Письма к Фелиции - Франц Кафка 40 стр.


А вообще-то я полагаю, что подобная незавершенность, эта, вероятно, иногда счастливая, иногда злосчастная подвижность моей натуры не должна стать решающим препятствием к счастью нашего совместного будущего, поскольку Ты этим воздействиям не будешь подвержена, – Тебя ведь нельзя назвать несамостоятельной, Ф., хоть у Тебя сейчас, быть может, а вернее, даже наверняка и есть желание перестать быть самостоятельной, однако желанию этому Ты вряд ли уступишь надолго. Ты просто не сможешь иначе.

На заключительный Твой вопрос – смогу ли я принять Тебя такой, как если бы между нами ничего не было, я вынужден лишь ответить: нет, этого я не смогу. Зато я смогу – и, даже сверх того, считаю необходимым – принять Тебя со всем, что было, и не отпускать до потери рассудка.

Вот еще что, Ф., Ты не должна упускать из виду: я нахожусь совсем в ином положении, нежели Ты. Вздумай мы сейчас расстаться, – или, быть может, я уже могу сказать «если бы мы вздумали расстаться», – Ты сможешь, должна и наверняка будешь пока что жить, как жила раньше. Со мной же, в том, что касается моего образа жизни, это невозможно – я, несомненно, достиг сейчас мертвой точки. И не вправе забывать, что познанием этим обязан лишь Тебе. Столь явных знамений необходимости решающих перемен я еще в жизни не получал. Мне нужно вырваться из моей нынешней жизни – либо женившись на Тебе, либо отставкой и отъездом. Не получи я в понедельник Твоей телеграммы, я, быть может, уже во вторник, но уж в среду-то наверняка отослал бы давно заготовленное письмо, которое, как я надеюсь, обеспечило бы мне скромное место и минимум финансовой независимости в Берлине, а уж после попытался бы, не питая особо тщеславных иллюзий, для начала закрепиться где-то в самых низах тамошней журналистики. Мне бы, несомненно, это удалось. Но вот что мне удалось бы забыть Тебя и упущенную возможность на Тебе жениться (а возможность эта была бы, судя по всему, упущена по меньшей мере на годы) – в это мне не верится.

Я должен заканчивать, иначе не успею отослать письмо, а я не могу заставить Тебя ждать писем, потому что всегда представляю себе, как сижу на Твоем месте, за Твоим столом и жду (что, конечно же, в корне неверно). Но все-таки отвечу еще на Твое последнее письмо. Только напиши мне, пожалуйста, сразу же, пусть даже лишь пару строк. Не заставляй меня ждать! Понимаешь, Ф., если ты решила выйти за меня замуж, не допускай, чтобы в час прихода почты и потом еще много часов подряд сердце Твоего будущего мужа сжималось от тоски.

Ты считаешь, мне надо приехать в Берлин, но Ты же понимаешь, что нам, прежде чем я встречусь с Твоими родителями, сперва нужно переговорить друг с другом. Это ведь нужно обязательно. Неужто в воскресенье в Дрездене это и вправду никак невозможно? Все Твои доводы против такой встречи справедливы; но и все мои доводы за – тоже. Ведь прежде Ты сама, по доброй воле, не однажды и даже еще в последний раз в Берлине предлагала мне в Дрездене встретиться. При желании Ты наверняка найдешь возможность и подходящие способы это устроить. Попытайся все-таки, Ф., и в любом случае поскорее мне напиши.

Франц.

Апрель

3.04.1914

Так Ты не понимаешь мою телеграмму, Ф.? Надеюсь, там не было опечаток. Там говорилось: «На последнее письмо не могу ответить. Вынужден был сказать себе, что Ты в отсутствие других чувств только хочешь меня унизить. Что еще может означать последнее письмо, что еще означали иначе беспричинные и так никогда и не объясненные паузы между Твоими письмами»…

