Письма к Фелиции - Франц Кафка 41 стр.


Франц.

17.04.1914

Ф., любимая, у меня только десять минут, и даже их толком нет. Что прикажешь поделать и написать в такой спешке? Сперва поблагодарить Тебя за то, что сроком увольнения Ты определила август, пусть так оно и остается. Я выглядел «ужасно бедненьким», разумеется, я и чувствовал себя так же, подобный вид я завоевал ценой полугодовых усилий. Уход за мной не поможет, помогут время и каждый день, на который Ты приближаешь заветный срок, а также любое Твое доверие и любое терпение, выказанное мне, последнее поможет более всего. Ведь внешне мы (вообще-то крайне опасно в спешке позволять себе столь категоричные замечания) полные противоположности, значит, должны друг друга терпеть, должны иметь в душе почти богоснисходительный взор, даруемый лишь самому чуткому человеческому чувству, на смысл, истину и, наконец, неотъемлемость другого. В себе, Ф., я этот взор ношу, оттого так тверда моя вера в наше будущее. Если когда-нибудь Твои глаза коснутся меня хоть тенью подобного взора, я содрогнусь от счастья.

Франц.

Анне Бауэр 19.04.1914

Дорогая мама!

Сейчас, когда воспоминания об этих двух днях мало-помалу улеглись, я уже спокойно и безусловно от всего сердца хотел бы поблагодарить Тебя, отца и всех вас. В течение этих двух дней я действительно чувствовал себя непрестанно, поистине непрестанно одариваемым, и уже в одном том, что вы вверяете мне Фелицию, видел самый явный знак величайшей любви вашей, на какую когда-либо в жизни мог рассчитывать и за которую никогда в жизни не сумею должным образом отблагодарить.

Все остальное не так уж важно. Не так уж важно, что Ты, дорогая мама, наверняка имеешь ко мне кое-какие претензии и, быть может, со временем будешь иметь их еще больше, не имея возможности ничего во мне изменить. Мы и для самих-то себя несовершенны, насколько же несовершенны мы для других. Поэтому, обожаемая мама, Ты лучше первым делом думай не об этом, а о том, что отдаешь Фелицию человеку, который безусловно любит ее не меньше, чем Ты (любит, разумеется, из глубины своей, то есть иной натуры), и, насколько хватит напряжения всех его сил, будет стараться обеспечить ей счастливую жизнь. Теперь приезжайте скорей вы, все здесь радуются вашему приезду. Каждая задержка вашего приезда совершенно безосновательна и причиняет мне только боль. И с точки зрения поисков квартиры тоже важно, чтобы вы скорее приехали. Если это Фелиция мешкает, то, прошу Тебя, дорогая мама, как-нибудь незаметно поторопи ее немного.

Сердечные приветы и поцелуи Тебе и всем от Твоего Франца.

19.04.1914

Какая радость, любимая, хоть однажды услышать от Тебя упрек по поводу писем. Разумеется, я давно должен был написать Твоей матери, а сделал это только сегодня. И книгу Твоему отцу я должен был выслать сразу же во вторник, а послал лишь в пятницу. Но, во-первых, я вовсе не пунктуален в переписке (письма к Тебе не в счет, это не письма, а скулеж и скрежет зубовный), рука у меня вовсе не легка на подъем, а когда, как в последние дни, от Тебя не приходит вестей, рука эта и вовсе словно отнимается и не в силах даже запаковать книгу для Твоего отца.

Осознаю ли я, что принадлежу Тебе всецело? Мне и не потребовалось осознавать, я знаю это уже полтора года. Помолвка ничего тут не изменила, сильнее укрепить во мне это сознание просто невозможно. Скорее это я иногда думаю, что Тебе, Ф., не вполне ясно, насколько и сколь необычным образом я Тебе принадлежу. Но терпение, все прояснится, Ф., в браке все постепенно прояснится, и мы будем самые слитные люди на свете. Любимая, любимая Ф., хоть бы мы уже ими были! Все эти минутные соприкосновения душ – несколько воскресений в Берлине, несколько дней в Праге – не в силах высвободить все, хотя в сердцевине все давно высвобождено, быть может, с самого первого моего взгляда в Твои глаза.

