Пушкин: Ревность - Тамара Катаева 3 стр.


МАСКА: Почему он не захотел остаться гулякой праздным? Тогда бы не спросили. Он ребячество хотел счесть пройденным, задумал путь долгий, поход былинный. Но творить больше шести дней подряд нельзя, надо спохватиться, что время передохнуть. Если б он прикинул свои возможности, решился бы ими не торговать, подумал бы: сколько России еще одного такого, как я, ждать, дай-ко я сам потружусь, все отпущенное мне сам и использую, сконцентрируюсь, подумаю не о журнале, а — зажмурюсь, притихну, помолюсь, подумаю — и снизойдет на меня еще раз, большим, цельным куском то, что золотым дождем мелким, стихами, проливалось. Неужто такому дадут остановиться? Так и отказался б от всего, стал бы служить иль занялся бы хозяйством, закрыл бы тему литераторства навсегда — его куда-нибудь бы да и вывело. Ни один литератор в России не бросил пера. Неужель так в себя верили? Не бросали ни зарабатывающие, ни только ищущие, расписывающиеся, мечтавшие мир покорить. Если не умрешь — не возродишься. Никто евангельскому слову — а хотели учить! — не последовал. Глядишь, по воскресении далось бы то, что и Спасителя из сонма пророков выделило, единым Воскресшим сделало. Не хватило духа ни у кого. Пушкин — и тот посчитал, что дело — тему подыскать, форму обдумать, литературным процессом поруководить. Свой ТАЛАНТ — зарыл, недооценил, пренебрег той силой, что была дана — для того ли, на что пустил? Говорят, что — самоубийца. Не только тела — это проще заметить, это в глаза бросается — преступно распорядился и духом, что в него вдохнут был. Пушкину бы было помолчать лет тридцать — и три года. Тогда б знали — и Кто родился, и для чего.


МАСКА: Царицы были плодовиты, императрицы — первые, целый век — бесплодны или малодетны. Распутство, нигилистические нравы, соблазны и моды, шелк, кожаные туфельки, никаких шапочек, головы непокрытые, волосы влажные, сальные, ветер морской. Злоумышленные или неумелые лекари. Одного-единственного мальчика не нашлось, как бросились искать. Царь Петр был слаб, началось с него — самый расхожий русский тип мастерового. Долговязый, жилистый, с черными, на все любопытствующими, нечуткими — не имевшими досуга — руками, с длинным туловом, опущенным животом, мешок с болезнями и заразами. Неопрятный, запустившийся, болеющий от всего и всем, от всего отмахивающийся. С него пошло — что даже царица Лопухина, которой одно бы средство было — детей поболее народить, одного головастого и хлипкого — тип отца слаб, слабых и родит, и оставила. Девка Марта, Екатерина Первая, засучив крахмальные рукава, с неревнивостью профессионалки, с умением работать в команде на общий котел, без щепетильности законных жен — тоже наследниками не обеспечила. Победила ее Авдотья. Последняя русская царица — последним и внук ее был Романов. Пуст, по ее слову, город Петров не стал, а род Петров прекратился. Дочь Анна уже вторыми только родами умерла, Елизавета бездетна, Анна Иоанновна, племянница, тоже бездетна и уж законом была запечатана, Екатерина Великая — какого сомнительного престолонаследника завела — и ничего не смогла больше. Петру бы мокрые моржовые усы — и был бы буревестником настоящей революционной переломки России. Пушкин революций не любил, не ждал. Пушкин — совсем не то, Пушкин был древней, царственнее. И дети у него рождались по-царски — что ни год-полтора. И белая царица при нем трудолюбива, с чревом хоть утомленным, но восприимчивым, безотказным. Неужели бездетные писатели, пусть гении, никогда не задумались о простом телесном уроке, о теплой старческой утехе — потетешкать свое семя? По крайней мере эту заботу Наталья с него сняла, ум свободен, чувства — в деле, детей любил.