Так Ты не понимаешь мою телеграмму? Вспомни, Ф., нашу последнюю встречу, большего унижения, чем я тогда от Тебя испытал, один человек не может изведать от другого; на большее унижение, правда, ни один человек по доброй воле и не станет напрашиваться, как я сам тогда напросился. Унизительность была не в Твоих отказах – само собой, Ты вправе отказывать. Унизительность была в том, что Ты вообще мне не отвечала, а немногие ответы намеренно оставляла неопределенными, выказывая мне лишь глухую ненависть и неприязнь, причем настолько ужасающе убедительно, что в сознании моей этими Твоими чувствами оказались затронуты даже воспоминания о наших лучших временах и я, перебирая в памяти иные случаи из прошлого, стал легко перетолковывать их в свете Твоего нынешнего ко мне отношения. Ты говорила мало, но едва ли не все из немногого Тобой сказанного запало мне в сердце каждым словом и каждой ноткой. Ты говорила о возможности (возможности!) Твоей любви к кому-то из Твоих прежних знакомых, о ком Ты говорить не хотела, что никаких половинок Ты не желаешь и что невыход за меня замуж (я успел вставить, что я тогда тоже вроде половинки, потому что Ты сама говоришь, что я не совсем Тебе чужой) – это для Тебя даже большая половинка, что Ты не сможешь переносить свойства моего характера, чтобы я наконец, ради всего святого, прекратил все время просить невозможного, что если я так этого желаю, переписку можно прекратить вовсе, но что Ты согласна ее и продолжить (при этом я не хуже Тебя знал, что Ты все равно не станешь мне отвечать, как оно потом и вышло) – и подобных вещей было еще множество. Если что-то из них я позабыл, то о характере этого позабытого можно догадаться из моих Тебе ответов. Правда, ответы эти выказывают также, на какие подлости я способен. Я готов был отречься от себя, я спрашивал, может, всему виной мое вегетарианство и не могла бы Ты выйти за меня без любви, а в конце концов не постеснялся даже упомянуть о фабрике.[93]

Не было бы причин повторять все это снова, особенно с учетом Твоего тогдашнего необычайно трудного положения, о котором, впрочем, Ты ни словом не захотела мне обмолвиться. Но Ты же говоришь, что не понимаешь мою телеграмму. – В моем первом письме (после Берлина) я отрекся от большей части того, что тогда сказал, насколько вообще позволительно и возможно от собственных слов отречься. Но унижения мои не кончались; если в зоологическом саду Ты молчала устно, то теперь Ты замолчала письменно, даже моей матери Ты ответила не сразу. Впрочем, потом пришло разъяснение: Тебе выпало столько горя. Но и потом, когда худшее все-таки было уже позади, Ты молчала неделями, оставив без ответа пять писем. Или это было не презрение? Ты, кстати, ни словом и не пытаешься объяснить это молчание, хоть и знаешь, как я от него страдал. Разве не было это еще хуже, чем в зоологическом саду? Однажды Ты написала: «Если Тебе достаточно моей любви, то и хорошо». Ничего хуже этого Ты мне даже в зоологическом саду не изрекала. В другой раз Ты написала: «То, что я говорила в Берлине, само по себе правда, хотя это, быть может, и не все». Но об этом «всем» я так никогда и не узнал.

Но и об этом упоминать, Ф., не было бы причин, потому что потом пришло письмо, предпоследнее, которое, казалось, все заглаживало. Теперь, казалось, все хорошо, теперь, казалось, окончательно наступило начало лучших времен. Счастливый, я написал Тебе ответ, пожалуй, как никогда прежде настоятельно попросив Тебя не заставлять меня ждать, написал о том, как лишь с болью сердечной я в силах перенести час прихода почты, который ничего мне не приносит, попросил, если иначе не получится, черкнуть мне на следующий день хоть несколько строк – и прождал четыре дня. И что получил потом? Потом я получил Твое последнее письмо, несколько строк, написанных в ресторане после еды, в которых, без объяснения столь долгого отсутствия ответа, поездка в Дрезден (опять-таки без объяснения Твоей прежде столь частой готовности туда поехать) теперь попросту отклоняется, зато упомянут шепоток Твоей сестры, призывающий Тебя писать покороче (еще покороче! еще покороче!). И это было все. В состоянии ли я был думать об ответе или о чем-то еще, если на протяжении четырех дней Ты смогла выкроить для меня лишь этот краткий миг после обеда, ни словом не касаешься сути моих к Тебе писем и вообще с огромным трудом втискиваешь эту явно неприятную и второстепенную почтовую повинность в свою обычную жизнь? Разве не повторилась, разве не ожила тут снова с самого первого шага наша встреча в зоологическом саду? Мог ли я на такое ответить? Теперь-то хоть Ты понимаешь, что не мог?

