Как бы там ни было, а сады взывали к украинцам. Но где было их услышать, когда тут, на родном месте, труд не стоил и грошей, а из Польши местные возвращались с туго набитыми кошельками. Злотые, обмененные на гривны, позволяли безбедно всю зиму протянуть и не потратить все от начала до конца на съестное, а еще прикупить, скажем, грузовичок кирпича для строительства второго этажа или пристройки, пусть даже не в этом году, а в следующем – когда появятся средства на еще один грузовик. Да ведь и за самой едой можно было в Польшу поехать – ассортимент там шире, цены – ниже. И по сей день такой разрыв между Польшей и Украиной сохранился. Вот и выходило, что мотались туда-сюда через границу. И за такую возможность – свободу – стоило благодарить. А сады хоть пока и взывали, чего при Советах ни разу не случалось, но то временное было, поправимое. Нужно было для начала жизнь такую построить, чтоб на Европу все больше ее антуражи похожими были – дома двухэтажные, дворики перед ними чистые, аккуратные. Но делать то требовалось с умом – не теряя своего, национального. Поэтому в самых богатых дворах появлялись декоративные плетни с накинутыми на них крынками. А в Польше таких не было. И такой мечтала поставить у себя кума. Уже и куча кирпича второй год мокла перед ее хатой. Но ведь сначала надо было построить первый этаж над заложенным уже фундаментом, потом второй, переехать в новый дом из деревянной хаты, и тогда уже думать о плетне, который окружит фасад нового дома и накроется крынками.
В Польшу кума ездила собирать клубнику. Возвращалась с ревматизмом, но, по мере того как сама кума все больше высыхала и бледнела, куча кирпича в ее дворе росла и приближала мечту кумы о плетне к осуществлению. Одно мешало куме смириться с рабочими тяготами жизни – огромные насыпи серых камней, которые привозили на соседнюю гору самосвалы. Их можно было увидеть отсюда, с низины. Глядя на них, кума неодобрительно качала головой, а на щеках ее проступали то красные, то белые пятна. Кому как не куме, поясницу которой резало ревматизмом, а тазовые кости крошило после каждой поездки в Польшу, было знать, что на такую стройку честным трудом не заработаешь? Да одна ли кума думала так, глядя на раньше пустовавшую верхушку горы? Что там говорить – все село потихоньку гудело, ведь раньше и помыслить было нельзя о том, чтобы вот так напоказ выделяться своим богатством среди других. Раньше у всех дома стояли одинаковые, а если теперь какой и выглядел богаче, то каждый сельчанин знал, где и почем его владелец спину гнул. Но на то оно и было раньше – несвободное, неукраинское, нецерковное. Бесовское время было. От церкви отказавшееся. От родства национального. От корней. А гуцулы своих корней не забывали. И слава богу, что свобода пришла. Семьдесят лет в цепях – оно, конечно, срок не малый, но и не такой большой, чтобы у новых поколений начисто стерлась национальная идентичность, чтобы выпростались они из земли, как яблоня, не выдержавшая груза. Нет, цеплялись еще гуцулы корнями за родную землю, врастали в нее и держались там крепко.
Но факт остается фактом – теперь волосянским, хоть и скрипели у них зубы от досады и возмущения, приходилось терпеть стройку у себя под боком. А с ней и новые словечки, которые, как само собой разумеющееся, пришли в село – коррупция, олигарх. Противные словечки, не местные. Плеваться от них хотелось. Вот и плевались сельчане, глядя на гору, и чудилось им, по старой несвободной привычке, что в каждом сером камне том, из которого возводится прекрасный замок, есть и часть их грошей. А вот как это доказать да как себе назад, в индивидуальные кошельки, общую собственность вернуть – на то новые слова им пока ответа не давали. И, как покажет время, не дадут.
Стройка подошла к концу, и стало известно – гостиница то будет. Поедут сюда на отдых со всей Львовской области самые разжиревшие. На работу, обслугой то есть, позовут местную молодежь. Значит, новые деньги в волосянские дома потекут. Значит, дома из кирпича быстрее сменят деревянные хаты. Такой поворот свободы многим пришелся по душе, и они прихлопнули свои рты. Но все равно какой-то маленький червяк продолжил грызть волосянские души, и особенно сильную его работу можно было заметить в куме.