МАСКА: Петр и Пушкин, пыточники, были жестоки. Император, для разнообразия трудов, слушал стоны на правеже назначенных изменников, Пушкин ездил на пожары — ничего уморительней кошек, мечущихся по крышам, не видал. Петр создал эту страну, Пушкин принес ей речи дар.


ЕЛИЗАВЕТА ХИТРОВО. Жена российского посланника при дворе великого герцога тосканского: В Тоскану мы приехали в 1815 году, война совсем недавно закончилась, Наполеон был жив, все так живо помнили его присутствие в Европе, его следовало бы выдумать, если б он не прожил свою эпоху на самом деле, была масса людей, которым он сломал жизнь и весь уклад, были страны, в которых он весело и элегантно намял полосы своих военных дорог, его карьера кружила головы, казалась чем-то доступным, невероятно логичным. За ним все признали право. Победителя его не знал никто. Даже император Александр должен был заботиться о том, чтобы соответствовать своему трофею, кто там выжил, кто погиб из его подданных — знать было не обязательно. Наполеон был гений, попущение Божие, a победители его были унылые служаки. Хотя, чем меньше военного искусства ведомо было моему отцу — тем больше на его стороне было удачи. Того самого попустительства, высшей воли. Дано Наполеону встряхнуть Европу, дано моему отцу стряхнуть его с Европы. Даже если за отца воевал батюшка мороз — тем меньшая удача Наполеона. Ничего почти не заслужив, он был обласкан фортуной — все поняли, что только это и может что-то значить. Сорокаградусные морозы улыбнулись своей ослепительной сверкающей улыбкой моему отцу.

Зло более громко, славно, поклоняемо. Благодетель человечества заслуживает иронии, величественного в его фигуре мало. Я, дочь фельдмаршала, принца, в центре Европы, посланница императора-победителя, некрасивая, как может позволить себе быть некрасивой светская женщина, с мощным певческим голосом в стране бельканто, с прелестными, оригинальными молоденькими дочерьми — я никого не удивила здесь. Флоренция полна туристов, американцы и англичане путешествуют по Средиземноморью, вздрагивая от предвкушения осмотра следов наполеоновских походов, вступлений его на ту или иную землю — захватчиком. И никого не интересую я.

Никакие юные корнеты не посмотрят на меня с трепетом, когда мы приедем в Петербург, когда я вернусь в страну, которой моя семья так ярко послужила. Будут видеть только меня с моими скромными — и каждый будет стараться их и высмеять, в этом будет доблесть — достоинствами, корсиканскому чудовищу будут приносить бескровные жертвы сердца до скончания веков.

На мою руку не нашлось искателей из молодых полководцев, не нашлось и на внучек Кутузова. В Европе не нашлось романтика, который захотел бы в фамильный замок повесить портрет батюшки, почтеннейшего покойного mon рère — победителя Наполеона Бонапарта.

Я не сдавалась. Я подписывалась — подписывала к моей новой негромкой фамилии «Хитрово» — урожд. княжна Кутузова-Смоленская. Я родилась не у князя — у генерала Голенищева-Кутузова. Когда кому-то дают княжеский титул — понятно, это не за выслугу лет, это — когда были какие-то проведенные бои, которые кроили политические карты, когда двигали войска, как игрушечных солдатиков, как Наполеон двигал армии и народы.

Когда меняют имя: кто-то кому-то, трепещущему, ждущему, меняет. Пушкин изменил свое имя сам. Был Александр Сергеев сын Пушкина, стал — словом «Пушкин». А уж когда засмеются, если кто перепутает его имя-отчество, или какого Александра Константиновича Александром Сергеевичем, оговорившись, назовут, там и довольная шутка: «А в Александры Сергеевичи вы меня за что произвели?» — это уж пустяки. И все с любовью, без насмешки. Признаться в любви к Наполеону — тут ирония. Отец служил под Наполеоном, я — под Пушкиным.

