– Ах! – сказала Мария Ильинична.
Уж не впервые видела диковинку, но не удержалась от восхищения.
Слон шел, переставляя ноги, погонщик подгонял его, дозорные несли службу, звонарь бил в колокол…
– Какие же мастера были! – качал головою Алексей Михайлович. – Мне бы таких. Ты, Богдан Матвеевич, спрашивай немцев! Коли у них мастера всяческих чудес имеются, пусть к нам едут. Я возьму на службу и платить буду, как ни один государь им не заплатит.
– Спрашиваю, великий государь! – отвечал с поклоном Хитрово. – Я к немцам с подходом.
– Ты с ласкою к ним, с ласкою. Ласку все любят! – И царь поглядел в глаза Марии Ильиничны. – Нравится?
– Ах, как нравится-то!
– Утешил! – сказал царь, опершись локтем в стол и положив голову на руку. – Сколько ведь шагают-то. И все, что положено им, делают, и ничто не ломается. А часам сто лет. Вот они, каковы мастера бывают!
Слон прошел двенадцать метров, и завод кончился.
– Зипуны-то поглядим? – спросила царя Мария Ильинична.
– Отчего не поглядеть? Поглядим, а ты, Богдан Матвеевич, бахарей моих позови. Пока мы с царицею зипуны ворошить будем, пусть бают.
Государь с государыней разбирали цареву одежду.
– Это перешить можно, – говорила Мария Ильинична, – а это тебе узко стало, отпустить тут нечего, шито по росту.
– Матюшкину подарю! – обрадовался Алексей Михайлович. – Он так старается угодить мне, а я его ничем не жалую.
Мария Ильинична подняла из кучи рубаху с простым шитьем по вороту, с красными вставками под мышками, с рукавами, обшитыми крученым шнурком. Подняла, поглядела и кинула в ту кучу, которая предполагалась для раздачи дворовым слугам. Алексей Михайлович вдруг привскочил с лавки, поднял рубаху, положил себе на колени.
– Любимая рубашка-то! – сказал он виновато. – В ней и не душно, и греет ласково. Я уж еще поношу.
– Поноси, – согласилась царица, тихонько засмеявшись.
И царь засмеялся хорошо, ласково.
* * *Утром царский поезд, всполошив зевак, тронулся через Москву на дорогу к Троице-Сергиевой лавре.
Царь ехал впереди, в окружении трех сотен дворян, у царицы была своя свита, своя охрана. Позади ее кареты, как всегда в дальних походах, верхами ехали тридцать шесть девиц в красных юбках, в белых шляпах с белыми шнурами за спину.
За царицыной каретой следовала карета царевны Ирины Михайловны, потом еще две кареты: Анны Михайловны и Татьяны Михайловны. Была еще карета для царевны Евдокии Алексеевны. Девочке было всего два года. Она ехала с матерью, а в ее карете сидели две мамки – царевны и умершего царевича Дмитрия.
На Никольском мосту и на Пречистне царица останавливалась, жаловала нищим подаяние. Бывший в поезде казначей Богдан Минич Дубровский записал в расход два рубля двадцать алтына и четыре деньги.
У Неглинских ворот было царицей роздано еще четыре алтына и две деньги, а стольник Федор Михайлович Ртищев получил наказ пожаловать от имени царицы в тверскую богадельню ста нищим по алтыну.
По Тверской улице, за Тверскими воротами и за Земляным городом, деньги раздавали по приказу Бориса Ивановича Морозова. Роздано было два рубля восемнадцать алтын и четыре деньги.
Федосья Прокопьевна, знавшая наперед, что на Тверской деньги будут раздавать по приказу деверя, глядела из-за шелковой завесы на возбужденную толпу, на нищих, распевавших Лазаря в честь боярина и всего рода Морозовых. Она видела, как любопытные глаза вглядывались и в ее карету, ведь и она милостью Божией – Морозова. В голову ей не приходило, что это те же самые люди, которые четыре года тому назад требовали для Бориса Ивановича смерти, что это они, как дикие звери, разорвали Плещеева и дотла сожгли двор Бориса Ивановича.
