По этой причине мне приходилось постоянно держать руку на пульсе еще и Лоськиной сессии. Я доставала ему лучшие конспекты, готовила его к экзаменам, объясняла, проверяла, настраивала.
– Как это у тебя получается? – поражалась Катька, когда я, победно помахивая зачеткой с очередным «отлично», выходила из экзаменационного кабинета. – И сама на пять сдаешь, и Лоську на трояк вытягиваешь…
«Ах, подруга, подруга… – думала я. – Это еще что. Знала бы ты о других моих заботах…»
Последний экзамен у Лоськи был в среду – «Электронная оптика». Я позвонила ему в понедельник – узнать, как идет подготовка, и уже по его голосу определила, что дело худо.
– Не идет, – уныло сказал он. – Ни фига не понимаю. И вообще, он меня ненавидит.
– Кто тебя ненавидит?
– Калина. Он меня точно завалит. Так мне прямо сказал. Таким, сказал, специалистам, как вы, не место в народном хозяйстве.
– Лоська, возьми себя в руки, – попросила я. – Просто скажи себе: я должен сдать этот экзамен. Иначе все сорвется. Скажи себе так.
– Я пробовал. Все равно не понимаю. Одна надежда на шпору.
На шпору! Пользование шпаргалкой было в принципе противопоказано моему бедному Лоське. Во-первых, он не обладал необходимыми для этого хладнокровием и координацией. Во-вторых, преподаватели заранее подозревали его как плохого студента и потому следили за ним в оба глаза.
– Так. Бери конспекты и немедленно приезжай ко мне, – решительно скомандовала я. – Слышишь? Немедленно.
Электронную оптику на моей специализации не проходили вообще. Но что мне еще оставалось делать? Я не могла рисковать всем нашим будущим из-за какого-то профессора Калинина по прозвищу Калина. Оставшиеся двое суток мы с Лоськой вместе постигали предмет, равно незнакомый нам обоим. Думаю, что я бы сдала его на пять. Но, к сожалению, сдавать должна была не я.
В ночь на среду я почти не спала от волнения, а с утра поспешно выгуляла Бимулю и села у телефона. У телефона, хотя, по идее, должна была сидеть над конспектом по компьютерной связи, готовясь уже к своему последнему экзамену. Но биты, байты и протоколы наотрез отказывались лезть в мою голову – она была всецело занята мыслями о беззащитном Лоське, который корчился в эту минуту под враждебным профессорским взглядом. Честно говоря, нельзя было отказать Калине в объективности: специалист из Лоськи и в самом деле выходил тот еще. И все же Калина ошибался – ведь он оценивал одного только Лоську, не принимая в расчет меня, его Хозяйку. Я точно знала, что могу сделать из Лоськи кого угодно – хоть специалиста для народного хозяйства, хоть писателя, хоть квартирного агента. Он был пластилином в моих руках, этот Лоська.
Он позвонил в двадцать минут одиннадцатого. Я схватила трубку и уже по первому «Привет!» поняла, что мы проскочили. Мы победили! Мы едем! Лоськин голос звенел от сдерживаемой радости. Но я-то не собиралась сдерживаться.
– Сколько?! – заорала я в трубку. – Сколько он тебе поставил?!
– Четыре, – звонко ответил Лоська. – Он посадил меня на первый стол, прямо перед собой. Думал, что без шпоры мне никак. А когда я пошел отвечать, стал спрашивать вообще по другому билету. Был уверен, что я все-таки списал. А я все ответил. Вообще все.
Я была вне себя от радости.
– Ты молодец! Ты гений!
– Ага, – скромно согласился он. – Калина сказал, что поставил бы пять, но не хочет поощрять студента, который ничего не делает в течение всего семестра, а только готовится к экзамену. Даже если…
Лоська замолчал. Похоже, чувства переполняли его так, что он боялся захлебнуться.
– Даже если что? – переспросила я.