Наконец к зиме объявился владелец, приехавший посмотреть на материальное воплощение своих капиталов. И приехал не один – с женой и тремя сыновьями, старший из которых был столь велик в летах, что никак не вписывался в молодые годы жены. Все семейство пронеслось по Волосянке на высокой гладкой машине, какие раньше никогда сюда не заезжали. Шины ее прошуршали по сельской грязи почти бесшумно, но все же оставили после себя, кроме ребристых узоров, еще и неприятное чувство – будто машина эта подмяла под себя все село. А вскорости с нелегкой руки Луки владельца замка прозовут Господарем. Но, может, оно и к лучшему? Советы господарей-то победили, а свобода вернула их к жизни. И чем бы ни был такой поворот плох, а все равно положительное можно было отыскать в одном том, что уж больно такое положение дел отличалось от советского строя. А ведь именно отличия позволяют разглядеть изменения. Стало быть, само наличие Господаря давало еще одну возможность распознать свободу, которая, как мы знаем, имеет отношение к эфемерности, а не к материальности. Но чем больше отличий от старого, тем полнее в грудь воздух свободы входит.
Жило семейство на горе всю неделю. Старший сын Господаря несколько раз спускался в Волосянку. Хотелось бы разглядеть лицо этого молодого человека, но слишком уж быстро летал он с холма на холм, восседая на мотоцикле, похожем на гигантского муравья, отлитого из черного лакированного металла. Распугивал ворон и разбрызгивал вокруг себя грязь, которую еще не успел схватить мороз. Сельские успевали разглядеть только его кожаную спину. А ведь любопытству их не было предела. Очень скоро сделался молодой человек предметом разговоров всех сельских девушек. И уж не ошибемся, если скажем, что и предметом их тайных желаний. Ведь лицо, если со всей строгостью на разные лица посмотреть, никогда не было в человеке главным. А то, что было главным для сельских девиц, беспрепятственно открывалось их взору на соседней горе.
Исколесил железный муравей все село от сих до сих. Слева направо. Справа налево. Случилось ему проехать и мимо дома Сергия, когда Стася смотрела в окно. Заканчивался ноябрь. Цветы во дворе уже не росли. Мотоцикл умчался. Стася еще недолго постояла у окна, а потом спустилась в подвал и вынесла укутанную на зиму розу. Она поставила горшок на подоконник, где по всем природным правилам в отсутствие солнца и при наличии холодных серых полдней та не должна была зацвести. Но к концу недели на розе появился первый алый бутон. Он не успел еще развернуться, когда та же большая машина повезла господарское семейство обратно во Львов. На дороге снова остались следы от шин. Ночью ударил мороз, они примерзли и долго ребрились под ногами прохожих, напоминая: свобода свободой, а у села появился хозяин. И чесали волосянские затылки – а не проморгали ли они тот момент, когда кто-то откусил от пирога их свободы? Но когда пошел снег, о Господаре думать перестали, и затылки уже чесались по другим поводам. К виду же замка на горе быстро привыкли, и теперь казалось, что он всегда тут стоял – с незапамятных времен.
А роза зацвела. Развернула свои лепестки на подоконнике, словно на блюдечке держа желтые благоухающие тычинки. Для чего девочка подняла ее из подвала? Вправду ли думала, что душа, мчащаяся мимо, способна откликнуться на нежность цветка?
Три события случились сразу. Во-первых, пропала татарская цепь. Ценности в ней не было никакой, но как память цепь была селу дорога, а потому хранилась в церкви. Но не в той, которая радовала глаз пряничными куполами. В селе была еще одна – старая, построенная на месте той, которую татары спалили в тысяча четыреста девяностом году. А то место, куда со спаленной церкви купол упал, обозначили как «священне місце», запомнили его и уже потом, через века, построили на нем новую. А старая теперь стояла на кладбище – в окружении могил. Была выкрашена в светло-коричневый цвет, каким при Советах красили полы в школах. Дверь ее запиралась на замок, висевший на петле, а за петлю, для пущей убедительности, была заткнута металлическая фигурка Христа – с лицом, отлитым грубо. Выкрашена фигурка была в серебристый цвет.
Исключительно лишь по той причине, что церковь эта посещалась редко, а служба в ней за ветхостью стен и полов служилась не чаще раза или двух в год, нельзя было точно сказать, когда цепь пропала. Заметили пропажу в тот день, когда отец Ростислав, вручив Луке ключ, попросил того сходить в старую церковь и принести цепь в новую. Идею имел он такую – когда в другой раз приедет львовский Господарь, можно будет похвастать перед ним раритетом и подвести к мысли – мол, неплохо бы и на церковь пожертвовать. И еще исподтишка при помощи цепи ему такое внушить: Волосянка – не просто село, над которым замок возвысился. Она нашествие татар пережила, резню басурманскую и не загинула. Потому на высоте духовной – не тот, кто стоит выше. А кто хочет быть первым, да будет тот последним. Вот так-то.