За день царский поезд дошел до села Тайнинского, где и заночевал. В хоромы царицы принесли два рубля денег: собрали селяне для передачи в лавру. В Москве на Земляном валу царю в колымагу подано было от мещан пять рублей. Раздали меньше, чем получили.
Вечеряла царица вместе с сестрой Анной, с Федосьей Прокопьевной да с крайчей Вельяминовой.
По случаю паломничества постились. Ужинали черными сухариками, которые мочили в простой воде.
– Уж к полночи, а светлынь, – сказала Федосья Прокопьевна, сидящая у окна.
– Люблю, когда дни прибывают, – откликнулась царица. – Да Петр Афонский на пороге. Опять солнце на зиму повернет.
– Как вспомнишь про зиму, страшно! – поежилась Анна Ильинична.
– Чего же тебе страшно?! – удивилась царица. – В нетопленых хоромах небось не сидишь.
– Не сижу. А все равно страшно! – Анна Ильинична даже глаза зажмурила. – Как представишь – всюду мороз, снег. Сколько и куда ни иди – мороз, снег!
– Зато каждая изба как терем боярский, – сказала Федосья Прокопьевна. – Соломы на крышах не видать, вся крыша в алмазных блестках, узоры на деревах, люди все румяны, снег скрипит – праздник и праздник.
– Зимой нарядно, – согласилась царица. – А все ж самое божеское время – лето. Летом всякой твари хорошо. Все летит! Поет!
– На Федора Стратилата большая роса была, – сказала Анна Ильинична. – Теперь никакая засуха льну и конопле не страшна.
– Почему же? – спросила царица.
– Примета такая. Если на Федора Стратилата роса, лен и конопля справные уродятся.
– Гречу уж сеют, – сказала Федосья Прокопьевна. – Не рано ли?
– Тепло, вот и сеют, – объяснила Вельяминова.
– Про гречу говорят: «Осударыня ходит барыней, а как хватит морозу – веди на калечий двор», – возразила Федосья Прокопьевна.
– Не верится, чтоб мороз ударил, – сказала царица. – Хотя всяко бывает.
Анна Ильинична, морща лобик, силилась вспомнить еще что-то из россказней стрелецкой полковничихи Любаши, но так ничего и не вспомнила.
Царица, повздыхав, полезла в мешок за сухарями.
– Не согрешим много, коли еще по сухарику скушаем. Постнее сухаря – одна вода.
– Побольше скушаем – побольше помолимся на ночь, – успокоила царицу крайчая.
Новый патриарх
23 июля 1652 года собор русских иерархов избрал на патриарший престол новгородского митрополита Никона. Никон ждал известия в митрополичьей келье Новгородского московского подворья.
На голом столе на деревянном блюде лежала дыня, присланная вчера царицей Марией Ильиничной – Терем был охоч до таких подарков, – и серебряный, с византийской эмалью на рукоятке столовый нож. В дальнем темном углу кельи сидел огромным мешком Киприан.
Никон то принимался поглаживать золотое бархатистое тело дыни, то брал нож и без всякого умысла и вообще без соображения тыкал ножом в стол.
– На том свете дьяволы вот так-то язык тебе исколют! – не вытерпел Киприан.
Никон бросил нож, встал и тотчас сел. Спину охватило ознобом. Задрожал, захолодал, принялся растирать руки, словно на лютом морозе, когда и рукавицы не спасают.
– Далось тебе все это! – буркнул Киприан. – В митрополитах тоже хорошо.
Никон порывисто поднялся, шагнул к оконцу, но, даже не глянув в него, вернулся за стол, придвинул к себе дыню, взял нож. Руки тряслись, и, глядя на свои руки, митрополит совершенно спутался мыслями – забыл, что хотел сделать.
