К моменту появления Венеры на страницах моей повести она уже несколько месяцев не работала в пароходстве, уволившись оттуда по «собственному желанию», а по утверждению злых языков, за «аморалку». Научили, понимаете ли, неопытную девушку вышестоящие товарищи, что быть Венерой необходимо даже для поднятия производительности труда, а как не угодила чем (говорят, не впускала к себе помощника капитана, потому что симпатизировала одному молодому матросу) — так ступай на все четыре стороны. Очень характерная история. Я о таких в жизни много слыхивал.
Вот таков один из вариантов рождения Венеры. В черновиках у меня ещё кое-какие историйки под рукой мельтешат. Но, может быть, кто-нибудь из манипулирующих соавторов предложит что-нибудь попикантней? Я предлагаю желающим изложить свой вариант печатными буквами на отдельном листе и вложить его до или после моей истории. Да, впрочем, мою и вообще можно выдрать из книги.
Мышеловка внутренних дел
Со времени посещения и изгнания Жорки из Нониной квартиры прошло кое-какое время, изменившее жизнь и облик действующих лиц этого тандема. Жорка женился, меньше попадался на глаза, а если всё же попадался, вежливо кивал головой или ронял «Привет», чего в первые дни после несостоявшегося сеанса любви с ним не случалось. Тогда он угрюмо смотрел мимо неё в пространство, и только рука, всякий раз самопроизвольно поправлявшая красный галстук в разлёте чёрного пиджака, выдавала его неспокойное напряжение. Но что ей этот Жорка теперь — напоминание о беспечном прошлом, к тому же не очень приятном, как от него пахло то ли борщом, то ли пирожками с мясом, и даже выпитая им почти бутылка коньяка не перебила этот кухонный запах. Очень приятно заниматься любовью под такое благоухание. Она была тогда свободной, как кошка в лунную майскую ночь. Смеялась над своей замужней сестрой, которая вроде бы выходила по любви, а теперь встречается сразу с двумя мужчинами и вечно в проблемах: где, когда, как бы не увидели вместе. Тоска. Она плевала тогда на мужчин, предлагавших ей руку, сберкнижку и даже кооперативную квартиру. А плюнула бы она сейчас, после этой истории с Николаем?
Но как давно всё это было, несмотря на то, что календарных месяцев прошло не так уж много. До какого-то момента жизнь казалась неизменной в своем субстанциональном качестве, но вдруг это качество и сама субстанция резко изменились. Её, как лошадь, ходившую по кругу любовных приключений, выбила из этого круга любовь к Николаю. Он сильно отличался от предыдущих её поклонников культурной сдержанностью речи и поступков, загадочностью и, по сравнению с Ноной, вежливой дисциплинированностью. Офицер, а Николай был офицером, по Нониным представлениям мог быть только таким. И когда она пела под гитару белогвардейские романсы, то благородный и страдающий герой их ассоциировался у неё только с Николаем. Из-за него она даже серьёзно повздорила с Вадиком, её единственным другом, с которым, кстати, никогда не лежала в постели, потому что с ним было хорошо и без этого. Вадик как-то увидел её с Николаем, бывшим в форме, и потом недели три не появлялся, как будто умер. Она думала, что он ревнует к их с Николаем любви и не очень беспокоилась, но потом позвонила ему и спросила, в чём дело, почему он не приходит?
— Боюсь стать стукачом, — ответил он.
— Что за чушь, о чём ты? — удивилась Нона.
— Как о чём? Ты связалась с МВДэшником, а это знаешь, что за фрукты?
— Фруктом может быть кто угодно, но не Николай. Ты его не знаешь.
— А мне его знать и не надо. На эту службу случайных людей не берут, а только специальных, пропущенных через десять сит. Кем он, например, служит?
— Не знаю, мне он ответил, когда я спросила, что это тайна.
— Тайна? Знаю я эти тайны. С меня в армии тоже брали клятву в неразглашении военных секретов, а когда я пытался выяснить, в чём же секрет оборудования и техники двадцатипятилетней давности, стоявших на нашей станции, то мне ответили, что в этом и состоит секрет, чтобы враг не знал, что у нас такая дряхлая техника. Из-за таких вот секретов потом и приключаются истории вроде той, что произошла в прошлом году на Красной площади, когда афганский лётчик беспрепятственно пролетел на спортивном самолете от Афганистана до Москвы и сбросил бочку с дерьмом на мавзолей.
— Но при чём здесь Николай?
— А всё при том же. Скрывает какую-нибудь дряхлую технику, но не радио, а например, допросов. Она у них как раз на средневековом уровне.
Короче, слово за слово они поругались. А Ноне было всё равно, кем служит Николай. И она не верила доводам Вадима, потому что он элементарно ревновал.
