— И самое главное, запомни, — сказала М. — «Объединение» важнее самих книг.
«Важнее-то оно точно, — думал я, оставшись сам с собой, — только, что мы за книги читать будем лет через пять-десять. Страшно подумать».
Из записной книжкиДайте мне точку опоры, и я укреплю мир, чтобы он не перевернулся.
Человек мудр, и когда у него горит земля под ногами, он одевает асбестовые тапочки.
Маргарита искусила своей неискушённостью Фауста. Фауст искусил своей неискушённостью Мефистофеля. Чем же искусил Мефистофель своего искусителя?
Вчера ходили в кино с М. на иностранный фестивальный фильм. Фильм оказался фантастически прекрасным, суровым и вневременным. Но смотреть было трудно из-за мелкобуржуазного обскурантизма граждан. Обыватель не понимал, что происходит на экране, сначала бурчал, что зря, мол, два рубля потратил и телевизор много лучше будет, потом, не вынеся мучений беспистолетно-бесшпион-ного сюжета и замирая лишь при виде наготы или широкоформатного соития, начинал очищать ряд за рядом и уже у самого выхода, хлопая дверьми, свистел или уныло хохотал, доказывая тем самым своё культурное превосходство над заграницей. Истомлённый неведомыми переживаниями героини фильма отечественный зритель грустно шептал сзади меня:
— Господи, хоть бы она повесилась, что ли!
Я зачем-то оглянулся и, оценив глупую, курносую, великорусскую рожу, как пожирательницу острых кинематографических ощущений, ни ухом, ни рылом не знакомую с некоторыми общераспространёнными в мире человеческими принципами, отвернулся. Когда десятилетиями, за которые успевают состариться, умереть и вновь народиться, идут одни и те же «Анжелики в гневе» и «Пятнадцать мгновений зимы», каких ещё слов и лиц ждать от сидящих кругом тебя.
Мы вышли очарованные. М. много говорила об игре, так отличной от навязшей на зубах станиславщины и немирович-данщины, о сюжете и привлекательном инфернализме фильма. Я провожал её до самого дома и даже дальше. Ещё в одной камере заключения мы пили чай и говорили разные, положенные между интеллигентными людьми, разности. Было уютно, культурно и, в конце концов, никчёмно. Я видел, что чем-то пришёлся М. по душе, но она мне ничем особенным не пришлась, потому что в сердце моём не отмерла часть, принадлежащая Лине, а как человек М. была для меня чем-то сомнительна.
Она сама вновь заговорила об «Объединении», но теперь о том, как ненавидит дело, которому служила верой и правдой столько лет, как презирает карьеристов и потенциальных убийц, под видом писателей окопавшихся в «Объединении», а потом, увлёкшись, стала с жаром описывать перипетии возникавшие при выполнении какой-либо запутанной служебной функции или интриги, и методы профессионального разрешения перипетий. А сложности в основном доставляли неприрученные дилетанты вроде Серафима или «вторая действительность», которая гораздо лучше Серафима понимала, что пишет и зачем; и не дать просочиться ни одной капле её писанного эзоповым языком правдивого материала неправдоподобной эпохи, в этом состояла увлекательнейшая игра и официальная служба редактора М., лучше самих пишущих понимавшей и язык, и эпоху, и саму игру, ибо она ненавидела эту эпоху так же, если не больше, чем её хитроумные противники.
— Интересный психологический нюанс, — сказал я. — А тебе нравится?.. — и я назвал имя одного из бывших членов «Объединения», затравленного и выброшенного за границу несколько лет назад его сотоварищами за то, что тот осмелился написать правду о наших замечательных, никем до этого не охаянных конц…. то бишь исправительно-трудовых пансионатах.
— Что за вопрос? Конечно.
— А ты небось тоже подписалась наряду с прочими за его изгнание из «Объединения» и, как следствие, за его арест?
Она мудро и грустно усмехнулась (об этих грустных улыбочках поговорим немного ниже).
— Подписалась. Но тебе этого не понять.
«Ах, ты сука», — произнёс я про себя. Ещё и сакраментальную фразочку о непонятии приплела. Любят люди, особенно женщины, когда объясниться начистоту не хотят, такими фразочками разговоры приканчивать.
— А вот мне, когда я прочёл в «Правде» заявление членов «Объединения» об «антисоветском» пасквиле этого писателя, ничего в голову кроме слова «жополизы» не пришло.
— Да, голова у тебя садовая, — вновь грустно-мудро усмехаясь, изрекла М.
