Вышиванка
Нет такой минуты в раннем утре, когда уже почат на небе рассвет, чтобы можно было прошмыгнуть в какой-нибудь дом незамеченным. Знай – и спящие глаза увидят, и стены хат, угрюмо выступающие из рассеивающейся тьмы, расскажут. А когда не так, то ответ держать воронам, передремывающим век на холодных ветвях и в черном горле своем несущим сказ о том, чему стали свидетелями. Душа человеческая восприимчива к крику птиц, хоть для уха в нем – одна несуразица. Душе не надо ни толмачей, ни учителей. Скрытно от самого человека душа знает все.
Холодом пахло. Ком первого снега уже вис над селом, однако ж мороз сковал под ним плотную заслонку, не давая посыпаться. Рассвет не грянул еще. Одна живая душа кралась сейчас через речку под покровом кончающейся ночи.
Заброшенный чернобревенный почтамт выступил из темноты, источая сырость прошедших дождей. Он рос из пригорка, словно старый гриб, не взятый из земли рукой, не снесенный осенним ветром, переживший снег, посмеявшийся в лицо весеннему солнцу, встретивший новую зиму и оставленный на земле для одного лишь того, чтобы пугать всякого мимо идущего.
Дом тетки Польки спал, только окошки его глядели так же любопытно, как и сама его хозяйка, когда днем простаивала у них. Звякнула цепь и смолкла – даже собаке в этот час лень было выбираться из конуры для того, чтобы облаять ночного гостя. Месяц с середины ночи ушел за тучу. А сами тучи расползлись по небу еще днем – жирные, холодные, откуда только у неба такая силища взялась держать их на весу. Вместе с тучами пожаловал в Волосянку ледяной мороз, и если не утром, то в обед следующего дня, а если не в обед, то к вечеру сельчане ждали снега.
В доме бабки Леськи светилось окошко. Мутный темно-желтый свет, как будто весь составленный из роящихся точек, смотрел с темной стены дома, контуры которого сливались с ночью. Иногда на том пятне появлялась темная тень, она двигалась, свидетельствуя о том, что в доме не спят.
Женская фигура приблизилась к калитке, под которой тек поганый ручей. И хоть ручьи да канавки у прочих домов покрылись льдом и смолкли, этот журчал, нехороший, густой, как все те нечистые слова, которые ведьма нашептывала на воду и которыми приправляла черные свои варева, остатки коих выливала сюда – под калитку. Надо сказать, что сельчанка, выбравшая для визита в ведьмин дом этот час, была молодой. Лица ее было не разглядеть, но стати и легкости движений, какие бывают только по молодости, ночь не могла скрыть. А в том, что женщина эта сельчанка, сомнений не могло быть никаких – пришлые не шествуют столь уверенно по ночным дорожкам чужих сел.
Женщина отомкнула тихо калитку. Та не скрипнула. Прошла по дорожке к крыльцу, легко поднялась по ступеням. Постучала в дверь. Дом затаился, и теперь темная тень не ходила по окошку. Гостья подождала, оглянулась по сторонам. Из темноты вылезли высокие сорняки, которым ведьма дала разгуляться у своего крыльца. Гостья постучала снова, но и на этот раз не дождалась ответа. Толкнула дверь самовольно. Та оказалась не заперта. Гостья вошла в холодные сени, дверь за ней затворилась, и оказалась она в такой темноте, в какой и человеческое тело растворяется, а душе кажется, что выходит она на свободу, и руки, ноги, сердце больше не влекут ее никуда. Но в такой темноте, какая разлеглась теперь по сеням ведьмы, и всезнающая душа не знала б, куда держать путь и из какого направления проистекает тот свет, к которому она всегда стремится.
Постепенно глаза стоящей в сенях привыкли к темноте. Оглянулась она и вскрикнула. Крик ее вышел робким, смятенным и протяжным, ведь кричала не сама она, а голосила душа ее. Любое бы сердце шевельнулось от этого крика, но лицо бабки Леськи оставалось каменным. Она продолжала смотреть перед собой тяжелым взглядом, не имевшим никакого выражения, точно так же, как только что долго смотрела в затылок Оленьке. А это именно Оленька и была. Выпуклые глаза ведьмы источали голубой туманный свет. Сильно забилось сердце у Оленьки в груди. Тонкие руки ее затряслись. Но когда Леська открыла в комнату дверь и на холодные полы сеней полез неживой желтый свет, девушка решительно ступила в его клубы.