А потом Николай надолго исчез, едва предупредив её, что едет в командировку. Она не особенно беспокоилась, только скучала, когда вдруг позвонил его приятель и сказал ей, что Николай погиб в какой-то закавказской республике во время межнациональной заварушки. Сначала она молчала и плакала целый день, затем начала думать, потом встретилась с позвонившим ей офицером и, делая вид, что Николай делился с ней всем, что у него было за душой, попросила рассказать подробности его гибели. Тот рассказал, как её возлюбленный на бронетранспортёре, сбивая с ног и давя всех, кто попадётся на пути, разгонял толпу «чурок», требовавших какого-то национального урегулирования и нёсших как знамя труп их убитого кем-то вожака.
— Когда их стали разгонять дубинками, они принялись осыпать нас градом камней и бутылками с бензином. Кто-то из этой сволочи, замеченный Николаем, угодил ему камнем в плечо, и он без щита с одной дубинкой кинулся в толпу за снайпером, где его и пырнули ножом. Хороший был Колька парень, но в нашем деле — главное осторожность, а он всегда первым лез.
И этот офицер, на вид хороший, культурный парень, и если бы он не рассказал ей, как они с Николаем усмиряют народ, зарабатывая этим себе на жизнь (и хорошо зарабатывая, Николай на подарки никогда не скупился), может быть, она и с ним могла бы подружиться в постели. И она ещё предъявляла какие-то претензии к Жорке. Да Жорка просто свет в окошке после всего услышанного. И она с неожиданным для неё самой раскаянием подумала об обиде, нанесённой ему тогда, несколько месяцев назад. И как будто почувствовав её мысли, откуда ни возьмись, как из-под земли возник и он собственной персоной, а вместо обычного приветствия остановился и за разговором о том, о сём намекнул, что был бы не прочь вновь встретиться с ней тет-а-тет и поговорить не на улице и выпить коньячку. Пахло от него французской туалетной водой, и Нона, почти улыбнувшись, ответила, что «может быть, через неделю, другую». В конце концов, она его обидела тогда, а чёрный пиджак и красный галстук ему просто к лицу.
Что меня смущает — это пристальное внимание ко мне М. Давно уже и мать, и приятели махнули на меня руками и ногами и предоставили меня моей непонятной судьбе, а М. не оставляет, интересуется, хлопочет. Сильно двинулись дела с книгой. Отобраны вещи, пройдены два игольных ушка, осталось всего одно, и книга готова. Художнику заказана обложка, фотографу — моя фотография, М. написала аннотацию. Книга как факт уже существует в моём внутреннем виденьи и стоит на полке моей астральной библиотеки. Но к чёрту виденье. Сегодня я решил заставить её быть ясной как зеркало на губах у мертвеца. Хватит намёков, мы не евнухи.
Вечером за шампанским М. объяснилась.
— Я надеюсь, Серафим, ты помнишь, кому в конечном счёте обязан. Талант вещь спорная. Можно доказать, что талант не талант, а безнравственность или распущенность. Были такие случаи в нашем «Объединении».
И она многозначительно посмотрела на меня. Я помалкивал.
— Добро посеянное и взращённое должно и обязано отплатить сеятелю урожаем, а в противном случае сеятель просто пустит на поле стадо свиней.
Я ещё пуще замолчал.
— Может быть, ты когда-нибудь и пробился быв «Объединение», но вот вопрос, когда? А с моей лёгкой руки ты уже почти на ногах.
Что ж, очень мило. Другого я и не ждал, хотя надеялся на лучшее. Книга проходит сквозь последнее игольное ушко вместе с моим вхождением в райские кущи самой М. Рай лучше всего не откладывать, так как возможно скорое появление прочего её семейства и вообще, лучше бы всё обтяпать сразу после шампанского. Разговор происходил в подвальном кабаке «Объединения», я не торговался, ушко за ушко, но сослался на дела чудовищной важности и отложил всё на завтра.
Назавтра я позвонил Лине. Мы разговаривали мирными дружелюбными голосами, и по этим нашим мирным и тихим голосам я понял, что кто-то от кого-то ушёл безнадежно далеко. Под конец разговора она сказала, что так просто жить ей не по силам, и она решила завести ребёнка, и уже беременна.
— Да? — произнёс я ледяным голосом после секундного умопомешательства и полуминутного матерного молчания, потом наскрёб какие-то жалкие слова и с пожеланием счастливо оставаться убил её голос ударом трубки о рычаг. Эта внезапность разрыва и беременность… Я всегда не любил и даже слегка боялся беременных. Отчего это я не знаю, но так повелось с самого детства. Позже я заметил, что приглянувшиеся мне до этого девушки или женщины, разрожавшись, переставали нравиться мне совершенно. Как будто от них от прежних оставались только оболочки. Они превращались в моём сознании в стреляные гильзы, в отличие от боевых патронов, коими были до выстрела — деторождения. В них полностью исчезала для меня сексуальная притягательность, и ранее симпатичные женщины трансформировались в существа бесполые или среднеполые.