– Даже если он очень способный… – раздельно произнес Лоська, вслушиваясь в каждое свое слово, как делают люди, которые не слишком доверяют собственному слуху. – Саня, слышишь? Калина сказал «очень способный». Это он про меня, Саня…
– Он прав! – закричала я. – Ты действительно очень способный! Ты самый способный Лоська на свете! Поздравляю!
– Ага…
Он снова замолчал и только дышал в трубку, как радостный губастый лось. Мой радостный губастый лось. Я могла бы вечность слушать его дыхание.
– Саня, слушай, тут… это… – разродился он наконец. – Есть хата на целых две ночи. Мишкины предки в отпуске. А сам он с Катькой на Селигер едет, прямо сейчас, после Калины. Ну, я и подумал…
– Милый, – сказала я. – Милый, милый Лоська… у меня Тимченко в пятницу. Надо готовиться.
– А ты… это… возьми с собой конспект… – он вздохнул и продолжил с мечтательной интонацией: – Погуляем вдвоем по набережной. Белые ночи все-таки. Школьники там и вообще. А потом – хата ведь. Вся ночь наша. И никого. Когда еще такое будет.
«Действительно, – подумала я. – Белые ночи. И вся ночь наша, вдвоем – и больше никого, даже Бимы. А кроме того, это ведь снова его инициатива. И голос удивительно славный, мечтательный – такого Лоську и не упомнить, да и был ли такой вообще? У него сейчас праздник Победы. Обычно-то все вокруг держат его за неудачника, а он и привык, не возражает. И вот – на тебе: очень способный. И от кого – от самого Калины, который весь семестр об него ноги вытирал на лекциях».
– Ну, так что? – поторопил меня он с ответом. – Давай, Саня… ну, пожалуйста. Сдашь ты этот экзамен. Это ведь ты. Ты всегда сдаешь.
– А как же Валентина Андреевна? Отпустит тебя на целых две ночи?
– А я и спрашивать не стану. Оставлю записку: «Уехал за город на два дня. Буду в пятницу». Я уже совершеннолетний.
– Ну да, совершеннолетний. И очень способный, – напомнила я.
Он рассмеялся:
– Ага. Очень-очень.
Могла ли я отказать ему, такому? В конце концов, это ведь действительно я. А я всегда сдаю, сдам и сейчас.
– Хорошо, – сказала я. – Гулять, так гулять…
Какая погода лучше всего соответствует молодой любви, в кои веки вырвавшейся на свободу, не связанной временем, запретами, оговорками, смущением, боязнью «вот-вот-кто-то-придет»? Уж точно не дождь, не буря и не гром с молниями. Но и безоблачное небо тоже не совсем подходит: куда в таком случае отнести это странное, темное, тянущее томление, эту радость с острым привкусом тоски? Откуда в любви тоска? Наверно, от сознания того, что, возможно, твое счастье одноразово, что оно больше не повторится никогда – во всяком случае, не так, не в такой форме и не в таком виде. Есть ли подобная тоска в солнечном дне? Нет, и не ищите. Да и вообще – разве дневная многолюдная суета может сопутствовать таинству, совершаемому между двумя одиночествами? Тогда ночь? Ночь, конечно, получше, но тоже не идеальна, ведь радостное счастье всегда тяготеет к свету. На первый взгляд, кажется, что стопроцентно верного решения не существует вовсе. Но это не так – оно есть и называется «белые ночи».
Белые питерские ночи – это, без сомнения, самое подходящее время для настоящей любви. Только здесь можно найти все необходимые специи для этого горько-сладкого, острого, восхитительного блюда, которым невозможно насытиться – и свет, и ночь, и томление, и радость, и ощущение нереальности происходящего.