Если Ты, Ф., и после этого объяснения, которое на самом деле – объяснение не только про меня, но и про Тебя, все-таки полагаешь, что мне следует приехать, я, разумеется, приеду тотчас же. Я мог бы приехать завтра, в субботу, в половине одиннадцатого вечера, и должен был бы тогда в половине пятого пополудни уехать обратно, так как в понедельник, как и вообще всегда, мне предстоит тяжкая и противная работа. Если Ты хочешь, чтобы я приехал, и намерена встретить меня на вокзале (я лишь провожу Тебя, уже в половине двенадцатого Ты будешь дома), тогда телеграфируй мне сейчас же, чтобы я получил телеграмму до полудня, – и я сразу же помчусь на вокзал.

Франц.

7.04.1914

По правде говоря, Ф.: во время вчерашнего, взволнованного и напрасного ожидания Твоего письма (в который раз я ждал напрасно, Ф.?) я твердо решил, если письмо от Тебя придет сегодня, вовсе его не вскрывать. Письмо ведь могло прийти еще в воскресенье, ибо ответ на мое последнее письмо, разумеется, был мне нужен срочно, это значит, что я уже и все воскресенье провел в ожидании. К тому же из чего можно было заключить, что письмо придет сегодня? С какой стати именно сегодня? Это письмо, полученное мною сегодня, письмо, которое я лишь несколько мгновений продержал невскрытым в кармане и которое меня (я этого не понимаю, да из содержания это и невозможно понять) тем не менее переполняет счастьем – это письмо, будь Твоя воля, могло бы прийти завтра, послезавтра, а то и вовсе не прийти. Само по себе оно нисколько не срочное.

Если Ты, Ф., и после этого объяснения, которое на самом деле – объяснение не только про меня, но и про Тебя, все-таки полагаешь, что мне следует приехать, я, разумеется, приеду тотчас же. Я мог бы приехать завтра, в субботу, в половине одиннадцатого вечера, и должен был бы тогда в половине пятого пополудни уехать обратно, так как в понедельник, как и вообще всегда, мне предстоит тяжкая и противная работа. Если Ты хочешь, чтобы я приехал, и намерена встретить меня на вокзале (я лишь провожу Тебя, уже в половине двенадцатого Ты будешь дома), тогда телеграфируй мне сейчас же, чтобы я получил телеграмму до полудня, – и я сразу же помчусь на вокзал.

Франц.

7.04.1914

По правде говоря, Ф.: во время вчерашнего, взволнованного и напрасного ожидания Твоего письма (в который раз я ждал напрасно, Ф.?) я твердо решил, если письмо от Тебя придет сегодня, вовсе его не вскрывать. Письмо ведь могло прийти еще в воскресенье, ибо ответ на мое последнее письмо, разумеется, был мне нужен срочно, это значит, что я уже и все воскресенье провел в ожидании. К тому же из чего можно было заключить, что письмо придет сегодня? С какой стати именно сегодня? Это письмо, полученное мною сегодня, письмо, которое я лишь несколько мгновений продержал невскрытым в кармане и которое меня (я этого не понимаю, да из содержания это и невозможно понять) тем не менее переполняет счастьем – это письмо, будь Твоя воля, могло бы прийти завтра, послезавтра, а то и вовсе не прийти. Само по себе оно нисколько не срочное.

Телеграмма моя, Ф., была не сердитая, может, это на казенном почтовом бланке она такой показалась. Вообще все это странно: сердитым я считал свое последнее письмо, но Ты этого не почувствовала, так что, может, оно и не было сердитым, а только мне таким представлялось. В телеграмме я только сообщил, что не могу Тебе ответить, тогда как в письме изложил причину, в обобщении и осмыслении уймы неясностей осознал сам для себя то, что еще стоит между нами. Неясностей и вправду уйма, но, быть может, достаточно одного Твоего слова – и их была бы уже не уйма, а то и вовсе не было бы.