* * *

Мою любовь к Пушкину острословы называли «языческою». Я сама бы назвала ее так, без кавычек и насмешек. За мной никто не хотел того признавать, но я была уже отмечена судьбой, давшей мне мое рождение. Буонапарте можно было называть антихристом, это было в моде, и экзальтированность такого патриотизма была вполне в рамках хорошего тона. Сокрушителя же антихриста уважать, уж тем более поклоняться — это считалось провинциальным, невежественным, смешным. Я должна была гордиться лишь тем, что я дочка фельдмаршала. Это — много. Дочь Кутузова — здесь кичиться нечем.


КАВАЛЕРГАРДЫ: Пушкин окончил единственное в России учебное заведение, где были запрещены телесные наказания. Он не пережил никогда этого момента, когда совершенно чужой человек быстро, неожиданно, не вступая с тобой в предварительные отношения, вдруг сближается с тобой неслыханно близко. До этого чужих, чужие тела и чужие личности, ты воспринимал только слухом, зрением, обонянием — ты мог закрыть глаза или уши, заткнуть нос, начать думать о чем-то другом, даже выполнять их приказания — но всем существом пребывать там, где хотелось тебе, ты весь и весь твой мир оставались нетронутыми.

Порка имеет интенсивность строго размеренную. Она не убивает тебя, но она захватывает все твое существо. Порущий имеет полную, неконтролируемую тобой власть, и власть безусловную. Каждый взмах его руки электрическим ударом, до кончиков ногтей, входит в тебя, и боль эта гораздо, гораздо реальнее любых других раздражителей. Ты можешь полюбить то, что своим видом еще недавно внушало отвращение, ты можешь сохранить свои вкусы, ты можешь с грустью констатировать притупление восторгов по поводу услаждающих взгляд или слух явлений — удар всегда будет ярок, как в первый раз. И порка будет касаться только вас двоих, в порке — только вы двое. Ты и дядька. Или сменяющий его дядька. Или ты — и поставленные в круг мальчики, наблюдающие за поркой — для назидания. Ужасающиеся, со страхом или наслаждением представляющие себя на твоем месте, сменяющие потом тебя — и на тебя потом будут смотреть с нежностью, с завистью, полностью признающие твое превосходство, ты становишься чем-то особым, отдельным, наполненным чем-то тайным и ставшим явным только тебе — как жених.

Мою любовь к Пушкину острословы называли «языческою». Я сама бы назвала ее так, без кавычек и насмешек. За мной никто не хотел того признавать, но я была уже отмечена судьбой, давшей мне мое рождение. Буонапарте можно было называть антихристом, это было в моде, и экзальтированность такого патриотизма была вполне в рамках хорошего тона. Сокрушителя же антихриста уважать, уж тем более поклоняться — это считалось провинциальным, невежественным, смешным. Я должна была гордиться лишь тем, что я дочка фельдмаршала. Это — много. Дочь Кутузова — здесь кичиться нечем.


КАВАЛЕРГАРДЫ: Пушкин окончил единственное в России учебное заведение, где были запрещены телесные наказания. Он не пережил никогда этого момента, когда совершенно чужой человек быстро, неожиданно, не вступая с тобой в предварительные отношения, вдруг сближается с тобой неслыханно близко. До этого чужих, чужие тела и чужие личности, ты воспринимал только слухом, зрением, обонянием — ты мог закрыть глаза или уши, заткнуть нос, начать думать о чем-то другом, даже выполнять их приказания — но всем существом пребывать там, где хотелось тебе, ты весь и весь твой мир оставались нетронутыми.

