Шерер-Кестнер натолкнулся на глухую стену нежелания вникать в проблему, чреватую многими малоприятными последствиями. Тогда он решил опубликовать письмо в газете «Тан», сообщив общественности о существовании документов, доказывавших, что «действительный преступник – не капитан Дрейфус», и потребовав от военного министра «провести расследование и установить виновность другого лица».
Одновременно «Фигаро» опубликовала послания Эстергази теперь уже отвергнутой любовнице (одно из них – факсимильное), написанные еще в смутные дни мятежа Буланже и демонстрировавшие неприязненное отношение автора к своей стране. «Если бы мне сказали, что завтра я умру, ведя в бой уланов, рубящих саблями французов, то я чувствовал бы себя совершенно счастливым человеком», – писал он подруге. И еще ему очень хотелось бы увидеть Париж, «объятый кровавым заревом битвы и подвергающийся насилию и разграблению ста тысяч пьяных солдат». Для дрейфусаров эти слова, наполненные злобой и ненавистью к Франции и приведенные в bordereau [57], были как манна небесная. Они уже думали, что выиграли сражение за свободу Дрейфуса. Однако их постигло разочарование. Им пришлось снова убедиться в том, что, как написал Рейнах, «справедливость не сваливается с неба, за нее надо воевать». Издания «правого дела» незамедлительно объявили письма поддельными и сфабрикованными «синдикатом». А Эстергази, игрок, погрязший в долгах и спекулировавший на бирже, светский и остроумный проходимец, женившийся на дочери маркиза и имевший болезненное, мертвенно-белое лицо, крючковатый нос, большие мадьярские черные усы, «руки разбойника» и внешность «вероломного цыгана или дикого, настороженного зверя»26, трансформировался в национального героя с безукоризненной репутацией.
Параллельно националисты развернули кампанию поношения Шерера-Кестнера, науськивая публику устроить ему обструкцию во время предстоящего выступления в сенате. Словно зная об этом, сенатор, рослый, статный, седовласый, но слегка побледневший и выглядевший как гугенот-аскет XVI века 27, шел к трибуне размеренным, неспешным шагом, будто на эшафот. В Люксембургском саду в этот зимний пасмурный день собрались толпы возбужденных людей 28, чтобы осыпать ругательствами человека, уже ошельмованного прессой. Он зачитал свое воззвание к разуму, не обращая внимания на язвительные возгласы и насмешки. Обозленные сенаторы ответили гробовым молчанием даже на его напоминание о том, что они, собственно, слушают последнего депутата французского Эльзаса, и холодными, презрительными взглядами провожали его, когда он возвращался на свое место. Спустя месяц на ежегодном переизбрании он лишился поста заместителя председателя сената, на который его каждый раз выдвигали почти со времени основания республики.
Но в его поддержку вдруг выступил Клемансо, крушитель правительств, l’homme sinistre [58], как называли его консерваторы, грозный оппонент в споре, дебатах, оппозиции, журналистике, дуэли – и на пистолетах, и на шпагах. Он дрался с Полем Деруледом во время панамского скандала и с Дрюмоном из-за Дрейфуса. Он учился на врача, но стал театральным критиком, полюбившим Ибсена, и подружился с Клодом Моне, написав в 1895 году, что его произведения «открывают для нашего зрения неуловимые оттенки красоты окружающего мира»29. Он попросил Тулуз-Лотрека проиллюстрировать одну из своих книг, а Габриеля Форе написать музыку для пьесы. «Правы только художники, – говорил он на исходе жизни. – Может быть, им удастся хоть немного украсить этот мир, но сделать его разумным невозможно»30.
Оказавшись после панамского скандала вне правительства и парламента и поверив аргументам Шерера-Кестнера, Клемансо решил взяться за дело Дрейфуса, и не только для реализации своих политических амбиций. В его политических предпочтениях на первом месте стояла угроза со стороны Германии. «Кто? – вопрошал он, возмутившись желанием Эстергази увидеть, как прусские уланы рубят саблями французов. – Кто из наших лидеров поддерживает этого человека? Кто защищает Эстергази?.. Ради кого они готовы принести в жертву жизни французских солдат и поступиться интересами обороны Франции?»31 Затем он обрушился на клерикалов: «Наша армия в руках иезуитов… В этом первопричина несчастий Дрейфуса». Почти каждый день в «Орор» появлялись его гневные и обличительные выступления. Подсчитано: за 109 дней он опубликовал 102 статьи, а за три года – почти пятьсот, более чем достаточно для собрания сочинений из пяти томов. И в каждом выступлении набатом звучал призыв к справедливости: «Не может быть патриотизма, если нет справедливости… Пренебрежение правами даже одного человека создает угрозу нарушения прав всех граждан… Истинными патриотами являются те, кто борется за справедливость и освобождение Франции от ига напыщенной непогрешимости».
