Ветеринар же после счастливого избавления из-под свиных копыт запил и божился, что в пункт приема хворой скотины больше ни ногой. Тогда-то и вспомнили про отца Василия – говорили, мол, по его части это дело. И уже было собрались за ним ехать, но в чем-то дело застопорилось и забылось. Да и свинья та, надо сказать, нашла упокоение на заборе, напоровшись прямиком сердцем на кол. Крови ее сердечный орган испустил немало – целый ручей, вязкий и липкий, потек поперек дороги. Ветеринар, выйдя из запоя, съехал насовсем из Волосянки. Пункт же ветеринарный остался стоять пустым. Сельские еще надеялись, что выпишут им из райцентра другого специалиста по скотским болезням, но такого в скором времени не нашлось, и они приучились ездить в Тухлю или Славское. И наконец все привыкли к тому, что ветеринарный пункт теперь пустует, ничем не занятый. А потом кто-то и окна в нем позаколачивал. И так домик стоял без надобности, доски его гнили снизу – ветшал он, как всегда бывает с деревянными строениями, не согретыми человеческим дыханием. А когда первые доски в нем подломились, то все посмотрели на это обстоятельство как на само собой разумеющееся. Да и мало кто замечал теперь изменения в нем. Так и ходили мимо ветеринарного пункта, выделяя его из общей сельской картины не более, чем дерево или забор. Но как показало дальнейшее развитие событий – зазря списали так рано домишко со счетов. Разве не в том правда, что любое строение, возведенное человеческой рукой, да еще и из дерева, и само живо, и наполнения жизнью требует, и что любому месту предпочтительней не оставаться пустым? И уж если человек обречет его на пустоту, то оно без ведома человека заполнится. А вот чем – это уже другой вопрос.
Что Богдан видел в той березе, стоящей неподалеку от заброшенного ветеринарного пункта, кроме него самого никому не ведомо. То была береза как береза. Да что там была? Она и по сей день стоит. И сам пункт стоит. А не верите, поезжайте в Волосянку. Так вот. В березе той не было ничего такого, на что можно было глазеть часами, как это делал Богдан. Кроме разве что одной особенности, справедливей сказать – изъяна. На стволе имелся нарост – овальной формы, выпуклый. Посредине его рассекала глубокая трещина, из которой виднелась полоска розовой березовой плоти. От нароста снизу по стволу трещина бежала дальше – вниз, до самой земли, и струился из нее скупыми каплями липкий березовый сок, похожий на мутные слезы. И вот если присмотреться к наросту и трещине, если взглядом выделить только их да и обхватить отдельно от всего другого, а еще переключить взгляд так, чтобы не виделось, а казалось, то береза представала как имеющая срамное женское место. И не туда ли смотрел Богдан, который, как известно, после смерти Светланки отношений с женским полом больше не завязывал, а жил себе один в окружении своих кур, кошек и собак? Но имеем ли мы право столь дурно об этом тихом человеке судить? Впрочем, почему-то он ведь выбрал именно эту березу…
Сморгнув видимое с глаз, Богдан отходил от березы и следующую остановку делал у уже описанного выше ветеринарного пункта. Глядел в его заколоченные окна, имея на лице выражение такое, словно вот только что, пока стоял у березы, стал свидетелем некого постыдства, да только не получил от него удовольствия, а одно лишь смущение, какое возникает у детей, когда им невдомек смысл происходящего, но душа их – бессмертная и древняя – замирает и пугается.
Стоя у домишка, Богдан мрачнел и хмурился, сверлил глазами окна, хотя ведь мог бы нагнуться. Дышал тяжело – то споры затхлости находили путь через нижние доски и щекотали в носу, отгоняя отсюда живое. Богдан вздыхал, по всему было видно, мучился, но от домика не отходил. Впрочем, за все годы, прошедшие с тех пор, как он заприметил березу, Богдан в него так ни разу и не вошел. Однако всему когда-нибудь приходит конец. Пришел конец и бездеятельному созерцанию Богдана.
