Пляски бесов - Марина Ахмедова 13 стр.


– Баба Леся, – проговорила девочка, – почему иконы у тебя на стене черные?

– Они от людского зла почернели. Люди паскудны, – повторила старуха. – Был великий огонь, – заныла она, и, услышь ее кто из сельчан, удивился бы слабости, звучавшей сейчас в голосе этой злой старухи. – Он все спалил. Икону я из огня вынесла. А сама там осталась. Сгорела. Но так я думала. А время показало, что может оно оживить то, что спалено…

– Зуб прошел, – сказала Стася.

– Тебя дома ждут, – строго заговорила бабка. – Никому не говори, что была у меня. Не нужно. Но запомни сон, который тебе этой ночью приснится. Мне ничего от тебя не надо. Но придет час, и я тебя позову. Придешь?

– Приду.

Что в ту ночь делалось в Волосянке – Боже, Боже, не приведи еще раз услышать такое. Ровно в полночь стаи ворон, что обычно прячутся в ветвях деревьев, растущих у кладбища, слетелись в черную стаю, накрыли село черной тучей, летали от дома к дому, заглядывая в окна и роняя в печные трубы черные перья. Кричали охрипшими глотками, дрались между собой и подняли страшный грай. Долго еще после той ночи ветер гонял вороньи перья по дорогам, пока они не зацепились за жесткую осеннюю траву, а потом уже их прикрыл снег. Но собаки в ту ночь не выли. И петухи не кричали. Не прокричали они, и когда пришло утро.

Стоит ли удивляться, что Стасе в ту ночь приснились птенцы-воронята? Едва вылупившиеся, они лежали в обычном сите для просеивания муки. Тонкие нитки серых перьев кое-где пробивались из их синюшных, пока еще лысых тел. Лежали они один на другом, и потому невозможно было сосчитать, сколько их. Тот, что лежал сверху, сложив короткие крылья, все смотрел на Стасю из сна темным прелым глазом. А ведь интересное чувство рождается у человека, когда не он смотрит сон, а кто-то смотрит на него изо сна. И что во взгляде том было такого? Отчего Стася вздрагивала во сне? Никто, кроме самого новорожденного ворона, не знал, с чем он обращается к спящей и что выражает его глаз, над которым трепещет серое пергаментное веко, – зло или добро? Одно прорисовывалось четко – хоть и только что он народился, а было в его глазах знание, словно бы он знал и саму Стасю, и сестру ее Дарку, и отца их Сергия, и отца их отца, и отца их деда, и деда их деда – всех от первой кости до последней. Откуда же, Господи? И как разобраться – действительно ль Ты наделил этих питающихся человечьим мясом, дробящих в клювах человечьи кости птиц знанием или в человека ты вложил веру: кто-то бессловесный и живущий дольше его самого может знать о нем больше, чем знает о себе он сам? Или же во взгляде ворона было заключено одно-единственное знание – он уже знал вкус Стасиного мяса, запах ее костей и хруст, с которым они будут ломаться на кончике его сильного клюва? Один Ты рассудишь, Господи. А человеку бы гнать от себя такие мысли. Но как прогонишь, когда вот он сон, и вот в том сне – ворон?

Дальше воронята изменились – их перья-нитки развернулись ворсинками, а из коротких мясных крыльев вылезли серые трубки и рвали их синюшную кожу, но птенцам, кажется, это не причиняло боли. Тут во сне появился палец – старый, с острым желтым ногтем. Он шесть раз постучал по столу, на котором стояло сито. Птенцы (их оказалось шестеро) разом поднялись на розовые лапки, уставились на Стасю и, узнав в ней кого-то, вдруг разинули желтые клювы, да так широко, что вся их голова превратилась в единую красную щель, жерлом ведущую в птичью грудь. Закричали они не успевшими охрипнуть, резкими голосами. Заголосили вшестером. Чего хотели? О чем крик шел?