Дрейфусарам создавали помехи оппортунисты, озабоченные не столько участью узника на острове Дьявола, сколько судьбой армии. Юрбен Гойе, бывший монархист, переродившийся в социалиста, обрушился на армию в газете «Орор», обвиняя ее во всех грехах: армейские офицеры – «генералы поражений»32, «кайзеровские прихвостни», знающие только, как «убегать и сдаваться», приносящие «победы только над Францией», «кавалеристы Содома со свитами полоненных женщин». «Одна половина Франции поливает грязью другую половину», – писала с тревогой из Берлина княгиня Радзивилл, урожденная де Кастеллан, то есть появившаяся на свет божий во Франции. Она вышла замуж за князя Антона Радзивилла, прусского представителя международного семейства польских кровей, любившего говорить по-английски с российским братом 33, предпочитавшим изъясняться по-французски, и всеми фибрами души желала дружбы между Францией и Германией. «Никто не хочет видеть, к чему это может привести, – заявляла княгиня. – Но так не может дальше продолжаться без нанесения реального морального ущерба».
А ущерб мог оказаться не только моральным. Германия внимательно следила за конфликтом во Франции. Она периодически отрицала какие-либо контакты с Дрейфусом, но делалось это не ради того, чтобы восторжествовала справедливость, а с намерением усугубить раскол во французском обществе. Кайзер с большой охотой разъяснял гостям и монаршим родственникам, что Франция засудила безвинного человека. Его слова распространились по всему международному содружеству монарших дворов. В Санкт-Петербурге в августе 1897 года, когда во Франции дело Дрейфуса еще не приобрело характер общенационального кризиса, граф Витте, один из ведущих российских министров, говорил французской делегации: «Я вижу только одну проблему 34, которая может навредить вашей стране. Это дело капитана, осужденного три года назад без доказательства его вины».
Самонадеянное предположение, высказанное в Санкт-Петербурге, отверг в декабре в палате депутатов Франции человек благородных и высоких нравственных принципов. Для графа Альбера де Мена убежденность в невиновности или виновности Дрейфуса приобрела, подобно хлебу и вину, значимость причастия, претворившись в божественную категорию. Верование в виновность Дрейфуса было столь же несомненным и совершенным, как вера в Бога.
Синтез этих верований был следствием хронической войны между церковью и республикой. Со времени основания республики церковь считала своей обязанностью бороться против доктрин республики, которые, по понятиям Жюля Ферри, заключались в том, чтобы «организовать человеческое общежитие без Бога и короля»35. Религиозные ордены сопротивлялись попыткам республики вытеснить их из сферы просвещения и возлагали свои надежды на реставрацию католической монархии. Вследствие этой борьбы церковь и оказалась причастной к делу Дрейфуса. Она была союзницей армии как по своей воле, так и по утверждениям республиканской пропаганды, которая всегда соединяла «меч и кадило». В иезуитах республика видела воинственный и агрессивный генштаб клерикализма, руководившего заговором против Дрейфуса. А вождем иезуитов был отец дю Лак, исповедник и генерала Буадеффра, и графа де Мена, главных глашатаев.
Папа Лев XIII, реалист и прагматик, наблюдавший за конфликтом со стороны, считал, что республика имеет право на существование. После неудачного путча генерала Буланже он не верил более в возможность реставрации монархии. В энциклике 1892 года он призывал французских католиков примириться с республикой, оказывать ей поддержку, повсюду внедряться в нее и овладеть ею, следуя тактике Ralliement [59]. Католические прогрессисты действительно пытались солидаризироваться, другие избегали объединений, левые сомневались. «Вы соглашаетесь с республикой, – говорил на одном собрании сторонников единения лидер радикалов Леон Буржуа 36. – Хорошо. А вам нужна революция?» Де Мен был одним из тех, кому революция была не нужна.
Папа Лев XIII, реалист и прагматик, наблюдавший за конфликтом со стороны, считал, что республика имеет право на существование. После неудачного путча генерала Буланже он не верил более в возможность реставрации монархии. В энциклике 1892 года он призывал французских католиков примириться с республикой, оказывать ей поддержку, повсюду внедряться в нее и овладеть ею, следуя тактике Ralliement [59]. Католические прогрессисты действительно пытались солидаризироваться, другие избегали объединений, левые сомневались. «Вы соглашаетесь с республикой, – говорил на одном собрании сторонников единения лидер радикалов Леон Буржуа 36. – Хорошо. А вам нужна революция?» Де Мен был одним из тех, кому революция была не нужна.