В тот день Богдан, как обычно, собирался отвернуться от домика и идти дальше своей дорогой. Но только он было сошел с места, как из травы, что густо опоясывала домишко, поднялся легкий ветерок и раздвинул ее сочные языки. А из них показался цветок – алый. То был тюльпан. Как брат родной похожий на те, что сажала Стася под окнами своего дома. На Богдана вид тюльпана произвел сильное впечатление. Он задохнулся на вздохе, приложил руку к груди. Растрогался. Пошел к нему через траву, сел перед цветком на колени, аккуратно обнял его головку ладонями и, было б от чего, заплакал. Плакал Богдан навзрыд, судорожно подтягивая к голове плечи и сразу снова роняя их. Слезы его обильно текли по щекам, капали на землю, попадали в чашу лепестков. Плакал Богдан до тех пор, пока не услышал, как из самого домишка доносятся похожие звуки – кто-то поскуливает ему в такт да всхлипывает, на жизнь жалуется. Выпрямился Богдан, выпустил головку тюльпана из рук. Прислушался. И ведь знал, какие истории об этом месте по селу гуляли, а все равно поднялся да и пошел прямиком к двери. Повозился пальцами в замке, а тот на ключик и не заперт оказался. Открыл его и оставил висеть длинным разомкнутым языком на петле. Отворил дверь. В нос ему тут же пахну´ло землей, находящейся в той стадии влажности, когда ей самое время родить здоровых червей. Сощурился от недостатка света. Почесал щеку и наконец различил в темном углу что-то живое, нескладное и невразумительное для человеческого глаза.
А полулежало там, свернувшись калачиком, не то животное, не то человек, а не то рыбина гигантская. Бледная землистая кожа обтягивала длинные тонкие кости, остро проступающие на спине. Голова, засаженная длинными желтыми паклями волос, склонялась вниз, и лица, а то и морды, было не разглядеть. Богдан подошел ближе и теперь увидел, что существо больше на человека было похоже. Увидел и длинные стопы с острыми грязными ногтями. Одна рука – левая – лежала вдоль тела, вывернутая ладонью вверх. Синюшно-бледную кожу прошивали жесткие тугие вены. И попахивало от существа чем-то нехорошим – то ли тиной, то ли водой стоячей. Но было живо оно, потому как впалая спина ходила вверх-вниз, сотрясаясь в рыданиях. Богдан подошел ближе и даже протянул к существу руку.
– Уйди, человек, – проговорило оно.
– Помочь тебе хочу, – ответствовал Богдан.
Рус – а это именно он и был – поднял голову. Его огромные голубые глаза мерцали в темноте, но никакого выражения в них не было.
– Бесу помочь хочешь? – без интереса спросил он.
– А хоть и бесу, – снова заговорил Богдан. – Вон ты плачешь так, что сердце щемит. Я горю твоему помочь хочу, а со своими грехами ты сам разбирайся.
Рус подобрался, присел и положил тупой подбородок на грязные колени. Богдан все стоял перед ним, продолжая тянуть руку. Неожиданно усмехнувшись, бес плюнул в его открытую руку. Богдан обтер ее об штаны и протянул руку снова.
– А ты знаешь дела мои, человек? – присюсюкивая и противно щурясь, поинтересовался Рус.
– Богданом меня звать, – ответил человек. – Дела мне твои неизвестны, и знать их у меня интереса нет. Мне б свое дело сделать – живому существу в горе помочь.
– Грех на душу взять не боишься, бесу помогая? – задал новый вопрос Рус, и слышно было, как с каждым словом голос его крепнет, а в мутных глазах проглядывает нехорошее выражение.
– Моей душе и без того тяжко стало, как только услышал твой плач, – ответил Богдан.
– От помощи твоей не отказываюсь, – отозвался бес, блеснув в темноте глазами. – Но сначала тебе узнать придется о том моем деле, благодаря которому я тут оказался. Вот тогда ты свободно и рассудишь – помогать мне или нет.
– Говори, если потребность у тебя такая имеется, – ответил Богдан, присаживаясь на деревянный гнилой обрубок, который раньше служил стулом. – Но знай, что решение я принял, а выслушать тебя согласен только потому, что тебе самому это требуется. А так бы сразу мне и приступить к делу, а потом разойтись нам – каждому по своей дороге.