Стася проснулась. За окном кричали вороны. И ветер в ту ночь, как уже было сказано, мотал над землей вместе с сухими листьями черные, вырванные с мясом вороньи перья.

А утром по дороге в школу Стася подобрала одно и писала им на чистом листе в тетради, когда никто не видел. В первый же день она исписала всю тетрадь. Что записывала Стася в ней? Историю Дарки – той Дарки, которую знала она? А может, историю Богдана, которой не знал и он сам? Перебирала ли перышки его петухов, лепестки цветов, посаженных на их могилах? Или Руса, который подглядывал за ней из-за отошедших досок, когда она сажала цветы? Заметила ли девочка пару рыбьих глаз, наблюдавших за ней? Или она писала историю бабки Леськи от начала до конца? Неизвестно то было, неведомо, ведь не обмакивала она перо в чернила, буквы на страницах не проступали, да и тетрадь осталась совершенно чистой. Одно подтвердили эти ее невидимые писания – девочка была иной, не такой, как все. И ужасное, невыносимое по жестокости своей тому подтверждение вы найдете в следующей части повествования.

В тот день, когда тетка Полька оступилась, поползла с холма, наскочив на кочку, кувыркнулась, так долетела до самой речки и в результате сломала ногу, можно считать одним из главных в истории Волосянки. Вначале может показаться, что случай, произошедший с теткой Полькой, – незначительный, но стоит принять к сведению, что и сама Волосянка – село не крупное, и люди, живущие дальше Львовской области, совсем ничего не знают о его существовании. А если скажем, что этот день и это падение повлекли за собой события столь масштабные, что захлестнули они не только Львовскую область, но и Киев, а в особенности те территории, которые лежат на юго-востоке, а оттуда вылились на соседнее с ними государство и от него пошли дальше по всему миру, то поверить в такое на теперешнем этапе повествования будет сложно. А потому и не станем забегать вперед, ведь когда несешься перед носом у самого события, рискуешь вот так же, как тетка Полька, споткнуться, упасть и не мочь продолжать историю дальше.

И вот когда нога так неудачно упавшей тетки попала в гипсовый сапог, сковавшись неподвижностью, язык ее, напротив, заработал с удвоенной силой. Лежа на широкой кровати напротив двери, ведущей на голубую веранду, с внешней стороны отсыревшей от дождя, тетка Полька произносила жалобы и обвинения, которые уходили сквозь окошки в хмурый ноябрьский полдень. Делала она это про себя или негромко – так, что слышно было только ее мужу, дядьке Мыколе, у которого глаза с нижними веками, вывернутыми, как отвороты его сапог на красной подкладке, всегда были выпучены. Никого конкретно тетка Полька не обвиняла, но и в жалобах ее виноватыми выступали не дождь, который шел всю ночь, не мокрая трава, оставшаяся с лета, и не скользкая подошва ее резиновых калош. А если б кто вздумал обвинять в ее падении дождь, траву и калоши, у тетки Польки для того была припасена суровая отповедь, а вместе с той и аргумент – сколько лет ходила она по этой самой дорожке, да по нескольку раз на день ходила, а не падала до сих пор, и ноги несли ее легко, как пушинку, хотя пушинкой тетка Полька никогда не была, даже в молодости. И когда она вот так кряхтела и охала, хитро прищурив глаза под не перестававшей даже в такой трудный час украшать ее голову косой, из причитаний ее вырисовывалась фигура, которую тетка признавала виноватой. Но то ли из хитрости, а то ли из осторожности она до поры не раскрывала ее имени и все ждала, когда из Дрогобыча вернется кума, которой хотела поведать его первой. Временами тетка умолкала и лежала поджавши рот, и раздувшиеся ее щеки свидетельствовали о том, что уж много слов скопилось в нем, а круглые глаза, которые она то и дела закатывала к потолку – о том, что терпение тетки на исходе.

Как назло, кума в тот день задержалась в Дрогобыче, и тетке Польке пришлось терпеть до самого утра. Можно было поспорить о том, что доставляло ей больше мучений – боль в сломанной ноге или имя, коловшее язык.