Мишка жил на Красной улице, в двух шагах от Невы. Поначалу я чувствовала себя неловко в гулкой от пустоты чужой квартире, но Лоська быстро заставил меня забыть о пустоте. Мы принесли с собой простыни, наволочки и две бутылки белого вина «Алазанская долина». Когда мы проснулись, было уже около полуночи; в окна струился молочный, полуобморочный свет. Он звал наружу, на улицу, и мы, конечно, послушались. По набережной, обнявшись, шли влюбленные парочки – почему-то все в одну сторону, вверх по течению. Парни в белых рубашках с закатанными рукавами, девушки в белых платьях – все сплошь одинаково укутанные в темные пиджаки своих спутников.
– Прямо первомайская демонстрация, – сказал Лоська.
– Перволюбовная, – поправила я. – Смотри, тут одни школьники. Я чувствую себя глубокой старухой.
Он тоже набросил мне на плечи пиджак и притянул к себе.
– Давай-ка, старуха, покажем им, как надо целоваться…
Не думаю, что кто-то тут нуждался в обучении, но на всякий случай мы время от времени проводили показательный класс. В белесом сумраке скользила к белесому морю белесая река; скользили по белесому асфальту белые платья и белые рубашки, и казалось, что побелевшие от времени стены старых дворцов и выбеленный крыльями чаек гранит набережной тоже скользят рядом с нами, подчиняясь одному и тому же поцелуйному томительному ритму любви, чувственному безумию белой, белесой, белеющей ночи. Мы присаживались на свободные скамейки, поначалу еще недоумевая, как это скамейка может оказаться свободной в такую ночь, но почти сразу же нами овладевало странное беспокойство – овладевало и снова выталкивало на танцевальную площадку набережной. Откуда она бралась, эта всеобщая потребность движения, скольжения, танца без музыки и без слов?
Мы вернулись на Красную улицу уже под утро, без сил, с губами, опухшими от поцелуев. Мы ушли с набережной вместе с белой ночью… Нет, не так: мы сами превратились в белую ночь, в безумную частичку ее белесого безумия и уже не желали становиться одной из обычных молекул обычного будничного дня. Мы рухнули на кровать, не раздеваясь, провалились в сон, и там, во сне, к нам снова вернулся томительный танец белой, белесой, белеющей ночи. Мы снова скользили по набережным, а рядом с нами телеграфной строкой скользили по реке невесомые баржи в открытых скобках вставших на дыбы мостов. Мы искали друг друга, не открывая глаз, и находили, и скользили по скользким от пота животам, как баржа по реке, и снова засыпали, на время насытившись своей ненасытной любовью.
Мы вернулись на Красную улицу уже под утро, без сил, с губами, опухшими от поцелуев. Мы ушли с набережной вместе с белой ночью… Нет, не так: мы сами превратились в белую ночь, в безумную частичку ее белесого безумия и уже не желали становиться одной из обычных молекул обычного будничного дня. Мы рухнули на кровать, не раздеваясь, провалились в сон, и там, во сне, к нам снова вернулся томительный танец белой, белесой, белеющей ночи. Мы снова скользили по набережным, а рядом с нами телеграфной строкой скользили по реке невесомые баржи в открытых скобках вставших на дыбы мостов. Мы искали друг друга, не открывая глаз, и находили, и скользили по скользким от пота животам, как баржа по реке, и снова засыпали, на время насытившись своей ненасытной любовью.