Порка имеет интенсивность строго размеренную. Она не убивает тебя, но она захватывает все твое существо. Порущий имеет полную, неконтролируемую тобой власть, и власть безусловную. Каждый взмах его руки электрическим ударом, до кончиков ногтей, входит в тебя, и боль эта гораздо, гораздо реальнее любых других раздражителей. Ты можешь полюбить то, что своим видом еще недавно внушало отвращение, ты можешь сохранить свои вкусы, ты можешь с грустью констатировать притупление восторгов по поводу услаждающих взгляд или слух явлений — удар всегда будет ярок, как в первый раз. И порка будет касаться только вас двоих, в порке — только вы двое. Ты и дядька. Или сменяющий его дядька. Или ты — и поставленные в круг мальчики, наблюдающие за поркой — для назидания. Ужасающиеся, со страхом или наслаждением представляющие себя на твоем месте, сменяющие потом тебя — и на тебя потом будут смотреть с нежностью, с завистью, полностью признающие твое превосходство, ты становишься чем-то особым, отдельным, наполненным чем-то тайным и ставшим явным только тебе — как жених.

И конечно, всякий, кого публично пороли, никогда не захочет, чтобы в важные, единственные, яркие моменты его жизни присутствовали женщины. При чем тут женщины? Разве они были ТОГДА? Разве знали они, как важно не закричать, молчать, разве кто-то бы захотел, чтобы после того, как все было кончено, к нему явилась бы с утешением вся укрытая юбками, волосами, шалями какая-то дама, разве для нее предназначалось его мужество? И если ты все-таки будешь плакать — что за цена в ее расплывшихся утешениях, как сравнить это с тем, когда молча, и без касания, и без мягкого слова — подойдет товарищ, просто приблизится?

Этого лишил Пушкина государь Александр. Мы слышали, что потом, при императоре Николае, телесные наказания все же разрешили в лицее — со странной формулировкой: «в мере отеческой опеки». Государь император имеет хорошее воображение, он знает, что домашняя, отеческая порка — это совсем другое дело, там по углам плачут сестры, там наготове стоит нянюшка, там матушка разбавляет своим соучастием каждый взмах розги, она никак не хочет видеть в тебе человека, и тем более мужчину, она смазывает все значение этой процедуры, она превращается в какую-то рутинную, пошлую, гигиеническую и дисциплинарную процедуру. Это — не часть твоей жизни, не приготовление ко взрослому миру, не участие уже твое в нем — пассивное, страдательное, но реальное, с твоей кровью и твоими проглоченными слезами.

Из отеческих домов не часто приходят наши друзья. Закрытые заведения — вот где расставляется истинная иерархия, пестуется наблюдательность, умение увидеть ту специфическую особенность, какая есть в каждом мужчине — женщины простодушно, им кажется — цинично, на самом деле — плоско и глупо говорят: «Все мужчины одинаковы», вот где рождается способность к любви. Для нас все мужчины разные. Мы, воспитанники закрытых заведений, не видим друг в друге безликую массу женихов, различающихся только социальными характеристиками, мы друг для друга — разные. Как отдельные миры. Мы и сейчас живем так в полку, нет разницы, что некоторые женаты, некоторые проводят жизнь в волокитстве за женщинами, это ведь не важно, они не перестают быть мужчинами.

Можно один день провести, наблюдая и влюбляясь в одного, потом этот мир может погибнуть — в глазах другого, это ведь все равно, останется ли он в списках, другой день взойдет новая звезда.

Мы очень чтим уложение общества. Мы очень внимательны к тектоническим подвижкам в нем, мы чувствительнее кошек, слышащих подземные точки за тысячи километров. Вершина нашей пирамиды — царь, мы слепо подчинены ему, мы мечтаем только о нем. Но и дядька Никита имеет власть от царя и директора пороть меня, князя. Я никогда не перестану видеть в нем мужчину.

Приходит Пушкин зачем-то смешать все в этом мире, устроенном не им, желающий заставить нас подчиняться чему-то условному, нереальному, не тем живым, чувственным и единственно реальным отношениям между людьми, а — стихам. Мимолетным чувствам и восторгам, не признанным никем.