Когда де Мена избирали членом Французской академии, он в своем выступлении воспевал контрреволюцию. Революция, заявлял новоиспеченный академик – «причина и источник всех бед столетия», она «означает бунт против Бога»37. Он верил в то, что древние идеи и идеалы «неизбежно возродятся», как и «социальные концепции XIII века». Главным предназначением своей политической карьеры он считал исцеление ран социальной несправедливости, нанесенных рабочему классу, и возвращение народных масс в христианство, отчужденных от него революцией.
Граф познал жизнь и проблемы бедноты, когда после Сен-Сира служил кавалерийским офицером в гарнизонном городке и занимался благотворительностью в обществе «Сен-Винсент де Поль»38. Во время Парижской коммуны он был адъютантом генерала Галифе, командовавшего расстрелом коммунаров, и ему довелось повстречаться с умирающим повстанцем, лежавшим на носилках. Это «инсургент», сказал ему стражник. «Нет, это вы инсургенты!» – вскричал повстанец, приподнявшись из последних сил, и на глазах графа умер. В этом крике, обращенном к нему лично, его мундиру, семье, церкви, он услышал указание на истоки гражданской войны и поклялся посвятить свою жизнь искоренению социального расслоения. Он винил в возникновении Коммуны и «апатию буржуазии, и дикую ненависть к рабочему классу». Но один из братьев «Сен-Винсента» говорил ему: и вы несете ответственность, «вы, богатые, великие, довольные своей жизнью, проходящие мимо людей, не замечая их». Для того чтобы видеть этих людей и попытаться понять их, де Мен и занимался благотворительностью. «Недостаточно осознать несправедливость и ее истоки, – говорил он. – Мы должны признать и свою вину, и то, что общество не исполняет свой долг перед рабочим классом». Он решил стать политиком, но армии не понравились ни его намерения войти в палату депутатов, ни общественная активность. Ему пришлось делать выбор, и он ушел из армии, выбросив шпагу.
Но и став членом палаты депутатов, он сохранил любовь к армии, доказывая ее пламенными речами. Граф произносил их с пылом борца и убежденностью апостола, заслужив репутацию le cuirassier mystique [60]. Он был самым ярким оратором в своем лагере, «Жоресом “правого дела”», доведшим до совершенства мастерство декламации. Всей своей благородной внешностью, высокой величавой фигурой, преисполненной достоинства, сдержанностью жестов и изяществом манер он внушал доверие и уважение. Он говорил решительно и уверенно, архитектурно выстраивая фразы и артистично играя голосом, то повышая, то понижая его, произнося слова то с ледяным спокойствием, то с трепетом и волнением, следуя определенному ритму, делая внезапные остановки, замолкая на мгновение и вновь давая волю своим чувствам. Его словесные дуэли с двумя главными оппонентами, Клемансо и Жоресом, превращались в спектакли, которые аудитория смотрела с таким же удовольствием, как игру Сары Бернар в «Орленке» Ростана.
Твердолобые консерваторы считали его социалистом, проповедовавшим идеи, подрывающие установленный порядок, и его приверженцами были преимущественно люди, принадлежавшие к тому же классу аристократов. Он был сторонником Буланже и роялистом в достаточной мере для того, чтобы избрать графа де Шамбор [61] на роль крестного отца одного из своих чад. Когда папа Лев XIII призвал к Ralliement, «единению», что большинством французских роялистов было отвергнуто, де Мен отрекся от монархистских убеждений (да и симпатий) и возглавил сторонников Ralliement. Стремясь к социальной справедливости, он в то же время отвергал социализм, поскольку социалисты «отрицают всемогущество Бога, а мы его утверждаем»: «Социализм доказывает независимость человека, а мы ее отрицаем… Социализм логически означает революцию, а мы за контрреволюцию. Между нами нет ничего общего, и ни о каком либерализме не может быть и речи».
Граф сам провел разграничительную линию и по своей воле оказался в деле Дрейфуса по ту сторону баррикад, где сплотились сторонники идей Дрюмона. Он и ввел в употребление понятие «синдикат» на первых же дебатах по делу Дрейфуса в палате депутатов. «Что это за мистическая культовая сила? – вопрошал он, глядя в упор на Рейнаха. – Сила, способная поднять на дыбы всю страну, как это уже происходит на протяжении последних двух недель, и бросить тень сомнений и подозрений на лидеров нашей армии, которой… – здесь он остановился, словно от удушья нахлынувших чувств, – которой однажды придется выступить на защиту нации против врага? Это вопрос не политический. В данном случае мы не можем делиться на друзей или оппонентов правительства. Все мы – французы, жаждущие сберечь самое дорогое для нас – честь армии!»