Кума же в Волосянку приехала на первом автобусе только утром. Сойдя с него, она тут же направилась к хате за голубым забором. Ступив на мосток, звучно процокала по нему квадратными каблуками. Вид кума имела такой, словно вот-вот ее кто-то должен остановить и воспрепятствовать ее встрече с больной; но кума была не из таких – она бы ничего против своей воли не потерпела. Поэтому сейчас она притопывала по пригорку, вгоняя каблуки поглубже и словно наказывая за то, что не удержал на себе Польку.

Увидев куму, выросшую в дверном проеме, в старого кроя бежевом пальто, в туфлях с тусклыми пряжками и в кружевной косынке, накинутой на соломенные волосы, неаккуратно обрамляющие худощавое вытянутое лицо, тетка Полька вздохнула с облегчением, и вздох ее просвистел всю хату насквозь. Она негромко запричитала, и кума порывисто бросилась к ней, схватила ее руку и сжала в своей – узкой, но горячей. Обе они обменялись понимающими взглядами, какими обмениваются люди, долго страдавшие по одному и тому же поводу.

Тетка Полька пустила слезу, которая, появившись из ее глаз, вылилась и затерялась на пухлой щеке. Кума понимающе кивнула и заговорила первая.

– Все к тому и шло, – многозначительно сказала она.

– А я говорила, я еще раньше говорила, – поддержала ее тетка Полька, – що она меня со свету сжить старается. Еще когда вышла из хаты, предчувствие у меня появилось. А как к речке пошла, ворон надо мной пролетел, прямо над головой, над темечком. И вот тебе на – нога сломана, – заскулила тетка Полька, а кума покачала головой.

Увидев куму, выросшую в дверном проеме, в старого кроя бежевом пальто, в туфлях с тусклыми пряжками и в кружевной косынке, накинутой на соломенные волосы, неаккуратно обрамляющие худощавое вытянутое лицо, тетка Полька вздохнула с облегчением, и вздох ее просвистел всю хату насквозь. Она негромко запричитала, и кума порывисто бросилась к ней, схватила ее руку и сжала в своей – узкой, но горячей. Обе они обменялись понимающими взглядами, какими обмениваются люди, долго страдавшие по одному и тому же поводу.

Тетка Полька пустила слезу, которая, появившись из ее глаз, вылилась и затерялась на пухлой щеке. Кума понимающе кивнула и заговорила первая.

– Все к тому и шло, – многозначительно сказала она.

– А я говорила, я еще раньше говорила, – поддержала ее тетка Полька, – що она меня со свету сжить старается. Еще когда вышла из хаты, предчувствие у меня появилось. А как к речке пошла, ворон надо мной пролетел, прямо над головой, над темечком. И вот тебе на – нога сломана, – заскулила тетка Полька, а кума покачала головой.

– Я, как услышала, сразу к тебе бросилась – на первом автобусе, – проговорила она. – С этим надо что-то делать, – возмутилась кума. – Так жить больше нельзя.

– А я давно говорила, нужно что-то делать, – поддержала ее тетка Полька. – Только… – она подманила к себе куму поближе, хотя та и так уже располагалась на краю ее кровати, – на этот раз она не одна была. С ней была девочка.

– Какая девочка?

– Сергия-вдовца дочка – Стася, – прошептала тетка Полька.

– Ах вот оно как, – кума прищурила глаза и одарила утро, заглядывающее в оконца веранды, долгим взглядом. Лицо ее сразу приобрело такое выражение, словно виделось ей не мокрое небо и не черные деревья, кое-где сохранившие желтую листву, а все раньше скрытое, но теперь ставшее очевидным. – Ах вот оно как… – повторила она. – Я всегда говорила, неспроста ее бабка тогда на ноги поставила.

– Неспроста, – подтвердила тетка Полька. – Так я знаешь что подумала? – она снова заговорила шепотом. – Бабке-то конец приходит. Она это чувствует и замену себе ищет.