Исключительно лишь по той причине, что церковь эта посещалась редко, а служба в ней за ветхостью стен и полов служилась не чаще раза или двух в год, нельзя было точно сказать, когда цепь пропала. Заметили пропажу в тот день, когда отец Ростислав, вручив Луке ключ, попросил того сходить в старую церковь и принести цепь в новую. Идею имел он такую – когда в другой раз приедет львовский Господарь, можно будет похвастать перед ним раритетом и подвести к мысли – мол, неплохо бы и на церковь пожертвовать. И еще исподтишка при помощи цепи ему такое внушить: Волосянка – не просто село, над которым замок возвысился. Она нашествие татар пережила, резню басурманскую и не загинула. Потому на высоте духовной – не тот, кто стоит выше. А кто хочет быть первым, да будет тот последним. Вот так-то.
Получив священничий наказ, Лука отправился в старую церковь незамедлительно. Осторожно вынув мокрую от мороси фигурку Христа из петли и сунув ее в карман, Лука отпер ключом замок и вошел внутрь. В церкви объял его холод. Лука осторожно ступил на домотканую дорожку, и старые половицы взвизгнули. Лука приостановился, и следующий его шаг был осторожней предыдущего. Но все равно половицы взвизгивали и стонали под его ногами.
Показалось ли Луке, а может, и правда – лица на иконах были серьезней и мрачнее тех, что смотрели с икон в церкви новой. Нимбы над головами святых не горели золотом, а окружали их светло-желтым, едва заметным кругом. Бледный кладбищенский свет струился в окна, и казалось, что и само церковное пространство и иконы заволокло туманом.
Сердце Луки принимало каждый скрип и переполнялось им. Начало ему казаться, что на иконах меняются лица, и вот уже смотрят они на него не с настороженностью, которой встретили его появление, а с осуждением, даже со злым укором. В особенности у Девы Марии изменился вид – нос заострился, глаза видимо потемнели, а губы поджались. Не знал Лука никакого греха за собой. Да и в церкви ль водиться нечисти? Все привиделось ему. А страхи – они не от самой церкви проистекают, а от близости могилок. Или оттого, что Лука никогда еще в церкви не оставался один. Так размышлял он. И вроде все было так, как всегда. Но как всегда-то как всегда, а вот подойти, приложиться к ручке Девы Лука и побоялся. Да еще свечным дымком потянуло. Огляделся Лука по сторонам – ни одна лампада, ни одна свеча не горит. Подсвечники были пусты. Одну только свечу Лука заприметил – она стояла под Девой, уже початая, с почерневшей головкой, но не догоревшая до конца.
Повел Лука головой – туда, где окошко светилось. Увидел домик, стоящий на краю кладбища. Да и куда домику тому деваться – он всегда тут стоял, имея назначение ритуальное. В нем гробы ставили, кресты новые от дождя прятали. А старые, отсыревшие, с могил снятые в домик не заносили. Их прислоняли снаружи к его черному боку, и напоминали они грабли, лопаты и косы, оставленные после большой уборки. Дверь в домик была приоткрыта, но на месте проема Луке виделась только темная щель.
Лука ступил правой ногой, и церковь прошил душераздирающий скрип. Лука вздрогнул, тяжелое его сердце приспустилось. А вместе с тем приоткрылась и дверь домика. Из него показалась бабца Настасья, мать Олены – в цветном переднике, в каком ходила во все времена. И спутать ее ни с кем было невозможно – так бабца зажилась на этом свете, что сама приняла вид ходячей смерти, которая, впрочем, за ней все не шла.
Бабца вышла наружу и принялась ощупывать прислоненные к домику кресты. Один, второй, третий. Качала головой, будто недовольная чем-то. Потом плюнула, выставила вперед сухие руки и пошла назад в домик, словно не видя дороги, а нащупывая ее скрюченными пальцами. Лютый страх Луку обуял. А тут еще такое случилось – дымок от незажженной свечи тонкой веревочкой потянулся к окну. Прошел мимо шеи Луки, едва не задев, оттуда за окошко. Да как? Как же?! Окошко-то закрыто! А оттуда – к домику потянулся, прямо в дверную щель.
Повел Лука головой назад, к иконе, под которой свеча в подсвечнике стояла. Вот тут-то ему Дева Мария и подмигнула. Обомлел Лука, попятился. В нос ему восковой дым ударил. В домике в этот момент громыхнуло – кажется, кресты попадали, задевая один за другой. Церковь в ответ вздрогнула всею своей деревянной внутренностью. Вороны сорвались с дерев, закричали.
Лука бросился к деревянному ящику в углу, где хранилась цепь. Глянул – нету цепи. Наклонился, все дно ящика ощупал дрожащими руками. Нет, как будто и не было. Бросился Лука к выходу. Распахнул дверь. Накинул петлю, замок снова повесил. Побежал по слякотной дорожке – вниз, вниз, все под горку. Мимо креста, увитого розанами сизыми. Мимо ручья, живого и мертвого. Вниз-вниз, дальше. Закашлял. А дымок все из горла не шел. Вороны над ним носились, да так низко, что пришлось Луке отмахиваться от них. Что за напасть такая?! Не иначе бесовство! Оглянулся Лука. Матерь Божья! Божья Матерь… Бабца шла за Лукой пока еще на приличном расстоянии и волокла за собой крест. «Не інакше стара зовсім з розуму вижила», – успел подумать Лука и побежал еще быстрее. Вынесся на ровную дорогу и по ней тоже припустил. Вмиг поравнялся с новой церковью, влетел через черный ход и наделал по дороге много шуму. Из алтаря показался отец Ростислав с лицом недовольным – таким он на любой шум в храме реагировал.