Но более всего меня потрясло безобразное письмо, правда, не писателя, а прототипа главного персонажа одной книги, безногого лётчика-героя, разумеется, и в глаза не видевшего облаиваемую им «антисоветчину» перед подвигом которого в детстве я преклонялся в соответствии с идеалами, вбиваемыми в нас с ясельного горшка. Когда-то книжку о нём я выменял на половину своей коллекции старинных монет у своего приятеля, ибо хотел иметь именно тот экземпляр, в котором первый раз прочёл о таком беспримерном мужестве. И вот это беззубое лживое шавканье экс-героя, выжившего из ума, охраняющего свои или общие привилегии. И очарование героизма развеялось тогда в одно мгновение как дым, но оставило в душевной конструкции некую пустоту, которую нечем заполнить по сей день.
— Какой же ты ребёнок, — кладя свою руку на мою, сказала М. Я не высвободил своей руки, но она сама сменила объект захвата в ответ на мой следующий вопрос или, вернее, раздумье вслух:
— А если бы мне как члену «Объединения» пришлось подписаться под новой травлей? Неужели все эти десятки, сотни, тысячи умных и где-то даже талантливых людей глупее, нет, не глупее, несостоятельнее, нет, подлее, нет… нет такого слова. А есть такое положение вещей, когда ты один оказываешься против многих. Нужно ли это? Или нет вообще такой проблемы, а есть только общественный долг, приводящий в замешательство атавистический индивидуализм?
— Всё будет хорошо, — сказала М., похлопывая рукой теперь уже по моему колену, — ты взрослеешь буквально на глазах.
Взрослеть-то я взрослел, и это трагическое служение своим талантом тому, кого ненавидишь, не было мне совсем уж незнакомо, родился-то не в Сахаре. Но с таким острым психологическим разломом, как у М., я столкнулся впервые. Мне и жаль было её, и ужасала мерзость греха в служении двум господам, и влекло разыгравшееся любопытство девственника, попавшего в кровать… (кроватный персонаж предоставляется выбрать читателям самим, по степени осведомлённости о проблематике однополой и разнополой любви, а также в зависимости от высоты полёта фантазии).
И, как итог, я заключаю, что этот С. Бредовский воистину неисправим. Из любого запутанного положения он, как кошка, выпадает только в одно — в новую интрижку с девочками. Столь блестяще демонстрируемый публике тотальный фрейдизм, обуславливающий поступки моего героя убеждённостью своего полового предназначения, пожалуй, того и гляди, разрушит схематичность моего повествования и заживёт своей собственной, чересчур активной жизнью. Что-то я боюсь этого всё больше и больше.
К слову о пресловутом схематизме. Витальные характеристики схемы под шифром М. таковы: имеет лет эдак за 30, душится «Шанелями» и т. п., имеет ребёнка и мужа, которые в данный момент здесь ни при чём. Мне кажется, у неё есть любовник, но она им не совсем довольна и хотела бы сменить его на что-нибудь поновее, пободрее, поострее. Но, возможно, в Серафиме она принимает участие только из побуждений материнского характера.
Похвальное слово иудам и язвам
Лине я не звоню. Ей звонить мне некуда. Ночь молчания разлилась между нами, неужели навсегда? Перекрестки наших чувств зарастали бурьяном нелепостей, их ковыряли злые глаза и слоновьи ноги людей, заметали ветры осени и вьюги зимы, а мы, как муравьи, тщились уцелеть вдвоём в мире, состоящем из одних соломинок и одиночных камер заключения.
На что обречены люди в этой жизни, выбирая между чувствами и так называемым долгом. На писание романов или сумасшествие. Есть ещё третье, самое странное и самое безопасное — быть как все, смириться, поглупеть. Коротать жизнь анекдотами и прибавкой к жалованью.
Кто-то из соавторов по манипулированию треплет меня за рукав и говорит:
— Хватит об этом. Надоело. Сейчас другие времена, другие темы.
Темы другие — это верно. Но времена те же. Армагеддонные времена. И мне так просто не вылущить из памяти, как вам, дерзкие «реформаторы», того, как ещё 4–5 лет назад все вы, посиживая в курилках и на рабочих местах, жевали, словно мякину, одно и то же: анекдоты да о прибавке, о прибавке да анекдоты. А когда вас спрашивали:
— Поддерживаете ли вы руководящих товарищей? — вы говорили:
— А как же, Семён Семёныч, поддерживаем и одобряем. Только зарплата у нас, Семён Семёныч, маленькая. Прибавить бы надо.
Двумя-тремя десятилетиями раньше именно вы орали на собраниях, как на хлыстовских радениях (кто громче, тот и спасён), о своей любви к очередному железному наркому, солидарные с ним в титанической борьбе против колорадского жучка, распространяемого японско-немецкими диверсантами, и неутомимо звонили или слали записочки туда, на Литейный. А когда вас теперь упрекают в этом, вы без ложной стыдливости мудро и грустно усмехаетесь, сопляки, мол, неопытные, и роняете веско: «Время такое было, одному не сдюжить, не устоять». Вам, мол, лично это стукачество раз плюнуть было превозмочь, да против целого народа, да ещё русского, как попрать?
