто хорошие артисты; кто-то выбыл из этой гонки, кто-то спился. Многие уже не живут на белом свете. А те, которые живут, делают это в Киеве, в Монреале, в Москве, в Нью-Джерси… В Страну Басков уводят следы польской красавицы Марыси Шиманской (помните, ровеснички, блондинку из фильма «Берегите женщин»?).

А выше всех взлетела Лена Майорова. Я бы слукавил, если бы сказал, что это было ясно с самого начала. С самого начала было ясно другое: в Ленке обитает огромный темперамент. Малоуправляемый, он даже немного пугал: в игру она включалась абсолютно, восхищая самоотдачей больше, чем художественным результатом.

В дипломном спектакле по Николаю Островскому роли у Ленки не было вообще — одна реплика. Подавать ее студентка Майорова должна была фактически из-за кулис, просунутой в дверь головой. Реплика была такая:

— Ребята, Ленин умер!

Студия наша находилась в подвале на улице Чаплыгина — Ленка разгонялась, наверное, от Большого Харитоньевского. Вестник трагедии, по дороге умело роняя ведра, топотом немаленьких ног она оповещала зрителя о размерах грядущего ужаса. Какие отношения связывали Майорову с ленинизмом, я не знаю, но находиться в темном, узком студийном коридорчике, по которому с горящими глазами неслась Ленка, было опасно для жизни.

Полную Ленкину включенность в игру мне однажды довелось испытать на себе, чуть ли не физически.

В спектакле «Маугли» я бегал в массовке — в стае. Ближе к финалу эта самая стая, наущаемая тигром Шер-ханом, шла, как полагается, убивать Маугли. На защиту Маугли-Смолякова, в числе прочих, вставала Багира-Майорова.

И говорила она нам, волкам, нечто вроде того, что, мол, вы можете убить его, но прежде умрут многие из вас… И обводя стаю взглядом, завершала эту панораму на мне (будучи маленького роста, в массовых сценах я всегда располагался на переднем плане).

И вот, на одном спектакле, декорации встали неточно, и телами товарищей-волков я был выдавлен гораздо ближе к пантере-Майоровой, чем предполагалось мизансценой. Обводя своими синими, подведенными черным, глазами нашу стаю, Майорова наткнулась взглядом на меня — сидящего не в двух с лишним метрах, а перед самым ее носом.

Будучи живой, как жизнь, Майорова удивилась чрезмерной наглости этого не слишком крупного волка, и мимо всякой режиссуры зафиксировала на мне очень отдельный взгляд, и чуть подалась вперед. Скулы ее свело, глаза потемнели, и безо всяких слов стало ясно, что первым умрет вот этот, и прямо сейчас.

От этого взгляда, помню, меня пробило какое-то совершенно животное чувство; я заскулил и начал судорожно отгребать передними лапами назад, в стаю. В зале засмеялись. Потом мы с Ленкой пытались этот эпизод закрепить, да ничего не получилось: актер я никакой.

Но этот потемневший взгляд я помню до сих пор. Ей-богу, это была уже не вполне Майорова — ее качало на теплых волнах хорошее актерское безумие…

«Все настоящее…»

Еще одна сценическая история, уже вполне кровавая в самом реальном смысле слова.

Подвальчик «Табакерки» был хорош, но невысок. Второго этажа прорублено еще не было, и свои дипломные спектакли мы играли там, где в «Табакерке» нынешней сидят зрители. До потолка, таким образом, было рукой подать.

Рукой — это, как оказалось, полбеды.

Ныне народный артист, а тогда просто студент Андрей Смоляков, Маугли наш темпераментный, в эффектном прыжке достал головой швеллер — чугунную балку под потолком, на которой крепились осветительные приборы.

По счастью (довольно относительному, но все же), дело было перед финалом спектакля. Сойдясь со швеллером, Андрей, размахивая бутафорским факелом, продолжал что-то яростно кричать волчьей стае, которая начала выть от ужаса уже самым всамделишным образом: соломенные Андрюшкины волосы быстро набухали кровью, и через минуту она ручьями потекла по голому смоляковскому торсу.

Зал тревожно загудел.

Во время сцены прощания с Маугли партнерам в тот раз пришлось обнимать его крепче обычного: выдавая текст «на автопилоте», Смоляков уже помаленьку валился с ног.

Последней вышла провожать своего своего Маугли Мать-Волчица, Аня Гуляренко. Что было делать Анне? Только по правде, как учили. И она начала вылизывать кровь со смоляковского тела. В зале начались легкие обмороки. Поддерживая общее настроение, Смоляков, едва добравшись до закулисья, сел на пол и немедленно потерял сознание.

— Скажите, — с надеждой спросила после спектакля одна дама, — но кровь-то — бутафорская?

— У нас в театре все настоящее, — ответил ей Андрей Дрознин, постановщик пластики спектакля, новатор, а впоследствии безоговорочный классик театральной педагогики.