– Значит, она замену еще тогда искать начала. Они своих сразу чуют.

– И сестра ее бесноватая была.

– А я еще раньше это поняла, – как будто вспомнила что-то кума. – Приезжал в Дрогобыч Андрий – племянник моей сменщицы. Он из тех, что держит бесноватых у отца Василия Вороновского. Он рассказывал, что Дарка сама под машину кинулась. Василий ей сказал, что бес в ней сидит, а выгнать его он не сможет.

– Она точно бесноватой была, – согласилась тетка Полька. – Это без сомнений.

– Сомнений тут быть не может, – решительно заявила кума.

– Но что ж получается? – заныла тетка Полька. – Ждали, не могли дождаться, когда одна ведьма помрет, и избавится Волосянка от этой нечисти. А она замену себе подготовила!

– Нужно с этим что-то делать.

– Нужно делать.

– Пока бабка жива, а молодая ведьма у ней под боком живет, их черная сила надвое помножена.

– Недаром вороны летали.

– Недаром собаки выли.

– Недаром петухи кричали.

– Недаром снег раньше времени пошел.

– Недаром у Яськи сын в институт не поступил.

– Недаром у Олены корова не доится.

– Недаром я ногу сломала – вот что!

Женщины примолкли и качали головами. То, чего они ждали, произошло. Нате, полюбуйтесь. Только любоваться тут было нечем – колдовская сила, обосновавшаяся в селе давно, живую ниточку нащупала, по ней перекинется и будет из могилы село изводить. Вот оно как вышло! Зря надеялись. Но, взглянув на лица тетки Польки и кумы, любой бы сказал – не было на них сожаления, а другое было. Что же? Трудно сказать. Ведь на лицах их была смесь разных чувств, глубоких, но таких, которые всегда и держат на глубине – даже самым близким стараются не показывать. Иногда мелькнет на лице намек на то самое чувство, что прочно прижилось в человеке, да исчезнет. А тут не одно такое чувство было, а несколько, и все они смешались на их лицах. И все это складывалось в одну такую картину, что говорила: какую-то смутную радость у них вызывает сложившаяся ситуация. У кумы крылья носа разгорелись. Видать, забурлили в ней ее худые соки, и организм с самых низов лежалой кровушки подсобрал, оживил и вверх через сердце к голове поднял. Руки у кумы затряслись – не от страха, от нетерпячки. Одним словом, обе они на этом этапе беседы пребывали в возбужденном состоянии.

– Со старой ведьмой ни бабки наши, ни матери справиться не могли, – заговорила кума. – Но с девочкой мы справимся, – решительно заявила она, и кровь с ее носа теперь перетекла на щеки и там легла разрозненными пятнами. – Сколько раз, ты говоришь, она у Леськи была?

– Один.

– Значит, еще не успела ведьма ей силы свои передать.

– Еще не успела, – эхом отозвалась тетка Полька, и в этот момент в дверном проеме появился дядька Мыкола в сапожищах, в которых он выводил корову пастись на том берегу реки.

– Оно, может, и не надо девочку трогать? – нерешительно проговорил он, давая понять, что слышал, о чем кумушки разговор вели. – Матери у ней нет. Маленькая она еще.

– Ты поглянь на него, кума! – тетка Полька подскочила на кровати, но гипсовый сапог быстро вернул ее на место.

Кума же, верная призыву, поправив на голове косынку, а вернее, приподняв ее над макушкой на манер тряпичной короны, уставилась бледными глазами на дядьку Мыколу.

– Дождь шел, – промычал Мыкола. – Ты сама говорила, ноги у тебя с ночи на погоду болели. Вот и…

– Ты поглянь, кума! – снова взвизгнула тетка Полька. – У него все невиноватые, одна я виновата, и так всю жизнь!