– Господи, совсем одурел!
Чиркнул дважды по дыне, вырезав прозрачный почти ломтик.
– Нутро-то отряхни, сблюешь! – гаркнул из угла Киприан.
Никон потерянно улыбнулся, двумя руками осторожно вставил ломтик в разрез и жалобно попросил келейника:
– Шубу принеси! Холодно.
И снова взялся за нож, вырезал нормальный ломоть дыни, обрезал край и, вдыхая аромат, принялся уплетать царицыно угощение.
Тут дверь распахнулась, и, пригибаясь в низких дверях, вошла, заполнив всю келью, депутация собора – митрополиты, бояре.
– О великий святитель! – воздев руки, завопил тоненьким, старческим голоском митрополит Корнилий. – Святейший собор иерархов православной церкви приговорил – быть тебе, митрополиту Никону, святейшим патриархом…
Голос у старика оборвался, и все опустились перед Никоном на колени, а он, в черной домашней хламиде, с необъеденной коркой дыни в руке, махнул на депутацию этой своей коркой.
– Нет! – крикнул. – Упаси вас, Господи! Недостоин я! Грешен! Ничтожен!
Кинул корку и, отирая ладонь о залоснившуюся рясу, побежал в угол и стал за Киприана.
– Защити, отец святой! Не выдай!
Келейник Киприан шагнул, набычась, на депутацию, а Никон, высовываясь из-за его тяжкого плеча, кричал петушком:
– Уходите! Уходите, бога ради!
Настроенные на благодушное торжество, депутаты выкатились ошарашенным клубком из Никоновой кельи. Испуганно переглядывались, топтались возле кельи, но Киприан широким жестом хлопнул дверью, и тотчас изнутри лязгнул железный засов.
– К царю! К царю! – всплеснул высохшими ручками митрополит Корнилий, и депутация кинулась к лошадям.
– Как так в патриархи не идет?! – перепугался Алексей Михайлович и нашел глазами князя Долгорукого. – Поезжай, князь Юрий! Проси! Моим именем проси! И ты, отец мой, Борис Иванович, и ты, Глеб Иванович! Стефан Вонифатьевич, не оставь! Поезжайте, поищите милости великого нашего архипастыря!
Новые посланники спешно погрузились в кареты, уехали искать Никоновой милости, а сам Никон в те поры стоял посреди своей кельи, молча сдирая через голову пропахшую потом черную рясу. Застрял, дернул, защемил губы, дернул назад, разодрал руками ветхую материю, освободился, кинул рясу на пол.
– Чего дерешь, богатый больно? – заворчал из своего угла Киприан.
– Дурак, – сказал ему Никон. – Патриарх – я!
– Так ты ж отказался.
– Дурак! Ну и дурак же ты! – с удовольствием сказал келейнику Никон и приказал: – Лучшую мантию! Ту, лиловую. Крест на золотой цепи с рубинами.
Выхватил нетерпеливо из рук Киприана ларец, достал золотую цепь и вдруг бросил обратно.
– Киприан, – сказал тихо, – а ведь страшно.
– Что страшно?
– Патриархом страшно быть. Как скажешь, так и сделают. А если не то скажешь? Киприан, я взаправду не гожусь в патриархи. – И жалобно попросил: – Принеси воды свежей из колодца. Чистой водички хочется. Будь любезен, брат мой.
Киприан взял кувшин и молча вышел из кельи.
Никон проследил взглядом, плотно ли затворилась дверь, опустился со стула на колени, на свою черную рясу. Поцеловал край старой своей одежды, бывшей с ним еще на Анзерах.
– Господи! Отчего же я избранник твой? Чем угодил тебе, Господи?!
И перед ним, как стена в неухоженной церкви, где росписи облупились и погасли, встала собственная, давно уже не своя, а словно бы приснившаяся, никчемная, бессмысленная жизнь.
– Господи! Я же мордва! Упрямая мордва! А ты меня вон как – в патриархи! Над всеми-то князьями, над умниками!