Каждый думал о своем, я полагал, что Ты должна ответить моей матери, и за этими мыслями забыл написать Твоей. Ты пишешь, что вынуждена напрашиваться на приглашение. Как так? Разве Ты не получила письмо моей матери от прошлого понедельника, в котором она Тебя уже пригласила, и притом наверняка очень радушно?

Друг моего мадридского дядюшки, чиновник австрийского посольства в Мадриде, был у нас в гостях, и я пошел с ним немного прогуляться. Странно, сейчас уже поздно, мы долго бродили, с нами были Оттла с кузиной, мы встретили еще уйму знакомых, и тем не менее сейчас, когда я после столь необычного для себя предприятия сел за стол (в последние годы я, как правило, гуляю днем один или с Феликсом, другим Феликсом), так вот, когда я сел, чтобы написать Тебе, я вдруг понял, что мне ни секунды не нужно над письмом думать, что в продолжение всей прогулки – в трамвае, в парке Баумгартен,[95] у пруда, и даже слушая музыку, и даже жуя кусок бутерброда (да-да, я даже съел вечером кусок бутерброда, одно непотребство за другим!), и по пути домой – я все время мыслями был с Тобой, только с Тобой. В душе я соединен с Тобой такой нерасторжимостью, какая ни одному раввину не снилась. Объявление в газету я сдам лишь завтра – на вторник. Завтра мой начальник возвращается из командировки, и я не хотел, чтобы объявление в газете появилось прежде, чем я не переговорю с ним по этому поводу лично. В среду Ты получишь газету. Разумеется, почти всем, кого это касается, уже и так все известно. Что, кстати, говорят Твои друзья и знакомые, многие ли повторили наблюдения парикмахера? И кстати, – теперь так будет заканчиваться каждое письмо, – по-моему, Тебе поскорее надо приехать. Так когда же, Ф., когда?

Твой Франц.

21.04.1914

Это глупость, Ф., это болезнь, но если нет от Тебя письма или просто весточки, у меня руки опускаются, я ничего делать не могу, даже дать объявление в газету. Не то чтобы я волновался до такой же степени, как прежде, ведь мы теперь вместе (как «Берлинер Тагеблатт»[96] сообщает во всеуслышанье, а мое сердце нашептывает мне гораздо тише, но тем верней), и это ничего, что нет вестей, это, наверное, даже хорошо, что передышку от многих своих дел Ты используешь действительно для передышки, а не для писанины, и тем не менее – словом, объявление я отдам лишь завтра, а в пятницу Ты его получишь. Но это не разнобой и не разлад, Ф., да и вообще, по моему ощущению, газеты имеют к нашим с Тобой делам очень малое касательство. От объявления в «Б. Т.» мне даже немного не по себе, указание даты званого дня звучит, на мой слух, примерно так же, как если бы там значилось, что в воскресенье, на Троицу, Ф. К. исполнит в варьете смертельный номер под куполом. Но наши имена и фамилии смотрятся рядом ласково и дружно, это хорошо, пусть так всегда и будет.

Уже поздно, Твое срочное письмо я получил только сейчас, около девяти, во всяком случае, на службу оно пришло уже после двух. Самые сердечные приветы, за поцелуй спасибо, но ответить не могу, целуя из такой дали, не чувствуешь прикосновения любимых губ, а только проваливаешься со своим благонамеренным поцелуем куда-то во тьму и бессмыслицу.

Франц.