– Так не выйдет, человек, – покачал головой бес, – чтобы сразу разойтись, если мы с тобой повстречались… Тогда слушай, – широкие веки скользнули по его рыбьим глазам. – Не далее как пять лет назад, если по вашему времени считать, совокупился я с одной человеческой женщиной… – заговорил Рус и тут же был перебит Богданом:
– Зачем же ты мне пакости такие рассказываешь?
– А что тут пакостного? – захихикал бес. – Человеки с женщинами совокупляются – и мы, бесы, тоже ими не брезгуем. Но ты не бойся, Богдан, об удовольствиях своих тебе рассказывать не стану. Женщину ту ты знаешь и сам ею когда-то побрезговал. То Дарка. Она первая себя в нашу сторону приоткрыла… Продолжать? – спросил бес, заметив, что Богдан приложил к ушам ладони, не желая слушать его. – Вселился я в нее, – заговорил он снова, когда Богдан отнял руки от головы. – И заскучал сразу. Скучная то женщина была, худосочная. Несколько лет она, человек, провела, оплакивая тебя, из дома носа не высовывала, прела в комнатах, в слезах, в одиночестве. С одной стороны, для беса в этом благодать была, но с другой – в такой бабе не лучше, чем в болоте. Стал я изводить ее помаленьку, косточки надгрызать. Ее понесло к Василию – давили мы этого выродка в сорок первом, не додавили, – Рус щелкнул зубами. – Хочешь знать ту историю, Богдан, как Василия Вороновского со всеми его родичами мы давили? Не желаешь… – захихикал он, увидев, как Богдан снова прикрывает уши руками. – Зря от своего прошлого воротишься.
– Зачем же ты мне пакости такие рассказываешь?
– А что тут пакостного? – захихикал бес. – Человеки с женщинами совокупляются – и мы, бесы, тоже ими не брезгуем. Но ты не бойся, Богдан, об удовольствиях своих тебе рассказывать не стану. Женщину ту ты знаешь и сам ею когда-то побрезговал. То Дарка. Она первая себя в нашу сторону приоткрыла… Продолжать? – спросил бес, заметив, что Богдан приложил к ушам ладони, не желая слушать его. – Вселился я в нее, – заговорил он снова, когда Богдан отнял руки от головы. – И заскучал сразу. Скучная то женщина была, худосочная. Несколько лет она, человек, провела, оплакивая тебя, из дома носа не высовывала, прела в комнатах, в слезах, в одиночестве. С одной стороны, для беса в этом благодать была, но с другой – в такой бабе не лучше, чем в болоте. Стал я изводить ее помаленьку, косточки надгрызать. Ее понесло к Василию – давили мы этого выродка в сорок первом, не додавили, – Рус щелкнул зубами. – Хочешь знать ту историю, Богдан, как Василия Вороновского со всеми его родичами мы давили? Не желаешь… – захихикал он, увидев, как Богдан снова прикрывает уши руками. – Зря от своего прошлого воротишься.
– Яко мое прошлое? – заговорил Богдан. – В сорок першем меня еще на свете не было.
– Тебя не было, а дед твой Богдан Вайда был.
– То дед мой, не я, – отвечал Богдан.
– Вот как ты заговорил, человек, – прошипел бес, приподнимаясь и с каждой секундой наливаясь силой. – То дед твой… – басисто хохотнул он. – А не ты ли – кость от кости деда твоего? Чую я запах твой, человек, и пахнет от тебя Богданом Вайдой и его делами. Нашими общими делами.
– Заканчивай свою историю, бес, – прервал его Богдан.
– А не то передумаешь?
– Обещания своего не изменю.