И тотчас встал с колен и, наступая ногами на прежнюю свою рясу, надел великолепное новое одеяние и водрузил на себя золотую цепь с рубиновым крестом, в сверкающей изморози чистой воды алмазов.
Пришел Киприан с водой.
– Налей!
Киприан налил воду в серебряный кубок. Никон выпил воду до последней капли, пнул ногой рясу.
– Сожги! – И закричал: – Да не спрячь – знаю тебя, тряпичника, – сожги!
Киприан поднял рясу и бросил в подтопок. Высек огонь, запалил лучину, кинул в печь.
– Не закрывай! – сказал Никон, глядя, как занимается огнем его старая, его отвратительная… кожа.
– Воняет больно! – сказал Киприан.
– Воняет! – Никон хохотнул. – Ишь как воняет!.. Чего глядишь, ладан зажги!
Не отошел от печи, пока ряса не сгорела дотла.
И тут явились депутаты, все люди великие, дружеские. Никон подходил к каждому со слезами на глазах. Говорил тихо, перебарывая спазмы, схватывающие горло:
– Не смею! Прости, бога ради! Неразумен! Не по силам мне пасти словесных овец Христовых! Пусть государь смилуется. Не смею!
Когда и второе посольство вернулось ни с чем, Алексей Михайлович запылал вдруг щеками и крикнул, притопнув ногой:
– Силой! Силой привезти его!..
* * *Застоявшаяся толпа перед Успенским собором стала вдруг врастать в землю. Это садились где стояли обезноженные старухи и старики. Как гусыня с выводком, осела наземь и цепочка слепых странников.
Никон в Успенский собор все не ехал, но толпа не убывала, а прибывала. Заслышав об отказе новгородского митрополита от патриаршества, на кремлевские площади валили новые толпы ротозеев, но вместо живой, обсасывающей митрополичьи косточки толпы наталкивались на горестно молчащий народ и сами молчали, призадумавшись. Каждый тут вспоминал свои тайные, лютые, воровские грехи, подленькую мелочь всяческих гадостей, совершенных или уже затеянных.
Вдруг от самых Спасских ворот прилетел, как звоночек, детский высокий голос:
– Идет!
Толпа качнулась, вставая и раздаваясь перед Никоном и соборным посольством.
– Дай, Господи! – счастливо сияя мокрыми от слез глазами, кричал Пахом, и мальчик-поводырь вторил ему:
– Дай, Господи!
Всем стало легко, словно освободились от прежней, глупой и гнусной, жизни. Да ведь коли Никон, смилостивившись, идет на патриарший свой престол, то мир от греха спасен, все спасены! Царство святой благодати утверждается на земле.
Митрополит шел, опустив плечи и голову, и все же был столь величав и громаден, что люди невольно переводили взгляд на Успенский собор. Они были друг для друга – собор и Никон. Лицом бел от жестокого поста, наступает на землю тяжко, будто несет небо на плечах.
Поднявшись на ступени соборной паперти, Никон поклонился царю в ноги.
– Прости меня, государь, и отпусти!
– О великий святитель, не оставляй нас одних! – разрыдавшись, воскликнул Алексей Михайлович, поднимая Никона с колен. – Молим тебя всем миром!
И, воздевши руки к соборным крестам, царь опустился на колени перед Никоном, и Никон, глядя на него сверху, ясно представил вдруг – церковная стена, а на стене роспись. Он, Никон, в лиловой благородной мантии и царь, весь золотой, лежащий у него в ногах.