22.04.1914

Моя дорогая Ф., всю почтовую бумагу исписал, только этот вот обрезок от Твоего письма остался. Послушай, я-то надеялся обеспечить Тебе этой помолвкой больше свободного времени, а на самом деле, похоже, лишь задал еще больше работы. Очень жаль! От Твоего отца получил только что очень любезное письмо; моя мать озабочена из-за каких-то нескольких строчек в Твоем письме моему отцу. Тоже мне хлопоты! Приезжай скорей, мы поженимся и покончим с этим! Хорошая квартира, о которой я говорил, освободится только в феврале, и то не наверняка. Другая хорошая квартира, в отличном районе, достаточно дорогая, с одинаковым количеством совершенно неповторимых достоинств, но и недостатков, зарезервирована для нас до вечера 2 мая. Это означает, что Ты самое позднее 1 мая должна быть в Праге.

Франц.

26.04.1914

Любимая Ф., о двух вещах Ты не пишешь, хоть и знаешь, что обе они из-за Тебя (меня пока что оставим в стороне), именно и только из-за Тебя меня тревожат. Об одной я пока что вовсе не спрашивал, это Твой брат. Ты как-то мне написала, что в Берлине расскажешь все подробнее, не рассказала ничего, только одно это письмо я и получил, сумев заключить из него (я имею в Твиду, заключить из содержания письма), сколь много Ты об этом деле в том, что касается Тебя, повторяю, только в том, что Тебя касается, от меня утаила.

Второе – это Твой знакомый из Бреслау. Я не стесняюсь напрямик о нем спросить, ибо если этот призрак еще колобродит, то он явится и незваным гостем, если же он уже угомонился навек, то мне его этим окликом не пробудить и не вызвать. И не сули мне все объяснить устно при встрече. Ты уже давала мне подобные обещания и не сумела их исполнить. Скажи все прямо или прямо скажи, что говорить об этом не можешь. Есть столько всего, о чем невозможно – по • своей ли слабости, по слабости ли собеседника – изъясниться откровенно, тем более наш долг быть ясными там, где ясность возможна. Портрет может и дальше спокойно висеть в Твоей комнате, но и мне хотелось бы спокойно жить в своей.

Ф.

…Визиты доставят Тебе столько мучений, но еще ведь и удовольствия, не так ли? Каждому свое, Ты будешь принимать гостей, я – призраков.

Поздравлений я получаю достаточно, хотя наверняка не так много, как Ты. Первые я еще вскрывал, потом перестал, они подействуют и невскрытыми, если им и нам так суждено…

Итак, Ты приезжаешь в пятницу, будем считать, что это уже наверняка. Если Ты хочешь осмотреть квартиру, то это последний срок. Квартира очень хорошая; если во время осмотра будет такая же дивная погода, как сейчас, Ты захочешь ее снять, если нет, будешь думать. Она достаточно далеко от центра, очень просторная, вокруг много зелени, три комнаты, два балкона, одна терраса, 1200 крон, это много, в сущности, это больше, чем мы в состоянии платить. Я говорю так, будто имею хоть какое-то представление о том, сколько мы в состоянии платить.

29.04.1914

Я-то ожидал, что Ты уже сообщишь мне точный день своего приезда. Если Ты не приедешь в пятницу, квартира пропадет. Снять квартиру без Тебя – нет, такую ответственность я брать на себя не хочу, ибо то, что Тебе в этой квартире понравилось бы, по идее, должно восполнять недостатки, которые вытекали бы для Тебя из того, что квартира эта довольно далеко от центра, что жить придется среди одних чехов и тому подобное. Так что попытайся все-таки приехать. Завтра я посмотрю квартиры в другой, пожалуй, более удобно расположенной части города, чтобы Тебе потом без лишних трудов сделать выбор уже из самого лучшего. Вчера я смотрел трехкомнатную квартиру, за которую просят всего 700 крон, в самом центре, сразу за музеем, что замыкает поверху Вацлавскую площадь. Квартира из тех, в каких обитаешь иногда в ночных кошмарах. Уже на лестнице на Тебя наваливаются самые разнообразные запахи, вход через темную кухню, в углу куча хнычущих детей, зарешеченное окно поблескивает стеклом и свинцом, насекомые-паразиты затаились по щелям в ожидании ночи. Жизнь в такой квартире можно вообразить себе лишь как свершившееся над тобою проклятье. Здесь ни поработать, ибо на работу отсюда уходят, ни согрешить, ибо грешить отсюда тоже уходят, здесь ты обречен только жить, хоть это почти невозможно. Надо бы нам не только желательные квартиры смотреть, Фелиция, нам надо хотя бы раз и на такую квартиру вместе взглянуть.