Под потолком горела тусклая лампа. Она еле слышно жужжала, собираясь то ли потухнуть, а то ли выпустить из себя новый рой света. По полу были рассыпаны пучки горьких трав. Железную кровать у стены укрывало несвежее одеяло. На стенах висели иконы – темные ликами. За двумя старыми креслами темный сервант смотрел перед собой мутными зеркалами. Одно зеркало отобразило прекрасное лицо Оленьки. Светло-медовые волосы гладко обнимали ее тугие белые щеки, на каждой из которых растекалось по нежно-розовому пятну. Любила Оленька смотреть в зеркала, вот и сейчас не удержалась – взглянула в ведьмино зеркало, и испуга ее сразу как не бывало. Ведь настоящая красота в своенравности своей не терпит даже страха.
Ведьма уселась в кресло и уставилась на Оленьку, не приглашая сесть и не высказывая никакого другого желания. На впалой груди ее лежал большой крест с распятием. И теперь, когда Оленька самовольно уселась напротив бабки, она заметила на столе поповский клобук и поклясться б могла, что оттуда черным глазом смотрел на нее большой ворон.
– Кому хочешь сделать плохое? – наконец разомкнула бескровные губы ведьма.
– Никому, – отвечала Оленька, отводя глаза от бабкиного носа, который рос на ее костистом лице, словно клюв.
Ведьма пошевелилась в кресле и отвернулась от девушки к окну, за которым серый начинался рассвет, а когда снова воззрилась на Оленьку, тонкие руки девушки затряслись.
– Кому ты хочешь сделать приворот? – переспросила ведьма. – Имя назови.
– Володимир, – произнесла холодными губами Оленька.
Ведьма опять уставилась в окно, и вскорости до девушки начали доходить глухие шершавые выдохи, какие производятся при сомкнутых губах. А еще так звучит ветер, когда идет издалека, ищет себе лазейку меж гор, истончаясь шумно. Тут и серый рассвет навалился на окошко, словно вода поднявшейся реки, пошедшей топить дома. В клобуке завозился ворон.
– Замок на горе стоит – на Осиянской, – зашептала ведьма, – под ним три реки – одна водяна, друга – медяна, третья – кровяна. Я водяну реку вылью, медяну выпью, а кровяной весь свет затоплю, – стоило ведьме произнести эти слова, как утро налилось багряной полоской рассвета, но не раскинулась та от сих и до сих, а встала лишь над той горой, где не так давно вырос замок Господаря. Ведьма засмеялась, разговаривая с самой собой или же с кем-то другим, кто высвечивался из окна одной ей. – Дуже ненавижу коммунистов, – заскрипела она, – но говорю им спасибо за то, что господарей всех придавили, – старуха сжала кулак. – Паскудные людишки у нас в краю живут, лютые, но свободу не отдадут и Господарю слугами не будут.
Родинка, растущая на ее правой брови, налилась синим.
– Соперница у тебя, – продолжила она, теперь не сводя с Оленьки глаз. – В темную дивчину он влюблен.
– В Стаську, – вспыхнула Оленька.
– По пятам за тобой будет ходить, – успокоила ее ведьма, – как нога за ногой. Но дело твое не легкое. Богом ему не написано тебя любить. Желаешь и теперь, чтоб он был твоим?
– Желаю, – не раздумывая, ответила Оленька.
– Тогда непростые дела от тебя потребуются. Поставь свечи двум живым за упокой. Погорят недолго, задуй их. Имена тех двух на бумажке запиши – мне треба знать, чью смерть раньше времени кликать себе в помощники. Ангелы с архангелами отвернутся от них, почуяв заупокойный дымок. Среди мертвых их будут искать. Смотри, не давай свечам догореть до конца – архангелы успеют почуять, что в них обман. Свечи те мне принеси. Но это еще не все. Вещь Володимира нужна. Где возьмешь – дело не мое. Без нее не приходи.
– Найду, – отвечала Оленька.
Бабка отвернулась к окну. Казалось, она вступает в схватку с самим рассветом, давя на него, выталкивая прочь за гору, не пуская в село, не разрешая кончить ночь. Родинка ее росла и наливалась, становясь единственной точкой на недвижном теле, в которой бушует чувство, подобное полноводной кровяной реке.
Оленька отправилась домой. Никто не встретился ей по пути, и дошла она до хаты незамеченной, раньше, чем утро проникло в село. Но впоследствии тот визит к ведьме вывернулся в такую историю, что выплыл наружу, как ясный месяц на чистое небо. С тех же пор отцу Ростиславу неоднократно выпадала охота приводить Оленьку в пример – в целях профилактических. Долго еще он лепил Оленьку к своим проповедям, разглагольствуя о пагубности колдовства. Произнося свои душеспасительные слова, отец Ростислав распалялся так, что, казалось, одним дыханием мог разжечь костер, на котором сгорели бы все западноукраинские ведьмы. А паства бережно несла его предостережение в хаты, где предъявляла домочадцам с назиданием – вот, мол, во что выворачивается помощь, которую просишь у темных сил.