А в полночь… – в полночь нас опять разбудил молочный мерцающий свет – привет и приказ нашей безумной белесой хозяйки, и мы поднялись с постели, и вышли на набережную, и все повторилось снова. Забыла ли я об экзамене? И да, и нет. Какая-то часть меня продолжала помнить и даже время от времени пробовала вмешаться в происходящее: мол, надо бы взять конспект, почитать, хотя бы немножко, для проформы. Но этот занудный тоненький голосок звучал очень тихо, почти неслышно по сравнению с трубным зовом безумной ночи. Да и вообще – всё то, что не скользило тогда вместе с нами вдоль белесой ночной набережной, казалось нам таким далеким, таким незначительным, забывалось с такой легкостью…
В результате, по-настоящему я вспомнила об экзамене лишь утром в пятницу, когда Лоська сказал, что нам надо выметаться из квартиры на Красной улице, потому что туда вот-вот должны вернуться Мишкины предки. Вспомнила и ужаснулась. Как можно было объяснить, чем оправдать идиотскую беспечность, которая ставила под угрозу все мои прежние усилия? Вариант с провалом на экзамене и отъездом в отряд мог стоить мне потери целого учебного года. Без переэкзаменовки не допускали к преддипломной практике, причем возможность такой переэкзаменовки предоставлялась лишь в начале августа. В сентябре молодые преподаватели – а Тимченко относился именно к этой категории – уезжали в колхоз, то есть шанс пересдать появлялся у меня только в октябре, когда уже было невозможно ввинтиться на практику. Нет практики – нет диплома… Уму непостижимо! Как можно быть такой дурой?!
И все же… все же эти две белые ночи стоили того. Да-да, вот вам и все объяснение вкупе с оправданием. Эти. Две. Ночи. Стоили. Того. Сидя в такси по дороге к институту, я то кляла себя последними словами, то вдруг расплывалась в дурацкой улыбке, когда белая, белесая, белеющая ночь напоминала о себе легким покалыванием в пальцах, поднывающим животом, неожиданно пускающимся вскачь сердцем.
«Ну и черт с ним, – думала я в такие минуты. – Черт с ним, с годом, и черт с ним, с Тимченкой. Пусть ставит свою двойку. Вернее, мою двойку. Я ее честно заработала на роскошном супружеском ложе Мишкиных предков. Бывает, девушкам платят наличными, а бывает – двойкой. Мне – двойкой. Одно несомненно: я скорее сдохну, чем откажусь от этого интеротряда. Точка, конец сообщения».
Точка точкой, но в этой чертовой катавасии обуревавших меня чувств присутствовала еще одна неприятность – не столь значительная, но все же заметная. Мне было стыдно провалиться именно на этом экзамене. Стыдно перед Тимченко. Рядом с другими институтскими преподавателями Анатолий Анатольевич казался фирменным диском «Лед Зеппелин» в окружении пластинок с «Песнярами» и «Веселыми ребятами». Начать хотя бы с того невероятного факта, что свою аспирантуру он делал не здесь, как все нормальные люди, а за границей, и не просто за границей, а на Западе. И не просто на Западе, а на таком западном Западе, где тот, все еще оставаясь Западом, перетекает в Восток, то есть в Японии. Уже одно это придавало облику Анатолия Анатольевича чрезвычайно экзотический колорит. А если прибавить сюда неизменные джинсы «ливайс», умопомрачительные пиджаки светлых расцветок и невиданную в наших краях обувь, то можно понять, отчего лекции по компьютерной связи пользовались неизменным успехом, по крайней мере, у женской половины аудитории.
Сам по себе Анатолий Анатольевич был тоже весьма и весьма привлекателен. Среднего роста, еще не слишком старый, хотя уже и за тридцать, он немного сутулился, что делало его похожим на Адриано Челентано в итальянской картине «Блеф». Видимо, Тимченко хорошо знал об этом, потому что и прическу носил челентановскую, а уж когда он обращал на тебя свой полный иронии взгляд, то сходство и вовсе казалось поразительным.
Не могу сказать, что на меня вовсе не действовали чары нашего итальянского японца, но я сызмальства привыкла трезво оценивать свои шансы, а потому мне и в голову не приходило присоединиться к компании тимченковских поклонниц. Я относилась к нему как к обычному лектору, не более того. Возможно, именно по этой причине он выделял меня среди других студентов. Могу себе представить, как, должно быть, утомляла его и томная готовность большинства девиц, и плохо скрытая зависть большинства парней. Вдобавок, меня угораздило несколько раз ответить впопад на вопросы, которые он задавал по ходу лекции. В итоге, Тимченко без всякого на то основания уверился в моих выдающихся способностях и нередко сопровождал свои объяснения замечаниями типа «Те, кому непонятно, – подойдите после лекции к Романовой, она вам всё растолкует». Я же в ответ лишь надувала щеки и напускала на себя умный вид.