Ф.

Декабрь

1-2.11.1914[97]

Между нами, Фелиция, в том, что касается меня, за последнюю четверть года ничто и ничуть не изменилось, ни в хорошем, ни в худом смысле. Я, разумеется, на первый же Твой зов готов откликнуться и на Твое более раннее письмо, если бы оно до меня дошло, ответил бы непременно и сразу. Сам, правда, я Тебе писать не думал – в «Асканийском подворье» никчемность писем и вообще всего письменного выявилась слишком отчетливо, – но поскольку голова моя (в том числе и в своих мигренях, причем, как назло, и сегодня тоже) осталась прежней, в мыслях, мечтах и снах о Тебе она не ведала недостатка, и совместная жизнь, которую мы с Тобой там, у меня в голове, вели, лишь иногда бывала горькой, в основном же мирной и счастливой. Однажды, правда, я хотел Тебе – нет, не написать, но с кем-то послать известие, Ты не угадаешь, это был особый повод, выдуманный в пору засыпания, под утро, часа в четыре, в обычное время моих первых снов.

Но в первую очередь я потому не думал Тебе писать, что самое важное в наших отношениях действительно казалось мне ясным. Ты давно уже пребывала в заблуждении, когда столь часто сетовала на недоговоренности в отношениях между нами. Не объяснений нам недоставало, а веры. Поскольку Ты не могла поверить тому, что слышала и видела, Ты думала, что между нами существуют недосказанности. Ты не в силах была признать власть, которую имеет надо мной моя работа, Ты признавала ее, но далеко не полностью. Вследствие этого Ты вынуждена была все те странности во мне, которые сбивали Тебя с толку и вызваны были моей тревогой за свою работу, только тревогой за свою работу и больше ничем, истолковывать неверно. Вдобавок к тому же странности эти (признаю, странности отвратительные, мне самому опротивевшие до предела) проявлялись по отношению к Тебе сильнее, чем к кому-либо еще. Это было вполне естественно и случалось не только из упрямства. Понимаешь, Ты ведь была не только самым большим другом моей работы, но в то же время и самым большим ее врагом, по крайней мере с точки зрения самой этой работы, и так же как она в сердцевине своей безмерно Тебя любила, точно так же, самосохранения ради, она вынуждена была из последних сил Тебе противиться. Причем в любой мелочи. Я, например, думал об этом, когда как-то вечером сидел с Твоей сестрой за ужином, составленным почти исключительно из мясных блюд. Если бы это была Ты, я, вероятно, заказал бы просто миндаль в скорлупе.

И в «Асканийском подворье» я молчал отнюдь не из упрямства. То, что Ты там говорила, было столь откровенно и внятно, я не хочу повторять, но там были вещи, о которых даже наедине говорить почти невозможно. Правда, Ты высказала их лишь после того, как я достаточно долго молчал или, заикаясь, бормотал что-то совсем уж невразумительное. Ты и потом достаточно долго ждала, давая мне возможность высказаться. Я и сегодня ни словом не возражу против того, что Ты взяла с собой г-жу Б.,[98] ведь в том письме к ней я Тебя почти унизил, она имела право присутствовать. Но что Ты и сестре своей, которую я тогда едва знал, позволила прийти, этого я не понимал. Однако присутствие обеих лишь немного сбивало меня с толку, так что, возможно, даже если я и в состоянии был сказать решающее слово, промолчал-то я не из смущения, а лишь из упрямства. Это возможно, но ничего решающего я все равно сказать не имел. Я видел, что все потеряно, видел и то, что еще могу в последний миг каким-то внезапным признанием все спасти, но никакого внезапного признания я за душой не имел. Я любил Тебя, как люблю и сегодня, я видел, что Тебе плохо, я знал, что Ты из-за меня два года безвинно страдала так, как даже виновные страдать не должны, но я видел и то, что Ты моего положения постигнуть не можешь. Что мне было делать? Ничего иного, кроме того, что я и делал: поехать с вами, молчать или говорить какие-то безнадежные глупости, слушать байку того чудаковатого кучера и смотреть на Тебя с чувством, что это в последний раз.