МАСКА: Сам был мелкий и крепкий, жилистый жилами не длинными, надорванными, выносливыми до последнего, не хваткими, а ловкими, годными для гимнастик. Из таких бывают хорошие танцоры, считающие танцевание самым мужественным занятием, убеждающие в этом и женщин. Такие, чем выше поднимаются, тем восторженнее обожаются. Девицы и жены про реальных мужчин, про реальные достоинства забывают, все влюбляются в танцора.


МАСКА: Дантеса приняли в гвардию, перепрыгнув через две ступеньки, гвардия роптала. Почему б Пушкину не дать чина какого-нибудь повыше, зачем экономить на жалованьях, называть камер-юнкером? Юнкер — это ведь и есть юнкер. Почти юнга, не в тридцать же три года, да еще по тем временам! Не так уж юны душой поэты, Пушкин был и формально придворным историографом, вот-вот бы на какой-то чин дотянул, а камерные эти левреточные должности все-таки не для поседевшего мужа такой рослой жены. Как ни считай, что все это россказни, демократическое мифотворение — что царь как-то уж особенно притеснял Пушкина, но все-таки у него были возможности двинуть Пушкина по другому пути, ему-то уж щелкать его по носу было слишком легко, хотя вроде бы и не за что. Однако ж не удержался, вот уж действительно, как офицеришка.


МАСКА: Пушкин ходил в женихах девять месяцев, почти два года до свадьбы — отвергнутым искателем. Такой роли не завидовал и простенький юноша, вознамерившийся жениться, невест все-таки было больше, красота их была в большой цене в глазах их маменек, жениться хотели на других достоинствах.


МАСКА: Пушкин был отправлен на борьбу с саранчой. Что ж делать было, когда нашествие антихриста уж было остановлено, изгнан он был на далекие острова? Разве Пушкин искал применения зоркому и приметливому государственному взгляду, расторопным приемам, дальновидности и расчету? Вот бы знатный сановник, хоть министр хоть кто пропал!.. Не рановато ль начал чужие звезды на себя вешать, а саранчу бить — даже посмеяться не захотел?


МАСКА: Покой и воля. На просторе, в свободном мире, в открытом. Потому так ужасны закрытые общества — пионерские лагеря, интернаты, тюрьмы, цивилизации ацтеков или советский строй. Есть те, кому там хорошо, — тем, кто пришел в большой мир, чтобы править своими маленькими мирками. Им хорошо. Неплохо и тем, кто не ропщет на судьбу — куда занесло. Туда занесло, там и будем потихонечку дни свои благоустраивать. Гибнут восставшие, несущие свои законы, но более широкие душой — все чувствуют, что они не хотят царить, они хотят встать НАД ними. Завоевать корону — и пренебречь. Получить ее только для игры, не положить за нее жизнь, не жить ею. Этого не простит никто.

Закрытое из закрытых — светская элита. Спокойны те, кто не знает иной участи.

Кто приемлет свое положение и рад мелким достижениям одного дня.

Горе тем, кто хочет поцарствовать там — чтобы попрать затем это звание ради свободы. Провести никого не удалось никому. Маленький еврейский мальчик Марсель хочет для себя несбыточного — чтобы поклонились ему принцы, герцоги и монархи — а он закроется от них в пробковой комнате и напишет свой труд. Кто его пустит в этот круг? Ему даже не удастся изучить весь этот мир. Но он отбудет весь срок от звонка до звонка — и опишет все тяготы. Унижения и сверхчеловеческие усилия во всех мельчайших подробностях. Самому не пожить свободно, на воле, ни одной минуты.


МАСКА: Зачем хотел он светской славы?

Лев Толстой хотел быть аристократом и писателем. Но быть аристократом на той ступени, на которую был поставлен в колыбели, не искать, с аристократическим спокойствием принять свое положение. При всей страстности его натуры это удалось, никто не может над ним посмеяться. Потанцевал в молодости на балах, поменял перчатки, а там и за соху: раз захотел властвовать над миром — вышел в это поле.

Назад Дальше