– Мстить нам он еще в те времена поклялся, Василий этот, – продолжил бес. – Придавить его как муху труда теперь не было б никакого – кости ему мы уже так искрошили, что, того и гляди, шаг ступит, и ноги его по колени рассыплются. Если б не монашеская братия в Киеве. Молятся чернорясные, не переставая. На одних молитвах кости Василия и держатся. До поры до времени… Да ведома ли тебе, Богдан Вайда-младший, история твоей семьи и семьи небезызвестного тебе Панаса и какое самоличное участие в ней твой дед принял? Вижу, неведома. Так и быть, открою ее тебе, – сипел бес, – но не сейчас, а ко времени, оно, – тут он тонко потянул носом, – уже на подходе. Одолел меня Василий не без помощи Панаса. Вышиб из Даркиного тела. Обиделся я тогда. А знаешь ли ты, Богдан Вайда-младший, что нету у беса другого чувства, кроме как обида? Ни радости вашей человеческой, ни злобы мы не испытываем и живем совсем без чувств. А потому знай и то, что я бы тебя не пожалел – неведома нам жалость. Но если уж обидеть беса, то обида его будет такой, что вам, людям, и не снилась. Испытать ее вам и во сне не дано. Бежал я в тот день из церкви, обиженный. Весь мир сузился для меня в одну точку – одинокую звезду на черном небе. И точка эта с ног до головы пронзала меня обидой. Весь мир стал обидой. Обидой, какую не перенести ни горам, ни водам, ни небосклону. И я один, бесовская сущность, отринутая Богом, бежал по миру, созданному им не для меня и не для таких, как я, пронзенный той обидой, какую Бог положил в наказание лишь нам одним, – сипел Рус, продлевая окончания слов, шевеля бескровными губами и широко распахивая глаза, в которых не было ни зрачка, ни радужки. – То была обида – первородная, впервые испытанная падшим, получившим пинок от божественной ноги, и павшим еще ниже, чем собирался. Такая обида дана нам в наказание, и Василий об том знал. Отголоски ее витали над ним во сне, и если как человек он почувствовать на себе ее не мог, то намек ему был дан. А потому, изгоняя беса из тела человеческого, Василий и подобные ему совершают неслыханную, невообразимую и нечеловеческую жестокость. Которая, впрочем, идет аду только во благо великое – столь обширное, что впору утверждать: ад будет существовать вечно. А теперь ты, Богдан-младший, рассуди сам – кто творит ад: бес или человек?
– Не судья я никому, – промолвил Богдан.
– Ха-х, – бес щелкнул пальцами. – Да внук ли ты того Богдана Вайды? Пахнет от тебя им, а речи твои – не его… Тогда слушай дальше. То я направил Даркины ноги под микроавтобус, но в смерти ее повинен Василий. Ему и ответ нести. А в мертвом теле бесу уже делать нечего. Была мысль у меня в сестру ее малолетнюю вселиться. Да тесноты побоялся. Бросился бежать дальше. Так до Волосянки и добежал. Хотел в озерцо бултыхнуться, но притомился в дороге и одолел свинью. Вот тут, на этом самом месте мы с ветеринаром местным и порезвились. А почему мне не жилось в свинье, спросишь… Открою. Животные – они от людей тем отличаются, что беса долго в себе не терпят. А человек терпелив, не по благости своей, не по силе, а по той лишь одной причине, что сущность наша ему приемлема… А дальше ты все сам знаешь. Остался я тут, никем не тревожимый, но и обессиленный. Чуть не сгинул совсем, но девчонка сюда повадилась ходить. Цветов насажала. Один только пророс, но мне, бесу, близости ее хватило, чтоб не загинуть в это лето окончательно – в нежить не превратиться, не сойти со ступени, которая приближает меня к Сатане. А теперь и ты, Богдан, показался. А я, можно сказать, ждал того, кто меня пожалеет. Пожалеть беса лишь исключительному человеку дано, а потому скажу тебе сразу: судьба твоя, Богдан, – исключительная, и на Светланке она не закончилась. С сегодняшнего дня она только начинается. Перемены большие грядут, Богдан. Грядут и неминуемы. И ты в переменах тех участие примешь. С первого раза покажется тебе, что силы потусторонние тебя наставляют, но знай, что в том – личный выбор твой. Ведь беса спасать тебя никто не неволит, за язык тебя, Богдан, никто не тянет. Хочешь уберечься? Одно только слово, Богдан Вайда, и за заслуги деда твоего перед адом еще будет дан тебе выбор. В последний раз спрашиваю – окончательно ты решился беса спасать?