На амбразуру

Упомянутая выше Мать-Волчица, Аня Гуляренко, была ленинградкой, и советские проблемы с пропиской задумала решить советским же способом: вступив в фиктивный брак.

Дело неожиданно осложнилось тем, что Аня была девушка весьма привлекательная, и из желающих помочь ей в решении жилищного вопроса немедленно образовалась небольшая очередь. Полагаю, многие надеялись, что фиктивность сожительства как-нибудь, сама собою, со временем рассосется…

Не скрою, готов был поучаствовать и я.

Предложил свою кандидатуру и Гриша Гурвич — впоследствии культовый режиссер, создатель театра «Летучая мышь», сверкавшего на московском театральном горизонте десять лет, вплоть до трагической Гришиной кончины. А начинал Гриша свое восхождение в нашем подвале, написав блестящие зонги к райкинскому спектаклю «Маугли».

Когда Гурвич, в числе прочих, предложил свою кандидатуру на роль Аниного мужа, Аня отказалась — и, может быть, сделала это чересчур поспешно и категорично.

Тогда Гриша сказал:

— Ну вот, я лег на амбразуру, а пулемет не работает…

Петя и Шекспир

Однажды мой товарищ по табаковской студии — назовем его Петей — пришел на экзамен по предмету «зарубежный театр». А принимал экзамен профессор, один из крупнейших знатоков эпохи Возрождения. Назовем его Алексей Вадимович Бартошевич, тем более что так оно и было.

И вытащил Петя билет, и достался Пете — Шекспир. А Петя про Шекспира знал примерно столько же, сколько Шекспир про Петю. То есть они были примерно на равных.

В отличие от Бартошевича, который про Шекспира знает чуть больше, чем Шекспир знал про себя сам.

И вот они сидят друг против друга (Петя и профессор Бартошевич) и мучаются. Петя — потому что дело идет к двойке, а Бартошевич — потому что, если он эту двойку поставит, Петя придет к нему снова. А он его уже видеть не может.

И оба понимают, что надо напрячься, чтобы эта их встреча стала последней. И Бартошевич говорит:

— Петя! Я сейчас задам вам вопрос на тройку. Постарайтесь ответить.

И спрашивает самое простое (по своему разумению):

— Как звали отца Гамлета?

Тут Петя напрягает все свои душевные силы и в каком-то озарении отвечает:

— Клавдий!

Алексей Вадимович Бартошевич вздрогнул, потом немного подумал, удивился и сказал:

— Возможно.

И поставил Пете тройку.

Кстати…

Своими глазами видел надпись на могильном камне: «Клавдию от любящего племянника». Как говорится, для тех, кто понимает.

Мандельштам

О его существовании я знал, и синий ущербный томик из «Библиотеки поэта» стоял на книжной полке, и, наверное, я в него даже заглядывал, но до времени все это словно проходило сквозь меня.

Я услышал его стихи — именно услышал — в семьдесят седьмом году от Константина Райкина, двадцатисемилетнего актера театра «Современник» и педагога табаковской студии.

«За гремучую доблесть грядущих веков…»

Костя читал нам это, совмещая репетиционный процесс с миссионерством. Он же, помню, поразил меня простым сравнением пушкинской судьбы и судьбы Мандельштама. И ханжество советской пушкинистики, с ее инвективами царскому режиму, травившему великого поэта… и далеко заводящие обобщения… и холодок в груди от постепенно приходящего понимания, в какой стране живешь… — все это случилось со мной в те годы.

«Моралка» и «аморалка»

А моего приятеля Володю Кара-Мурзу в те же годы исключали из комсомола за «аморальное поведение». «Аморалка» состояла в том, что он пел песни Окуджавы.

Через пару лет комсорг, исключавший Володю, прославился тем, что развелся с женой, брат которой был арестован по диссидентским делам. В заявлений о разводе этот прекрасный человек прямо написал, что не хочет жить с родственницей врага народа.

Это у них, стало быть, — «моралка».

Сейчас он полковник ГРУ. Но это так, к слову.

Конспиративное прощание

Моя однокурсница по «Табакерке» Оля Топилина. Она играла Валентину в отрывке по рощинской пьесе, и многие студенты (да, думаю, и педагоги) тихонечко завидовали ее партнеру: она была очень хороша. Сейчас это называется сексапильность, но мы этого слова не знали, а просто обмирали оптом и в розницу.

В восемнадцать лет Оля неожиданно для всех вышла замуж за сына известного диссидента.

Говорят, за любовь надо платить. За любовь с сыном еврейского отказника русская девочка из Реутова, сирота и красавица, заплатила без скидок. В конце семидесятых она получила отказ в прописке на жилплощади законного мужа с исчерпывающей формулировкой: «на основании действующего положения».

Насчет положения советская власть попала в точку: Оля была на девятом месяце, и эта формулировка была предпоследним «прости» от Родины. Последним «прости» была весточка из ОВИРа, ждавшая ее: после возвращения из роддома. ОВИР извещал Олю и ее мужа-диссидента о том, что им разрешено выехать, но сделать это надо немедленно.