Оленька отправилась домой. Никто не встретился ей по пути, и дошла она до хаты незамеченной, раньше, чем утро проникло в село. Но впоследствии тот визит к ведьме вывернулся в такую историю, что выплыл наружу, как ясный месяц на чистое небо. С тех же пор отцу Ростиславу неоднократно выпадала охота приводить Оленьку в пример – в целях профилактических. Долго еще он лепил Оленьку к своим проповедям, разглагольствуя о пагубности колдовства. Произнося свои душеспасительные слова, отец Ростислав распалялся так, что, казалось, одним дыханием мог разжечь костер, на котором сгорели бы все западноукраинские ведьмы. А паства бережно несла его предостережение в хаты, где предъявляла домочадцам с назиданием – вот, мол, во что выворачивается помощь, которую просишь у темных сил.
День, наставший после той ночи, запомнился только одним – пошел первый снег. Тому предшествовала странная картина – какой-то ворон, распахнув крыла, летал по небу, таранил тучи. Вонзаясь в них черным клювом, он то исчезал в их лохматых клубках, то появлялся с другой стороны. Так, проколов тучу несколько раз, он набрасывался на следующую, проделывая с ней то же самое. Немало голов задралось вверх, чтобы посмотреть на бешеные его проделки. Мужики выходили из дома, забыв шапки, и дивились на странное зрелище, почесывая макушки. А морозец дневной хватал их за уши и носы.
– Быть снегу, – проговорил Панас, вышедший из хаты и закуривший тут же цигарку.
Изо рта его выходили клубы серого дыма. Колючими глазами следил он за вороном. Когда тот исчезал, поглощенный тучей, Панас затягивался глубже, подбавляя дыма, а морозец хватал клубки из его рта и превращал в тучки. Казалось, дай Панасу волю, и все небо заволокло бы его табачным дыханием.
– И беде быть, – Панас желчно сплюнул и задавил цигарку о дно крынки, в трещине которой за ночь собрались мелкие льдинки.
К вечеру пошел снег. Ласково укрыл он Карпаты, как укрывают фатой невесту. Местами снежинки расстарались особо, выложив на полотне белые подвенечные узоры. В ту пору темнеет рано, и не успел снег сесть на землю, как в сельских окнах уже зажегся свет. Брызнуло электричество из окон, выбивая из снежинок, сидящих на наличниках, чудесную иллюминацию. Какими только цветами не горели, не переливались они. Вся земля волосянская казалась усыпанной драгоценностями, давая глазу увидеть – вот сколько чудесной красоты таит в себе карпатский снег! И никакой другой снег не укроет ни одну другую землю такой сказочной красотой, не откроется такими гранями, не рассыплется таким богатством. Хотите верьте, хотите нет, а такую зиму можно увидеть только на Западной Украине.
Загорелась и звезда под крышей вертепа, оживив своими лучами деревянные фигурки, а уж те возгласили – Рождество совсем близко! Зажглась гирляндами статуя Пресвятой Богородицы, стоящая у самого входа в церковь – под навесом с колоннами. Навес тот был увенчан крестом, а колонны – увиты хвоей. Рождественская елка под ногами Девы заиграла огоньками да переливчатыми игрушками. И сын Девы, Иисус Христос наш, протянул к ним свою младенческую руку. Ах, как хорошо стало в Волосянке. Как потеплело на душе, несмотря на то что стоял мороз. Впрочем, и морозец согрелся, стоило только пойти снегу. Не верите? Ну-ну. А ведь то правда – предрождественский снег прогоняет сырость и ветер. Прогоняет из души печаль. Вот так идешь по деревне, дышишь всей грудью, скрипит первый снег под ногами, искрится и сияет. И уже хорошо… А как, дойдя до церкви, Деву увидишь, да увидишь еще, какое богатство гирлянды выбивают из снега под ее ногами, то и не поверишь, что ты теперь не в сказке, которая вот-вот случится накануне Рождества. Такая она – зима на Западной Украине.
Верить или нет, тут вы думайте сами, но, по-нашему, правда заключается в том, что в канун Рождества все самые добрые чувства, коль они были в душе человека, коль дремали в ней, не чая проснуться, пробуждаются и растут, вытесняя все остальное. Так и с любовью происходит. А любовь, как известно, – наипервейшее добро. Даже такая, которая в остальное время не чуялась или сомнениям подвергалась. А как не подвергнуть сомнению то чувство, которое родилось от взгляда лишь одного? Ты еще словом не успел с человеком перемолвиться, а чувство к нему уже взяло за душу.