— Поддерживаете ли вы руководящих товарищей? — вы говорили:
— А как же, Семён Семёныч, поддерживаем и одобряем. Только зарплата у нас, Семён Семёныч, маленькая. Прибавить бы надо.
Двумя-тремя десятилетиями раньше именно вы орали на собраниях, как на хлыстовских радениях (кто громче, тот и спасён), о своей любви к очередному железному наркому, солидарные с ним в титанической борьбе против колорадского жучка, распространяемого японско-немецкими диверсантами, и неутомимо звонили или слали записочки туда, на Литейный. А когда вас теперь упрекают в этом, вы без ложной стыдливости мудро и грустно усмехаетесь, сопляки, мол, неопытные, и роняете веско: «Время такое было, одному не сдюжить, не устоять». Вам, мол, лично это стукачество раз плюнуть было превозмочь, да против целого народа, да ещё русского, как попрать?
Чувствую я, что две тысячи лет назад, когда Иуда синедриону на Иисуса стукнул, тоже время какое-то не такое было. Иуда запросто мог не стучать бы, да обстоятельства так сложились: Иисус выпендривался, шатал закон Моисеев, и вообще, молокососам этого не понять. В определённые времена иудство вовсе не грех, а небольшая душевная слабость. К тому же случаются обстоятельства, когда трудно отказать симпатичному человеку в небольшой, пусть и нескромной, просьбе. Я по себе знаю.
В армии со мной как-то был случай. Вызвали ночью к замполиту, душевнейшему человеку. Выпили мы с ним чая, он всё нахваливал меня за то, что я с институтским образованием, понимаю, разумеется, несравненно больше, в отличие от прочих тёмных парней, а поговорить мне не с кем. Я пожаловался, что действительно: есть в наличии отсутствие полноценных собеседников.
— Так заходите ко мне на огонёк в любое время дня и ночи, — обрадовался замполит.
Я удивился такому необузданному хлебосольству, но когда он стал прорисовывать темы наших будущих бесед, а вернее моих дружеских сообщений о солдатских разговорах, настроениях, разных бытовых случаях, я сообразил, как приятно жить в одиночестве и, страшно буксуя и, брызгая грязью фальшивого сожаления, не поддержал дружбу с замполитом. Он не обиделся, а только просил не говорить никому о нашем разговоре — могут ведь неправильно истолковать. А я чувствовал себя чуть ли не Иудой, отказав в дружбе столь достойному офицеру.
Но что за мелочная обида. Я вполне верю, что лично вы никогда в жизни не стучали, а писали статьи и книги, как пишете их и сегодня. Что ж, я вас поздравляю. Написанное вами сейчас так же берёт за душу, как и тогда, и не важно, что теперь вы ниспровергаете то, что с энтузиазмом утверждали в прошлом. Это только служит доказательством вашего по-юношески гибкого и упругого гения. Вы по-прежнему на коне впереди всех и с тем же былым азартом, с каким выводили на чистую воду медицинских, технических или литературных «врагов народа», рассуждаете нынче об экономике и экологии, проституции и СПИДе, наркоманах и малолетних преступниках. Общественность во главе с вами обеспокоена, возмущена, принимает меры против этих язв и опухолей. Но мне уже порядком осточертели грустно-мудрые улыбочки бывалых искариотов, и, послав их к чёрту, утверждая тем самым окончательно свой молокососский статус, я хочу поразмышлять о проблемах язв и опухолей индивидуально.
В медицине за таковые принимают некоторые болезненные явления, каковых ранее не было и следа на здравствовавшем много лет здоровом теле, а затем вдруг изъязвившихся.
А что наблюдаем мы в области так называемых социальных язв? А то, что наркомания, преступность, проституция (самая древняя профессия!) существовали всегда, может быть, даже раньше всего на свете. Библия просто пестрит этими «социальными язвами», которые я бы охарактеризовал не как язвы, а как аппендиксы, гланды, потовые железы и прямые кишки человеческого бытия. А почему никто не назовёт язвой армию и военных? Убытков и несчастий от них неизмеримо больше, чем от проституции, наркомании и преступности вместе взятых. Платоновские государства, коммунизм и любые другие идеально устроенные человеческие сообщества — сладкие сны исстрадавшихся в нищете и болезнях народов. Но, как говаривал один большой русский писатель:
— Земля — это исправительное заведение. Можно перекрасить в нём стены, сменить решётки, но смысл его, как смысл дня и ночи, верха и низа, порока и добродетели не изменится[2].