Страстная патетика и взволнованность оратора передались публике, депутаты в едином порыве встали и бурно зааплодировали. Рейнаху показалось, будто по залу пронесся вихрь: «Я почувствовал, как по голове ударил мощный залп ненависти трехсот ошалевших человек. Я скрестил руки, одно мое слово, одно движение могло еще больше разъярить эту ораву. Можно ли выстоять против урагана?» Жорес молчал, а многие леваки тоже аплодировали, «проявляя энтузиазм, вызванный животным страхом». Де Мен потребовал, чтобы правительство немедленно выступило с заявлением, подтверждающим несомненную виновность Дрейфуса. Военный министр генерал Бийо повиновался и подтвердил «торжественно и искренне, как солдат и руководитель армии», что «уверен в виновности Дрейфуса». Премьер-министр призвал «всех честных французов» в интересах нации и армии поддержать правительство, «испытывающее неимоверные трудности и подвергающееся злостным нападкам». Разгоревшиеся страсти вызвали жаркую словесную дуэль Рейнаха с Александром Мильераном, социалистом, назвавшим «предательскими» обвинения армии дрейфусарами.
Помимо графа де Мена, депутатами были и другие аристократы, но они оставались правоверными роялистами в оппозиции. Никто из них не принимал участия в управлении республикой. Среди них выделялся герцог де Ларошфуко, представитель доимперского дворянства, сделавший состояние на шампанских винах Поммеруа и швейных машинах «Зингер» и как президент «Жокейского клуба» считавшийся предводителем gratin, «верхушки» французского общества. В этот же круг великосветских лиц входили маркиз де Бретёй, представлявший в палате округ Верхних Пиренеев, и граф де Греффюль, напоминавший благодаря желтой бороде и сердито-величавому выражению лица короля из колоды карт. Он обладал одним из самых больших во Франции состояний и самой красивой в парижском обществе женой, что побудило Марселя Пруста использовать их в качестве прообразов своих персонажей – герцога и герцогини де Германт. Депутатом также был граф Бони де Кастеллан, денди и законодатель вкусов. Высокий и стройный джентльмен с розовой кожей, голубыми глазами и аккуратными золотистыми усиками женился на суровой, но богатой американке Анне Гулд и на ее приданое построил чудесный мраморный особняк, заполнив его предметами античного искусства, демонстрировавшими совершенство художественного вкуса в той степени, в которой позволяло это делать наличие денег. Во время приема по случаю инаугурации жилища на изгибе парадной лестницы стоял лакей в алой мантии, и когда великий князь Владимир спросил «А кто этот кардинал?», хозяин ответил: «О, эта фигура поставлена лишь для цветовой гармонии с мрамором». По убеждению графа Бони, дело Дрейфуса затеяли евреи, «стремящиеся спасти своего единоверца», нагло вмешиваясь в юридическую процедуру и «одновременно или альтернативно используя его в кампании против армии, инициированной, без сомнения, в Берлине». В любом случае, они «мне неприятны». Как бы то ни было, его отношение к делу Дрейфуса отражало настроения «верхушки» общества, которая, по словам самого одиозного вероотступника маркиза де Галифе, «ничего не поняла и не желает понять»39.
Некоторые из них имели литературные и иные таланты. Граф Робер де Монтескью, эстет в высшей степени, любил лаванду и золото, писал изысканные символические поэмы и стал для Пруста и Гюисманса символом декадентства, воплощенным в персонажах бароне де Карлюс и дез Эссент. Монтескью был той индивидуальностью, которой мог стать Оскар Уайльд, если бы у него было побольше денег, поменьше таланта и никакого чувства юмора. Можно упомянуть еще одного гомосексуалиста, князя де Саган, ходившего всегда со свежей бутоньеркой, тщательно намазывавшего усы, соперничавшего с племянником графом Бони за первенство в элегантности и вызвавшего на дуэль Абеля Эрмана, в чьих сатирических новеллах о жизни богатеев и распутников обнаружил поклеп на собственную персону. Графине Анне де Ноай нравилось сочинять стихи и порхать по своим чудным комнатам в длинных белых развевающихся одеяниях, подобно «привидению или чему-то еще более нереальному». На приемах в ее доме полагалось все внимание обращать только на хозяйку. Сама она не очень интересовалась гостями, «улыбалась им, когда они приходили, и вздыхала, когда они откланивались, уходя»40. Граф де Вогюэ, новеллист и академик, старался повлиять на французскую литературу исследованиями творчества Тургенева, Толстого и Достоевского, помогая французам узнать хоть что-то о великих русских писателях.