Раздув ноздри, кума одарила дядьку еще одним взглядом, отчего тот поежился. Моргнул несколько раз кряду. Верхние веки его не доставали до нижних, которые за время жизни с теткой Полькой опустились и вывернулись красным наружу, открывая сверх меры желтые глазные яблоки. Дядька попятился и так задом вывалился на веранду, где уже установился холодный воздух и куда не дотягивалось тепло дровишек, сгоравших сейчас в печке.

Он поглазел в окно, за которым на смену утру уже шел день, но все же пока непонятно было – сойдет сегодня с гор туман или нет. Слышалось, как холодом журчит речка, а вместе с ней свиристит родничок, вытекая из деревянного желоба и попадая на гладкий камень, положенный под него.

Дядька Мыкола вздохнул и, закуривая на ходу, вышел из дома посмотреть корову. В носу у него защекотало, но не от табака, а от дымки, которая невидимо тянулась по воздуху за каждым его вдохом. Дядька кашлянул, выгоняя из легких забившуюся сырость, и так стало ясно – туман сегодня будет.

Окинув спокойным взглядом черную корову с белыми пятнами на боках, он перешел по мостку и отправился шататься по деревне. Встретив отца Ростислава, спешащего в храм, он моментально вскинулся и пробубнил: «Слава Иисусу Христу!» Священник, задрав голову в клобуке, прокряхтел в ответ: «Навеки слава!» – и пошел дальше. Встретив случайно Сергия, отца Стаси, дядька Мыкола только кивнул и смолчал.

И вот не успели волосянские оглянуться, как под боком у села вырос целый замок. На той горе, что брюхом своим поджимает Волосянку с правой стороны и смотрит прямиком на ту гору, где озерцо расположено. На той горе, с которой лучше всего видны туманы, поднимающиеся над озерцом. И наконец, на той горе, голова которой поката, темя ее широко, так что может разместиться на ней целый замок с различными пристройками и загонами для скота. Территорию начали огораживать еще два года назад, и по селу пронесся слушок – львовский толстосум тут строительство ведет. Почему в Волосянке, а не в Славском или Тухле? Что делать ему на отшибе Карпат, когда местные спешат пересечь границу и посмотреть на то, как в Европе люди живут, на то, как сами они никогда не жили, и на то, как и им жить требуется. Особенно большой отток женского населения случался в селе в июне, когда в Польше поспевала клубника. А к августу ближе уходили и мужчины, и женщины – собирать урожай польских яблок.

А до чего прекрасны яблоневые сады в самой Украине! Такие наливные яблочки поспевают здесь в изобилии, что нет-нет да задаешься вопросом: откуда столько сил достало яблоне держать тяжелые плоды? А запах какой стоит по всей Львовской области, ближе к Дрогобычу и к Городку, когда сады зацветают! А уж как летит первый цвет, состязаясь с весенними бабочками! Правду говорят – такое можно увидеть только в сказке или на Украине.

Одна беда – свои сады, бывает, остаются неприбранными. Яблоки уходят в перегной. И тут бы украинским яблонькам не давать больше урожая, обидеться на человека, сбросить плоды, пока еще мелкие, зеленые, в сок входить не начавшие. Не ломаться, держа наливающихся силой детей, тяжестью своей неразумной вот-вот могущих вырвать яблоньку из земли. Но нет. Деревья все равно исправно несутся плодами каждый год. И наконец приходит такой день в году – осенний, дождливый, – когда вдруг в ноздри каждому упреком полыхнет запах яблочной гнили, рассказывающий о беде украинских садов. И невольно задумаешься: а был ли первоисточником этого запаха первоцвет? Возможны ли такие метаморфозы, чтоб нежный прозрачный аромат нарождения в конечном итоге вылился в кислый запах смерти? Но ведь тут стоит взглянуть и на крыло мертвой бабочки, которое ветер то прячет в траве, храня, как любимую игрушку, то поднимает и мотает по воздуху. А оно – и вправду было живым? Или его полет наперегонки с первоцветом – лишь иллюзия, как и сама весна, привидевшаяся по началу осени тому, кому вздумалось оглянуться?

Назад Дальше