– Слов ты странных наговорил много, – почесал у виска Богдан. Встал. Развел руками. Снова сел. – Многое из тобой сказанного я и вовсе не понял. По-русски говорить отвык. Может, на мове я больше б в разумение взял. А так слова твои мне и обдумывать некогда – дела у меня, куры некормленные с обеда. Пора мне до дома идти. Слов своих назад не беру. Кто б ты ни был передо мной – бес ли, человек ли, скотина ль? – если страдаешь, я тебе помогу. В том доброе я вижу. И одно знаю – в добром деле греха нет.
– Будь по-твоему, Богдан, – бес снова опустился на землю и прикорнул в уголке. Расплакался, застонал. – Снеси меня в полночь до озерца. Ноги мои ослабли, сами не идут. Да мешок покрепче прихвати. Ждать тебя на этом месте буду сегодня же ночью.
– Я приду, – ответил Богдан и отправился прочь.
Пошел Богдан дорожкой привычной. А солнце уже к закату склонялось. Горы вставали перед ним расписные. А уж купола церковные, словно пряники, выпеченные небосводом к великому празднику, теплыми добрыми цветами горели и глаза веселили. Где-то вдалеке через огороды перекликались сельские тетки. За домами проехал мотоцикл, а когда его стрекот умолк, послышался звук вбиваемого колышка в землю – тюк-тюк молотком по шляпке. Вот и вздрогнуло все село, огласилось металлическим звоном, повеселело. Зажмурился Богдан. Открыл глаза, смахнул рукой с лица что-то и пошел по дороге вниз так спешно, словно хотелось ему поскорей унести ноги с этого места, из этого села, из этого лета. А ведь так бывает по лету – и вроде все хорошо, и вроде все звенит и щебечет, и вроде лучше уже на земле быть не может, и негоже другого добра от такого-то всепоглощающего добра искать, а все равно в сердце защемит, и хочется зимы поскорей, и холодов, и ненастий. Бывает такое, бывает. Особенно в деревнях часто такое чувство на человека находит.
Кукушка кукукнула и замолчала, словно кто заставил ее прихлопнуть клюв. Замелькали мимо березы, от старости сбросившие белую кору и обнажившие черный подбой. И солнечные лучи из-за ветвей сбоку били в глаза Богдана яркими вспышками. Вечерние мошки тучкой роились перед его лицом. Полетела низко птица, роняя перо, и то, вертясь медленно по воздуху, приземлилось в траву. Богдан шел вниз, вниз, быстро переставляя ноги. У магазина ему встретился Лука, который выплывал из узких дверей, весь скованный узкими плечами пиджака. Улыбка расплывалась по его широкому лицу. Но, увидев Богдана, он приостановился, улыбка сползла с его лица. Неодобрительно, а можно сказать, что и с укором, он вперился в спину Богдана, вздыхая и качая головой, словно то не человек двигался вниз под горку, а какой-то непорядок, обосновавшийся в селе.
Дальше, дальше. Вниз, вниз. Вот уже и журчание ручья перерезало горло вечерней тишине. Задрал голову Богдан. А с гор-то хорошо различимая темнота на село наползала. И каждое дерево, сливавшееся в единый ковер, словно выталкивало ее из-под своих корней и гнало вниз. И показалось Богдану, что он эту темноту ногами подхватил и понес вниз по селу. А если б не его быстрый ход, может, не скоро бы она еще сюда доползла. Остановился он – в том самом месте, где под ногами его тек ручей. Вот и купола погасли, словно кто-то выключил внутри них подсветку. Птицы примолкли, словно и их клювы, вслед за кукушечьим, заткнули комки темноты – пока невидимой, но готовой вскорости поглотить все вокруг. Вперился Богдан глазами в ручей. А его перерезала та самая дорожка, что отсюда на кладбище вела. Вон и крест, увитый розами, отсюда хорошо виднелся. А ручей не поддался – ручей под землей потек, чтобы, миновав дорогу, снова выйти наружу. Такова она – сила воды.