Домашнее задание для начинающего вставать с четверенек российского психоанализа. К чему бы это? Не ко второй ли выставке Сальватора Дали в Москве? А то и к третьей мировой войне. Я слышал от одной бабуси, что война скоро непременно будет. Народу развелось, мол, видимо-невидимо, и все злые как собаки. А это верный знак. Между тем взрыв антиматеринства осел клубами грустной пыли, и мне стало жаль Лину до слёз. Я представил себе её одну, слабую, никчёмную, с ощущением природного долга и бессилием устоять перед ним.
Комплекс материнства. Что может быть священней и звериней. Возвышенней и физиологичней. Милы мне люди с комплексами. От этого они как-то душевней, человечней, чем привыкшие ходить распоясанными личности некомплексующие. Но ещё более я славлю тех, чьи комплексы загнаны настолько глубоко, что порою забывает о них и о том, куда они загнаны, сам владелец коллекции. Это высокое искусство дрессировки, и женщинам оно, к сожалению, недоступно. Львов в цирке они могут укрощать, но комплекс материнства… А взамен его что я могу ей дать? Ребёнка моего?
Мы как-то дискутировали на эту тему, когда она «залетела» от меня и готовилась идти на аборт к подозрительному частнику. Идти в свою консультацию и далее в больницу обычным путём она боялась, потому что там её могли встретить знакомые, что-то разузнать о ней, что-то рассказать другим, и так слух о её аборте докатился бы до матери и до мужа, которые в этом вопросе вели себя как сообщающиеся сосуды. При мысли об этом запуганный взрослый ребёнок почти 30 лет от роду бледнел, расстраивался, но еще более бледнел, когда представлял себе, как мать и муж догадываются о том, что её ребенок от меня.
— Она сразу всё поймет, — убеждённо говорила Лина, — и скажет мужу, и они задушат его, как задушили котят, которых родила наша кошка, кастрированная сразу после этого проступка.
Я сначала смеялся над её страхами, потом сердился. Я не настаивал на рождении ребёнка от меня. Я — мужчина и, следовательно, укротитель комплексов, но меня унижал её страх перед диктаторшей-матерью и задротом-мужем. Но я и любил Лину именно такую: слабую, без прагматических навыков, без широких расталкивающих плеч и проворных хозяйственных рук. Мне нравился её инфантилизм и он же губил нас.
— А если ты умрёшь после посещения этого гинекологического подпольщика?
— Лучше умереть, чем они об этом узнают.
Вот вам и конец 20-го века, и всеобщее среднее образование, и решённое на страницах газет противостояние поколений, и равноправие женщин и мужчин. И всё же каждый из нас по-своему был прав. Она не могла преодолеть свой страх и свои комплексы. Я не мог раздобыть для нас двоих ни мансарды, ни собачьей конуры. И я не мог смирить себя перед её страхами. Все были правы и все от этого страдали, как страдала в 1953 году вся страна над гробом товарища Сталина. Но её сделка между чувством и «долгом» уже свершилась. На очереди моя.
Каждый здравомыслящий читатель осудит моего героя за все эти интеллигентские нюансировки и альтернативы чувства и «долга». Обычная вещь для каждого из нас, а у него того и гляди дело до трагедии дойдёт. Мы, может быть, по семи раз на дню этот самый выбор выбираем, и ничего. Я, генеральный манипулятор, прежде чем манипулятором стал, может, трём таким как М. верой и правдой послужил, а он от одной нос воротит.
Нет, нынешняя молодёжь меня положительно возмущает. То, что нам, старикам, с кровью давалось, они задёшево купить хотят. А по-моему, так справедливей: нас жизнь пинала, а теперь мы будем пинать вас, а вы в свою очередь следующих. И так образуется преемственность поколений. Вот в армии это хорошо разработано между «дедами» и «салагами». Ещё в карфагенских или в римских легионах первый кто-то пнул другого, и до наших дней пинок докатился. Вообще-то все мы за демократию, но когда тебя пнули, какая тут демократия? Или возьмём, к примеру, Афганистан. Наши парни кровь там проливали, а этот депрессивный психозник с бабами тут путается, а потом не знает, что с ними делать. Обидно, конечно, героям и хочется Серафима и иже с ним кованым сапожком да по мягкому, да и не только по мягкому месту. Может, я в чём и не прав, но преемственность — дело святое. Это вам всякий скажет.