– Цепь украли, – просипел Лука, хватаясь за шею.
– А ты в ящике смотрел? – спросил священник.
– В ящике и смотрел!
– Не может такого быть!
– Не только может, но и есть!
– Может, она спрятана?
– А кто спрятал?
– Я не прятал.
– Тогда украли.
– Никто в селе не посмеет из церкви взять – руки отсохнут. А птиц залетных тут не было. Кто взял?
– Москали взяли, – мрачно пошутил Лука, почесал затылок и добавил: – А бабца Настасья взять не могла? Совсем старая из ума выжила.
– Кто?!
– Бабца Настастья. Видел ее только что – крест она с кладбища волокла. Погана стала, погана.
– Как ты мог ее видеть, Лука, когда бабца Настасья этой ночью померла? – спросил отец Ростислав. – Вот собираюсь к Олене, бабцу отпевать.
– То привиделось мне, – промямлил Лука, – от расстройства, что цепь пропала. Может, то и не бабца была, а кто-то другой.
– То-то. А цепь нужно поискать, – проговорил священник, гремя кадилом.
– Поищем, – отозвался Лука, пропуская священника к выходу.
И вновь остался в церкви один. Теплотой обдала его позолота, играющая огоньками свечей. Ласково смотрели на него иконы из-под ризы. Отпустила сердце Луки тяжесть. Расправил он плечи, задышал свободней, согретый сосной, сгорающей в печке. Не было ни дымка, идущего от незажженной свечи. Не было подмигивающей Девы Марии. Не было бабцы Настасьи. То кто-то другой был, не она. А если и впрямь никого не было, то с перепугу, с переляку привиделось. Так успокаивал себя Лука, и почти весь успокоился – с ног до головы. Только на самом дне сердца еще оставалась какая-то тяжесть, которую невозможно было прогнать.
Приблизился Лука к иконе Девы Марии, наклонился подобострастно, заведя одну руку за спину, приложился к ручке под стеклом. И вроде полегчало ему, умиротворение вошло во все его тело, и так бы и осталось в нем, если б другая рука Луки в этот момент не нащупала что-то гладкое и холодное в кармане. Вздрогнул Лука, вынул из кармана руку, а в ней – фигурка Христа. Не по-хорошему, не по-доброму смотрело на Луку его серебряное лицо. Нос с горбинкой загибался к тонкой губе, подбородок выпирал, отчего казалось, что серебряный Христос скрежещет зубами. Глаза не смотрели, а зыркали из-под широких надбровных дуг. Чужие черты. Не гуцульские. Да и Христос ли то? Не потому ль Луке вся эта бесовщина явилась, что он в кармане серебряного идола держал?
Перекрестился Лука и заспешил из церкви. Прошелся назад к пригорку, как будто имея намерение фигурку на место вернуть. Но дальше ручья не пошел. Огляделся – нет никого. Никому сейчас Лука был не виден. В ручей он и выбросил Христа.
Бабца лежала на лавке голой. Вокруг на полу, как и полагалось, была разбросана солома. Правая грудь бабцы, пустая и сморщенная, свешивалась на бок, заглядывая в подмышку. Бабца была вся обмыта. Тусклый свет, напугавший Луку в церкви, боязливо смотрел на бабцу из окна, прикрываясь тюлевой вуалью, висевшей на окне в качестве занавески. Только жестяной таз, стоявший под лавкой, набирал до краев из окна света. Выцветшие узоры килима, висевшего над лавкой, окунали в тень бабцу, в теле которой жизнь уже сделала половину работы смерти. С килима на бабцу смотрела сама бабца, изображенная на старой фотокарточке – со скулами, обтянутыми свежей кожей, с волосами, гладко зачесанными назад. В эту же самую пору отец Ростислав спешил сюда по сельской дороге, и полы его рясы разметались во все стороны.
Но до того, как священник покажется здесь, упомянем еще одно обстоятельство, на повествование не влияющее, но для создания антуража подходящее. С килима на покойницу смотрела еще и мать бабцы. У той шея была схвачена четырьмя рядами белых жемчугов. Между ней и молодой бабцей сходство наблюдалось сильнейшее – в костях лица. Так что, глядя на их лица, можно было такую мысль возыметь – с каждым разом родовые кости выпускали из себя совершеннее работу: бабца была красивее своей матери, а мать бабцы – красивей своей.