А что мне еще оставалось делать? Признаться, что я понимаю не больше других? Глупо – тем более, что эта незаслуженная репутация позволяла мне безболезненно прогуливать семинары, которые вели ассистенты Анатолия Анатольевича. Западный облик лектора включал в себя и либеральный подход к посещаемости: как говорил Тимченко, семинары предназначены для тех, кто испытывает трудности с усвоением материала. Что, конечно же, никак не могло относиться к гениальной студентке Романовой Александре…
И вот, после всех этих неимоверных авансов гениальная студентка Романова заявляется на экзамен только для того, чтобы продемонстрировать, что она, попросту говоря, ни в зуб ногой? Позор, натуральный позор, стыдный и краснощекий…
Я подбежала к кабинету, когда первые студенты уже отстрелялись и щедро делились своими впечатлениями с теми, кому экзекуция еще только предстояла.
Галка Смирнова из параллельной группы посмотрела на меня с изумлением:
– Ты откуда это такая припухшая, Саня?
– Неважно, – торопливо пробормотала я. – Куприянов? Где Куприянов?
– Только что вошел. А зачем тебе?
– Неважно… – повторила я, прислоняясь к стене. – Все теперь неважно…
Доставать из сумки конспект не имело уже никакого смысла. Спасти меня мог только Куприянов, да и то под большим сомнением. Дело в том, что у Куприянова были Катькины «крокодилы». «Крокодилами» у нас именовался особый вид шпаргалок – самый трудоемкий, но в то же время и самый надежный. Для изготовления «крокодилов» сначала требовалось кровь из носу узнать содержимое всех билетов, включая их нумерацию. Затем на каждый билет писался развернутый ответ на отдельном двойном листочке. Эти листочки складывались по номерам, и вся стопка аккуратно засовывалась под подкладку. На экзамене требовалось улучить момент и, незаметно отсчитав нужный листок, вытащить его наружу. После чего у тебя на столе оказывался готовый ответ, написанный твоей же рукой и твоим же почерком – поди теперь докажи, когда ты заполнял этот листок – дома или здесь, на экзамене.
Катька была великим и признанным мастером этой системы. Компьютерную связь она сдавала тем же макаром – досрочно, еще до начала сессии и, сдав, пришла ко мне хвастаться полученной четверкой. Я живо припомнила этот разговор, когда ловила такси на Красной улице.
– Всё! – торжествующе сказала тогда Катька. – Тимченко сдан, теперь можно ехать с Мишкой на Селигер. Я тебе говорила, у него там тетка живет. Ох, побегаем по лугу голышом!
– Как прошло? – поинтересовалась я.
– В лучшем виде! – засмеялась Катька. – Вопросы-то я отбарабанила на пять, у меня ж «крокодилы». А вот с задачкой пришлось подергаться. Ну и черт с ним. Мне четверки хватает. И «крокодилы» теперь можно продать.
– Кому ты продашь? Там же твой почерк…
– Ну и что? – возразила Катька. – Я ведь сдала досрочно. А последний экзамен у Тимченки 25-го. Уж за три-то недели он забудет мои листочки, правда? Куприянову продам. Ему не впервой.
Куприянову не впервой… А мне? Я никогда в жизни не пользовалась крокодилами, и самый последний экзамен вряд ли представлял собой наилучшую возможность для освоения этого метода. Кроме того, Куприянов не зря выжидал три недели, прежде чем воспользоваться Катькиными листочками: экзаменаторы обладают достаточной профессиональной памятью, чтобы даже несколько дней спустя опознать уже виденный почерк, рисунки, манеру заполнять лист. Я же планировала запустить тот же самый набор «крокодилов» сразу, на том же самом экзамене! Это напоминало самоубийство. Но, с другой стороны, а был ли у меня выбор?