Тянуть стало Господарева сына Володимира к дому Сергия с тех самых пор, как на подоконнике расцвела зимняя роза – та самая, которую Стася вынесла из подпола. Позже мы видели ее в доме Богдана, куда Стася отнесла горшок, когда роза совсем зацвела. Но пока она нарождала бутоны, стоя у нее на подоконнике, и пока бутоны разворачивались нежными темными лепестками, Володимир наведывался сюда чаще, словно роза магнитом притягивала его железного коня. Приезд его в село возвещался рыком. И рычал его мотоцикл совсем не так, как драндулеты местных. Да и куда местным было угнаться за самим Господарем? Они, считай, до сих пор лошадок запрягали. Только в нескольких хозяйствах имелись автомобили и мотоциклы. Тщедушные, они тарахтели по узким дорожкам холмов и оврагов, захлебываясь собственными выхлопами и напоминая старика, подавившегося дымом цигарки. То ли дело был мотоцикл Господарева сына – хоть и в одну колею, но он, как и машина отца, подминал под себя село, а рыком – властным и оглушительным – сообщал окрестностям, что едет хозяин.
К дому Сергия он врывался на большой скорости. Вставал быстро, рыкнув на все село и слегка качнув седока.
– Идет, идет! Сын господарский идет! – проносилось по Волосянке, которая никогда не дремлет – да и куда ей при таком-то рокоте! – и уж точно не упустит возможности поглазеть на кого-нибудь из обитателей той горы.
Не слезая с железного коня, снимал Володимир с головы черный шлем, совал его под мышку на такой же манер, как случалось отцу Ростиславу носить там свой клобук, и таращился на окно, где за стеклом его встречала роза. Тетки высыпали во дворы – сразу дело у них там находилось, да такое, которое ни за что не потерпит отлагательства. Старухи подходили к окнам. Хлопцы вдруг оказывались тут же на дороге и шли за спиной Володимира, напружинив шеи и окидывая его самого и мотоцикл, ему принадлежащий, взглядами исподлобья. Случалось и девушкам проходить перед лицом Володимира, хихикая и глядя на него урывисто. Но даже таких коротких взглядов им хватало для того, чтобы впоследствии рассказывать и пересказывать друг дружке, до чего же хорошо было его лицо. Однако справедливости ради, как и ради того факта, что железное забрало наконец было снято, а находящееся под ним – показано всему честному народу, – сказать требуется: в лице том при отсутствии изъянов вместе с тем не было никаких примечательных особенностей. А если начистоту говорить, беря другие лица для сравнения, то в отношении красоты господарскому сыну было далеко до того же Василия. А если вспомнить Богдана, каким он в молодости был, пока Светланка еще жила, то до него ни Василий, ни тем более господарский сын никак не дотягивали.
Стоял Володимир на том же самом месте, где останавливался перед домом Сергия Богдан. Смотрел, нахмурившись и, кажется, не радуясь ничему. Но стоило за окном мелькнуть Стасе, как лицо его озарялось улыбкой. Стася открывала окно, и бог его знает, что тут делало свое дело – то ли молодость ее, то ли аромат не по сезону распустившейся розы, то ли сам Бог. Но Володимир глаз не мог от нее отвести и смотрел на девушку как завороженный. Вот по той-то причине и поползли вскорости по Волосянке разговоры – мол, без ведьминой помощи тут не обошлась, видать, Стаська бегала к ней. Припомнилась тут и веревочка с ног Настасьи Васильевны.
– Вот значит, кто ее отвязал и кого к себе привязал, – шептала Олене худосочная кума.
Олена соглашалась, и тетка Полька кивала с ней в такт – ну, по-божескому да по-справедливому, не бывает такого, чтоб хлопец голову потерял из-за дивчины, словом не перекинувшись с ней. Нет, не бывало такого, и такому не быть. Подумайте, люди, где ж это видано, чтоб вот так млеть под окном какой-то Стаськи, которая и странности определенные имеет, и красотой не блещет. А к совершеннолетию все больше на сестру свою Дарку начала походить. В Волосянке, стоит напомнить, водятся девушки и покраше этой Стаси. Взять хоть Оленьку, пусть и просватана она за Василия, и свадьбу им скоро играть, а все равно Оленька – одно загляденье. И во Львове таких днем с огнем не найти. То известно, то факт доказанный и неоспоримый – славится Волосянка своими красавицами. При этих словах тетка Полька поправляла свою убористую косу, калачом лежащую на голове, кума пощипывала бескровные щеки, а Олена, приосанившись, выставляла вперед дородную грудь, заключая – мол, если б за дело не взялись бесы, то и не взглянул бы на Стаську господарский сын.
– Шел бы, да мимо прошел, – добавляла кума.
– Глядел бы, да проглядел, – поддакивала Олена.
– Знал бы, да не узнал, – не отставала Полька.