Обеспокоенная общественность в данном случае напоминает мне встревоженного посетителя публичного дома, обнаружившего, что у него самого, у жены и у детей провалились носы и воскликнувшего в ужасе: «Откуда бы сия напасть?»
И к вящему ужасу этой же почтенной общественности сообщаю: никаких мер против язв и опухолей, особенно против самой древней, я лично принимать не собираюсь. Общепринятых мер, свои индивидуальные я давно уже принял. А вот ради пользы дела, да и любопытства я бы посетил какой-нибудь бесспидный пубдомок и погулял в нём вечерок. Как известно, поэты и писатели там завсегда гуляли.
Когда Ремарк или Куприн пробирались в злачные места (под видом своего героя, разумеется, один лишь Блок ходил туда под собственной фамилией), публика не находила в этом ничего странного и даже проникалась симпатией к герою и героиням заведения. Но стоило мне сейчас произнести несколько симпатичных слов об этом естественном и весьма старинном способе времяпровождения, как некоторая часть публики тут же покинула зал заседания. Ну и чёрт с вами, катитесь в свои замаскированные под приличные дома блудилища и насилуйте нелюбящих вас жён и мужей, которых от вас тошнит.
И последнее, господа! Искоренять проституцию полицейскими рейдами левой руки и выращивать проституток в семейных, ПТУш-ных, заводских и прочих застенках рукою правой — занятие для лицемеров и сумасшедших. Карету мне и фрак, и к чёрту фарисеев! Пока карета моя дребезжит по брусчатке ночного Петербурга, поделюсь ещё одной пророческой мыслью о нравственности.
Некоторые дошлые люди, и я в том числе, связывают экономику и нравственность одной ниточкой. Куда уровень жизни — туда и нравственность. Разумеется, когда уровень жизни ниже точки замерзания азота, таковое положение вещей нужно компенсировать, и тут на помощь приходит низкая нравственность с высокой степенью оголённости натуры — т. е. актрис, натурщиц и, как следствие рекламы — всего остального населения данного региона. Заметили, как в газетёнках и журнальчиках забубнили о половом воспитании и просвещении? В бывших высокоцеломудренных изданиях печатают фото голых мадам, в киношках не какие-нибудь английские гёрлз, а наши родные советские женщины бегают нагишом, валяются с неопределённой целью с полузнакомыми мужчинами. Ужас в общем.
Открою вам, дорогие сограждане, ещё один знаменательный секрет. А сколько их уже вы, ненасытные, проглотили безо всякой благодарности! Так вот, о слове нравственность можете постепенно забывать. В скором времени его и её вообще не будет. Когда пить, есть нечего — остаётся только куку куковать или коровосисых голых девочек показывать. Тем более что девочкам это ничего не стоит. Наряды да костюмы денег требуют, а на голую задницу даже косметики не надо. И так хороша, если первой свежести.
Я так думаю, что, пройдя на шкале нравственности отметку предельно допустимой нормы, мы, русские, на ней не остановимся, как не остановились на ПДК в процессе отравления рек, морей и воздушного океана, тем более что потенциал для этого в предыдущие годы накопился огромный. Могучим полноводьем дешёвой отечественной порнографии мы смоем жалкие образчики западной порнокультуры, и лишённый мелкобуржуазных комплексов в виде стыда и морали народ, выйдя нагишом на улицы (помните, в 20-е годы это уже было, движение «долой стыд»), будет славить себя и своё бескомплексное будущее, а заодно, занимаясь сексом грядущего, выбросит из головы разные лишние проблемы экономического и политического свойства.
Но стоп, я с вами заговорился и чуть не промахнулся. Забыли, что ли? Мы же приехали в пуб. дом конца 19-го начала 20-го века. Кстати, многое реконструируют, восстанавливают сегодня, а вот о пуб. домах, которых в Питере было как мухоморов и в которых многие петербуржцы проводили существенную часть жизни, что-то не слышно, чтобы их воссоздавали, хотя бы в музейном варианте, хотя бы один для примера. А почему, спрашивается? Где же историческая справедливость? Нехорошо. Неправдиво, неисторично и недиалектично. Тем более что даже такие сомнительные данные, как месторасположение публичных домов Санкт-Петербурга, может натолкнуть пытливого и дерзкого исследователя на подлинные открытия.
Так, один мой приятель взял старый план Петербурга с нанесёнными на него всеми (!) весёлыми заведениями и сличил его с картой нелегальных ночёвок вождя революции Ульянова-Ленина. Выводы, сделанные моим приятелем, могли бы подвигнуть нашу историческую науку на совершенно новый и непроторенный путь, но всякому ясно, что путь этот так и останется непроторенным. Но, впрочем, счастливо оставаться. У меня дела, дела…