Не обманывайся, Ф., не обманывайся! Роль, которую в Твоем последнем письме играет Твоя семья, наводит на мысль о чем-то вроде самообмана. Не обманывайся! Тебе, Ф., не о том следовало бы говорить, хотела или не хотела Ты меня унизить, Тебе следовало бы все, что я в последнем письме привел, просто-напросто объяснить; остальное тогда как-нибудь само собой разъяснилось бы. Ты же этой простейшей вещи не делаешь (отсрочка объяснения до ближайшего разговора ничуть не помогает, Ты прекрасно знаешь, что подле Тебя я всем доволен и не смею иначе), а значит, вероятно, не можешь. В таком случае предоставь мне истолковывать все это самому. Пожелай Ты и в самом деле меня унизить, это было бы еще не самое худшее. Я и предположил такое (но всерьез, конечно же всерьез) лишь потому, что это еще наилучший для меня случай. Что же остается, если предположение мое неверно, то есть если Ты меня унизить не хотела, – об этом лучше даже не говорить.

Итак, я приезжаю на Пасху, но не в субботу днем, а в субботу вечером, если не ошибаюсь, в 6.51. Мне, разумеется, при любых обстоятельствах было бы приятней всего, если бы Ты пришла меня встретить. Но, как вчера выяснилось, не исключено, что вместе со мной поедут и Макс с женой, а, вероятно, еще и Отто Пик (все по литературным делам), быть может, Тебе неудобно будет столкнуться с ними всеми на вокзале. В таком случае нам следовало бы (как можно скорей, то есть, наверно, уже в половине восьмого, я опять остановлюсь в «Асканийском Подворье») встретиться в назначенном Тобою месте.

Ты хочешь каждый день получать по письму, Ф.? Вообще-то Ты могла бы даже не высказывать такого пожелания – и получать их. Но как согласуется Твоя просьба с картиной, которая в последнее время то и дело навещает меня в полусне: Ты складываешь мои письма, не читая и уж во всяком случае не отвечая на них, складываешь стопочкой, одно на другое, – или одно за другим выбрасываешь. Даже в моем полусне Тебе не следовало бы этого делать.

Франц.

9.04.1914

Мы делаем успехи, Ф., сегодня я ждал Твоего ответа всего лишь 4 часа, но все-таки целых 4 часа. Это вполне естественно, что каждый ищет своей выгоды – я хочу иметь ответ письмом, Ты норовишь дать его только изустно, ибо изустно Тебе тогда и давать его не придется. Но хорошенько ли Ты подумала, точно ли это к Твоей выгоде? То, что Ты должна сказать мне, Ты ведь должна сказать и себе; то, что Ты от меня утаиваешь, Ты ведь – по крайней мере, я так надеюсь – утаиваешь и от себя. А не стоило бы Тебе этого делать, ради нас обоих не стоило бы.

И не говори мне, что я слишком строго с Тобой обращаюсь; все, что способно во мне к любви, служит только Тебе. Но сама посуди, уже полтора года мы бежим друг другу навстречу и после первого месяца, казалось, вот-вот столкнемся в объятьях. А теперь, когда прошло столько времени и мы уже столько бежим – мы все еще так далеки. Твой непреложный долг, Ф., насколько это в Твоих силах, разобраться в себе самой. Нам нельзя разбиться друг о друга, когда мы наконец встретимся, слишком жалко будет нас обоих.

Я говорю сейчас иначе, чем тогда в зоологическом саду. Признаю: только возврат Твоего расположения дает мне возможность думать о нас, но он же диктует непреложную необходимость таких размышлений. Я не должен в этом признаваться, это и так достаточно очевидно: когда Ты отдаляешься от меня, я теряю всякую способность о нас размышлять; впрочем, пока Ты от меня отдаляешься, в этом нет и никакой опасности.

Ты права, я не знаю, почему Тебе должна быть неприятна встреча с Максом и его женой. Сейчас понимаю, что предположил такое только потому, что это было бы неприятно мне самому. Кстати, опасность эта отпадает, я ошибся, ехать должен был один Макс, но теперь и он не едет, как он мне сегодня сообщил. Остается только Пик. Так что лучше будет, если Ты зайдешь около половины восьмого в «Асканийское подворье», но без опоздания, прошу Тебя…

Франц.