«Ложиться надо сейчас…» — помните анекдот про место у Кремлевской стены?

Им дали две недели, и они уехали — с семнадцатидневным ребенком, почти без вещей, без ничего. Все-таки Родина у нас, я вам доложу, не сахар…

На Олькины проводы мы собирались конспиративно, инструктируя друг друга, что идем прощаться с однокурсницей, а про мужа-диссидента типа ничего не знаем. Репетировали допрос…

Многостаночник Табаков

От работы Олег Павлович отказываться не умел никогда, и пересечение графиков остановить его не могло. Табаков играет в Праге, Табаков ставит в Хельсинки, Табаков преподает в Штатах, снимается у Михалкова, ведет студию — и все это одновременно!

В спектакле «Балалайкин и Ко» он играл заглавную роль, но появляться на сцене должен был только во втором акте. А театр «Современник» находился в минуте лихой табаковской езды от Дворца пионеров. Табаков, разумеется, совмещал — и однажды, кажется, досовмещался.

Сидим мы, стало быть, на улице Стопани, Олег Павлович ведет занятие — этюд, разбор… Время от времени, не прерывая процесса, он набирает телефонный номер и тихо говорит в трубку:

— Это Табаков. Какой там текст?

Звонит он на вахту «Современника», а вахтерша повторяет ему то, что слышит из трансляции со сцены.

— Еще этюд, — говорит Табаков.

Потом начинается разбор, а Табаков человек увлекающийся… Короче, в очередной раз Олег Павлович, поинтересовавшись у трубки, какой там текст, услышал нечто такое, отчего, не простившись, пулей вылетел в дверь.

Если я не ошибаюсь, он услышал реплику на свой выход.

Современная идиллия

Постановка по Салтыкову-Щедрину, задуманная театром «Современник» в начале 1970-х, с самого начала была предприятием рискованным: слишком много совпадений с эпохой имперского застоя обнаруживалось у эпохи развитого социализма…

Но Товстоногов был опытный тактик и начал заранее обкладывать острые углы ватой.

Писать инсценировку пригласили Сергея Михалкова. Собственно, никаких литературных усилий от гимнописца не требовалось (инсценировку театр сделал своими силами) — требовалось от Сергея Владимировича дать свое краснознаменное имя в качестве охранного листа, на что лауреат и подписался.

Как оказалось впоследствии, несколько опрометчиво.

На сдачу спектакля он пришел со всеми звездами на пиджаке. Это было частью круговой обороны. Ко встрече с комиссией Товстоногов вообще подготовился основательно. Над зеркалом сцены метровыми буквами было написано: «Без Салтыкова-Щедрина невозможно понять Россию второй половины XIX века. М.Горький».

Чтобы, значит, никаких вопросов к современности.

Но проверяющие были тертыми калачами, и запах свободной мысли чуяли за версту. Вопросы у них возникли, и по ходу спектакля вопросы эти начали помаленьку переходить в ответы, если не в оргвыводы.

Просмотр завершился, в полупустом зале зажгли свет.

— Ну, — после паузы произнес наконец один из экзекуторов, — может быть, автор хочет что-нибудь сказать?

И, за неимением в зале Салтыкова-Щедрина, все повернулись к Михалкову.

Герой Социалистического Труда, неожиданно для себя оказавшийся автором совершенно антисоветского произведения, сидел в полном иконостасе, но по всему выходило, что новых цацек от «Софьи Власьевны» ему может уже не обломиться.

— Сергей Владимирович, — повторило начальство, — какие у вас впечатления от спектакля?

И Михалков сформулировал свои впечатления:

— Д-да-а… — сказал он. — Такой п-пощечины царизм еще не п-получал!

Вставай, проклятьем заклейменный…

В конце спектакля «Большевики», по случаю того, что Ленин еще не умер, Совнарком в полном составе вставал и пел «Интернационал». Вставал и зал. А куда было деваться?

Впрочем, я, молодой дурак, вставал, помню, совершенно искренне.

А отец моего друга, Володи Кара-Мурзы, не встал.

Спустя несколько минут, уже на площади Маяковского, к нему подошли двое и поинтересовались: а чего это он не встал? Кара-Мурза объяснил — и его арестовали.

Вот такая волшебная сила искусства…

Где мак?

В станционном буфете у столика стояла женщина и разглядывала кусочек, оставшийся от съеденной булочки.

— Где же мак-то? — наконец она спросила.

— Чево? — не поняла буфетчица.

— Я говорю: где же мак-то? Я уж почти всю булочку съела, а мака так и нету…

— Не знаю, — отрезала буфетчица. — У меня все булочки с маком!

— Так вот мака-то нету. Я-то ем, ем, все думаю: мак-то будет когда?

— А ты посмотри, может, он в конце там, — обнадежил кто-то из сочувствующих.

Назад Дальше