Когда я говорю, что Ты не могла понять моего положения, я вовсе не пытаюсь утверждать, будто знаю, как Тебе следовало действовать. Знай я это, я бы от Тебя не умолчал. Я снова и снова пытался объяснить Тебе свое положение, и Ты, конечно, его поняла, но подойти к нему с живой меркой не смогла. Во мне жили и живут двое, которые друг с другом борются. Один почти такой, как Ты того хочешь, а то, чего ему для исполнения Твоих желаний недостает, он в дальнейшем своем развитии мог бы наверстать. Ни единый из Твоих упреков в «Асканийском подворье» его не касался. Зато другой, второй, думает только о работе, она единственная его забота и тревога, это она устраивает так, что самые подлые представления ему не чужды, даже смерть лучшего друга первым делом рисуется ему преградой, причем преходящей преградой, его работе, а возмездие за эту подлость состоит в том, что за свою работу ему выпадает и страдать. И вот эти двое борются, только борьба между ними не настоящая, не такая, чтобы каждый в полную силу и обеими руками. Первый от второго зависим, он никогда – по внутренним причинам – не смог бы повергнуть своего противника, скорее напротив, он счастлив, когда счастлив второй, а когда тот, судя по всему, начинает проигрывать, первый встает подле него на колени и никого, кроме него, видеть не хочет. Вот оно как, Фелиция. Но они все-таки борются, и оба могли бы принадлежать Тебе, только вот изменить в них ничего нельзя, разве что обоих расколошматить. В действительности же похоже на то, что Тебе пришлось бы со всем этим полностью согласиться, пришлось бы признать, что все во мне происходящее происходит и для Тебя, и все, что себе на потребу берет работа, это не упрямство, не капризы, а всего лишь вспомогательные средства, отчасти необходимые сами по себе, отчасти вызванные моими жизненными обстоятельствами, из-за этой работы крайне неблагоприятными. Вот посмотри, как я сейчас живу. Один в квартире старшей сестры. Сама она, поскольку шурин на фронте, живет у моих родителей. Если нет посторонних помех, в особенности из-за фабрики, мой распорядок дня выглядит следующим образом: до половины третьего в конторе, потом обед дома, потом час или два чтение газет, письма или дела по работе, потом в гору, на квартиру (Ты ее знаешь), где я сплю или просто лежу без сна, после, в девять, снова вниз, к родителям, на ужин (хорошая прогулка), а в десять на трамвае опять на квартиру и там бодрствовать до тех пор, покуда позволят силы или боязнь следующего утра, боязнь головной боли на службе. За последнюю четверть года сегодня второй вечер, когда я не работаю, первый был примерно с месяц назад, я в тот день слишком устал. В последнее время было у меня еще две недели отпуска, тут я, конечно, распорядок дня немного изменил, насколько в спешке двух коротких недель, в волнении, что дни один за другим уходят, это было возможно. А именно – в среднем до пяти утра я оставался за столом, однажды даже до половины восьмого, потом спал, в последние дни отпуска мне уже действительно удавалось поспать, до часа или двух пополудни, и вот после этого и вправду я бывал свободен и до вечера, можно считать, в отпуске.

Назад Дальше