Народ перед собором, глядя на смирение царя, встал, как единый человек, на колени. Никон через плечо сердито уставился на сокрушенную толпу и зыркнул белками через плечо на царицын Терем, распрямясь грудью и подняв голову. Вздохнул и, обратясь к царю, сказал непреклонно давно уже составленную и разученную речь:
– Благочестивейший государь, – Никон поднял царя с колен, – честные бояре, освященный собор и все христоименитые люди! Мы – русский народ, евангельские догматы, вещания святых апостолов и святых отцов и всех вселенских семи соборов приемлем, но на деле не исполняем. Если хотите, чтоб я был патриархом, то дайте слово ваше и сотворите обет в святой соборной и апостольской церкви перед Господом и Спасителем нашим Иисусом Христом, и перед святым Евангелием, и перед Пречистою Богородицею, и пред святыми его ангелами, и перед всеми святыми – держать и сохранять евангельские Христовы догматы, правила святых апостолов, святых отцов и благочестивых царей законы! Обещайте это неложно! И нас послушати обещайте во всем, яко начальника и пастыря и отца крайнейшего! Коли дадите такой обет, то и я, по желанию и по прошению вашему, не могу отрекаться от великого архиерейства.
Царь в пояс поклонился Никону, и народ заплакал навзрыд, заранее любя своего праведника.
А Никон, снова глянув на высокий Терем, пошел с царем и всеми чинами в соборную церковь, и было там наречение нового патриарха.
В Тереме оба Никоновых взгляда были замечены и всячески истолкованы.
Царица, царевны и приезжие боярыни в один голос решили: поглядел Никон на Терем не случайно, а помня, кто стоит за занавесками. А Татьяна Михайловна хоть вслух и не сказала, а про себя решила – ее искал глазами святейший. Ее! Ведь она ему дыни посылала, царица и – она.
* * *Через день, 25 июля, митрополит казанский и свияжский Корнилий рукоположил Никона в патриархи. Постановление на престол совершалось чинно и пышно, самой Византии не уступая в торжественности и великолепии.
Посреди Успенского собора был возведен высокий и широкий амвон с двенадцатью ступенями. Правая сторона амвона, отведенная для царя, была обита багрецовыми червчатыми сукнами, левая – патриаршья – сукнами лазоревыми.
Три дорожки вели к трем седалищам. Красная, устланная сверху золотистым атласом, вела к царскому месту, обитому золотистым бархатом, с жемчужным изголовьем. Две другие дорожки, вишневого бархата и темно-синего, вели к местам священства – для Никона и для Корнилия.
Митрополиты, архиепископы, архимандриты и игумены должны были сидеть одни ниже других на двенадцати ступенях амвона.
Перед амвоном постелили драгоценную ткань с изображением одноглавого орла. Оберегали это место шестеро огнеников.
Священство ожидало начала церемонии в Крестовой палате патриаршего двора. Митрополит Крутицкий с чудовским и спасским архимандритами и с игуменом Пафнутьевского монастыря отправились к Никону просить явиться в Успенский собор.
Взойдя в собор, Никон поклонился гробам чудотворцев: Петра, Ионы и Филиппа – и отошел в придел Похвалы Пречистые Богородицы.
Соборный ключарь известил священство о прибытии Никона. Тронулись. Словно звезды сошли с неба, дня не убоявшись, так сияли кресты архипастырей, золотые, в жемчуге, в каменьях. Никон принял у Корнилия благословение и облачился в церковные одежды.
В золотых одеяниях, в черных шапках, вслед за царем двинулись из Золотой палаты бояре.
Придя в Успенский собор, царь занял свое место на амвоне, и тотчас два протодиакона стали выводить из алтаря по двое митрополитов, а потом и прочие чины и усаживать на ступенях. Наконец вывели Никона. Поставили перед амвоном, на орла.
Поклонившись царю и митрополитам, Никон прочитал по рукописи обещание содержать цело и нерушимо правую и непорочную веру христианскую, прочитал «Символ веры» и обещался быть «боголюбивым нравом».
Протопоп Успенского собора Григорий снял с Никона митру.
Царь и собор встали, Корнилий осенил Никона рукою и возгласил:
– Благодать Пресвятого Духа нашим смирением иметь тя патриархом в богоспасаемом царствующем граде Москве и всего Российского царства.