Под вечер я зашел в кофейную, чтобы выпить «мерзость», т. е. кофе. «Мерзость» — индикатор, если я пью её, значит со мной что-то не так. Недалеко от меня за пустым столом сидел почерневший и покорёженный то ли болезнями, то ли пьянством не старичок, но и не юноша. Поглядев, как я с отвращением хлебаю «мерзость», он показал рукой на свой рот. Я подумал, что он просит закурить, ибо жест был типично курилыцицкий, но не владея сим почтенным пороком, я не владел и сигаретами, отчего отрицательно покачал головой. Потом я забыл про старика, влача по дебрям ума какую-то вялую идею, но обратил внимание на шум, поднятый дебелой гражданкой, кричавшей на старика: «старый сифилитик» и прочее. Оказалось, старик-не-старик пытался унести её кофе и пирожки, но гражданка успешно вырвала их из рук «сифилитика» и, изрыгая формулы отлучения от клана благополучных не сифилитиков, быстро пожирала отвоёванное. И я сообразил, что «сифилитик» не курить просил, а есть, тем самым благородным и не унизительным жестом, который с незапамятных времён пользовали народы, землю населяющие. И я, отбросив надкусанные пирожки и кофе долой, сходил в кассу и к буфету, где закупил «сифилитику» два стакана «мерзости» и гору пирожков. И я без труда разрешил для себя триграмму: «мерзость», я и голодный «сифилитик». Чем хмуро упиваться нежеланным из стакана, упейся им из ведра раз и навсегда, чтоб не таскать потом по крохам нужное тебе с чужих столов, как «сифилитик».
Манипулирование как высшая форма существования. БЗЖ[4]
Вы не знаете, куда это решительной походкой направился мой герой? Делов у него как будто бы никаких нет. Подозрительно мне это. Вдруг под поезд собрался. Писатель! С него всё станет. Нет, не под поезд, под трамвай, что ли? И не под трамвай. Неужели под… Но тут из-за угла, как будто она там специально дожидалась своего выхода (я-то знаю, специально или нет), показалась уже знакомая нам лыжная Венера.
Сделаем небольшую паузу, так как в этом месте читатели и особенно читательницы принимают удобные для восприятия разных волнующих вещей позы, ибо все уже знают, что лыжница, если не подданная иностранной державы, то довольно растленная особа.
Серафим заметил её издалека, и твёрдая поступь его вдруг стала резко нетвёрдой. Вот что делают женщины с мужчинами. И если бы только это. Мне что-то не очень нравятся все эти томные читательские позиции и пристальный интерес к столкновениям Серафима с лыжницей. Отправлю-ка я её назад за угол. Иди. Иди. Будет тебе ещё от него угощение.
Иноходь моего героя опять становится твёрдой и целеустремлённой, как у камикадзе. А ну-ка, поиграем в кошки-мышки. Опять из-за угла идёт наша эротическая спортсменка, и вновь слабеет поступь Серафима. А ну, назад, а ну, вперёд, назад, вперёд. Всё, Серафиму уже не броситься ни подо что, окромя итальянских сапог «лыжницы».
Должен с прискорбием отметить, что манипулирование героями, особенно героинями, некоторые господа из совета народных манипуляторов восприняли как забавную игру и в ущерб сюжету пытаются в данную минуту заставить раздеться нашу спортсменку догола прямо посреди оживлённой улицы. Я, наверное, зря открыл им секрет притягательности управления событиями и людьми. Ведь манипулирование помимо прочего предоставляет возможность освободиться от втоптанных в ночь подсознания и не реализованных жизнью «постыдных» желаний. А упоение властью, а тайная склонность к насилию, а упоение жестокостью? Вероятно, поэтому сильным личностям нечего делать в литературе. Они манипулируют не вымышленными персонажами, а действительными людьми…
Однако это никуда не годится. Эй, господа народные манипуляторы! Оденьте немедленно бедную девушку, и пусть она сейчас же прекратит пение «Варшавянки», иначе мне придётся применить пенитенциарное манипулирование над избранниками народа. Чего мне, во избежание народных волнений и бунтов, хотелось бы всё же избежать.
Я отвлёкся, а многие, наверное, изнывают от нетерпения узнать, что же произошло между Серафимом и загадочной лыжницей дальше. А дальше было, как в кино, где до 16 лет не пускают. Обещают много, а дают мало. Да я и не собирался дарить Серафиму эту куколку насовсем. Ведь она интересна и мне и вам, пока она ничья, а стоит ей с Серафимом зажить к примеру, как жене с мужем, так никто не будет любопытствовать, что они там делают в супружеской кровати, в снег-то они больше не полезут. Серафиму же, как герою, не к лицу возжигать семейный очаг. Я ему кое-что другое намечаю, но что получится, не ведаю. Больно строптив он стал и брыкается как испанский осёл, то есть мул, на привязи.