14.04.1914

Никогда и никакого поступка, Ф., не совершал я с такой же определенностью чувства, что делаю нечто хорошее и безусловно необходимое, как во время нашей помолвки,[94] и после, и теперь. С такою несомненностью – никогда. А Ты? А для Тебя? Для Тебя это так же? Начни свое следующее письмо с ответа на этот вопрос…

Я, кстати, не хочу сказать, что это были прекрасные дни и что в них не крылась возможность быть много прекрасней. Первый вечер между нами прошел так, как я и предвидел, в точности, как внешне, так и внутренне во мне. А что на следующий день мне предстоит незамедлительный разговор с Твоим отцом, это я тоже давно знал, и поговорил бы с ним все равно, независимо от итогов нашего разговора накануне. Поговорил бы даже независимо от надежды когда-нибудь иметь возможность возобновить наш с Тобой разговор в более спокойной обстановке. Я полностью доверяю Тебе, Фелиция, полностью, попытайся по мере сил свыкнуться с этой мыслью. А что я спрашивал и буду спрашивать еще, так эти вопросы идут скорее от некоей чуждой мне внешней логической потребности, нежели от потребности сердца. В столь резкой форме это, конечно, не вполне верно, это лишь иногда так, под прикрытием логики, кроются еще и несколько источников боли…

Но самое отвратительное, прямо-таки противоестественное было в том, что мы ни разу, за исключением нескольких мгновений на улице, не побыли наедине, что я ни разу не имел возможности без помех насладиться Твоим поцелуем. Уж Ты-то могла бы мне такую возможность предоставить, но не сделала этого, а я был слишком взвинчен, чтобы добиться ее самому. Все права, даруемые мне самим обычаем помолвки, мне противны и полностью для меня непригодны; быть помолвленным в наши дни – это не что иное, как, не вступив еще в брак, на потеху другим ломать комедию брака. Так я не могу, я от этого, напротив, только безумно страдаю. Иногда мне хочется Бога благодарить, что мы не живем в одном городе, иногда же, напротив, совсем не хочется, ибо, живи мы в одном городе, мы бы наверняка поженились раньше… Но как бы там ни было, приезжай как можно скорей. Быть может, Твоя матушка добавит несколько строчек к письму, которое Ты пишешь родителям; ее тогда, конечно, тоже с радостью пригласят. Объявила ли Ты уже на службе о своей помолвке и согласовала ли с дирекцией как можно более ранний срок увольнения? Отказала ли уже врачихе? Покончила ли с работой в журнале? Если позволишь мне высказать хоть одну просьбу, то вот она: не работай столько, ходи гулять, на гимнастику, делай что хочешь, но только не работай еще помимо службы. Я нанимаю Тебя на все Твое внеслужебное время для собственных нужд и готов платить Тебе жалованье, столь много и так часто, как Ты того пожелаешь. Подтверждаю это своей подписью

Франц.

17.04.1914

Ф., любимая, у меня только десять минут, и даже их толком нет. Что прикажешь поделать и написать в такой спешке? Сперва поблагодарить Тебя за то, что сроком увольнения Ты определила август, пусть так оно и остается. Я выглядел «ужасно бедненьким», разумеется, я и чувствовал себя так же, подобный вид я завоевал ценой полугодовых усилий. Уход за мной не поможет, помогут время и каждый день, на который Ты приближаешь заветный срок, а также любое Твое доверие и любое терпение, выказанное мне, последнее поможет более всего. Ведь внешне мы (вообще-то крайне опасно в спешке позволять себе столь категоричные замечания) полные противоположности, значит, должны друг друга терпеть, должны иметь в душе почти богоснисходительный взор, даруемый лишь самому чуткому человеческому чувству, на смысл, истину и, наконец, неотъемлемость другого. В себе, Ф., я этот взор ношу, оттого так тверда моя вера в наше будущее. Если когда-нибудь Твои глаза коснутся меня хоть тенью подобного взора, я содрогнусь от счастья.

Назад Дальше