Убойная реприза - Виктор Коклюшкин 16 стр.


– Выше голову, мальчики!

– Закусывать надо! – буркнул режиссер. И добавил громко и ласково: – Всего доброго!

«Тойота» умчалась резво, будто кто ее подхлестнул, а мы…

В детстве я отправлял себе поздравительные открытки с главного почтамта. В нашу квартиру почтальон приносил разве что повестки и мои открытки. Где старательным ученическим почерком я поздравлял себя с Новым годом, с Первым мая, Днем Парижской коммуны. Соседка – хулиганка и матерщинница, белела от злости; не хулиганка косилась как не заразного… мужики-выпивохи гордились! Я каким-то странным образом этими открытками приближал их к высшему, недоступному миру, где читают стихи, ходят в театры и целуют женщинам руки.

Детство уже тем хорошо, что старость – далеко.

В детстве я много читал. Сначала ходил в детскую библиотеку, она была в Большевистском переулке, в одноэтажном желтом доме, напротив серого, с рыцарем над подъездом; потом во взрослую – на Сретенском бульваре.

Мы шли с Икс Игрековичем по Сретенскому бульвару.

– Понимаете, она говорит, что меня любит, – растерянно и виновато признавался он.

– Ну, а вы-то сами?

– Не знаю… – искренне сказал Икс Игрекович.

Мы сели на лавочку, бульвар был пуст. Впрочем, Сретенский всегда был малолюднее Чистопрудного. Почему-то по вечерам отсюда тянуло уйти.

– Я жил спокойной… относительно спокойной жизнью, а теперь… Отказаться – а может быть, это последняя, ниспосланная мне Богом любовь? – Волнуясь, он стал говорить театрально, так ему, видимо, было сподручнее выражать свои чувства. – Я перестал ориентироваться в жизни: что мне надо и от чего следует бежать. Меня преследует пушкинское: «И может быть, на мой закат печальный мелькнет любовь улыбкою прощальной». Понимаете, мелькнула, а я – не знаю, что делать?

– А жена?

– Помилуйте, дорогой! Мы – с мамой…

– Сколько же ей?

– Восемьдесят девять!

– Люди жаждут любви, я вы противитесь…

– А если она… – он не хотел, стеснялся произнести. – А если она…

– Обманывает? – помог я. – Реально и такое. Но лакомая ли вы добыча? Кстати, я думал, вы женаты.

– Жена в Америке, уехала туда к сыну.

– А вы?

– А кому я там нужен?! И потом – мама, тащить ее через океан?

– А маме она не нравится, – понял я. – Значит, она была у вас дома?

– Ну, конечно!

Человек, долгие годы учивший других психологическому оправданию существования на сцене, смотрел на меня беспомощно и с надеждой.

– Ну, вы сначала разберитесь: любите ли вы? Нужна ли она вам?

– Кажется, да, ну… как бы это сказать?

– Боитесь, что птичка улетит, а на подоконник сядет ворона?

– Да.

– А любит ли она вас действительно?

– Говорит, что «да», но… мама не верит.

– Но она красивая?

– Очень! – быстро сказал Икс Игрекович.

– Вам с ней хорошо?

– Хорошо, но как-то так… как-то тревожно, что ли?

– Ее родители вас знают?

– Нет, нет, Боже упаси!

– Ну, а плюнуть на все и жить вместе?

– Испортить маме последние годы? Как это – по квартире будет ходить незнакомый человек?..

– Но жена до этого ходила… третья.

– Мы с женой… третьей, прожили двадцать шесть лет, и она бы не уехала, но надо помогать сыну… там.

Да, могут любимые женщины отравить человеку жизнь! Помню, в армии, перед дембелем, все в ожидании свободы, в предвкушении, а Лукин – здоровенный сибиряк, тракторист, комбайнер, все грустнее с каждым днем, все мрачнее. Поделился со мной. «Сажусь, – говорит, – за стол – жена свою тарелку ставит, мать – свою. Съем из материной – жена обижается, съем из жениной – мать. Хоть в армии три года отдохнул, а скоро опять…» «Образумятся, утрясется…» – попытался успокоить я. «Нет, – сказал он, – я, когда в отпуск ездил, то же самое было».

– Но я что-нибудь придумаю, – заверил Икс Игрекович, – что-нибудь…

В доме «России» горели немногие окна.

Если обойти справа – в переулке была наша детская поликлиника…

– Там, справа – переулок Милютинский, раньше назывался: улица Мархлевского.

– Ну и что? – не понял Икс Игрекович.

– Дядька мой один пришел с войны, ни разу не раненый. Почти два года был и – ни разу… Пришел молодой, красивый… А через две недели на улице Мархлевского водосточная труба упала и – по правой руке. И – инвалид… А там, – перешел я на веселенькое и показал правее, – снимали «Берегись автомобиля!». Помните, где в комиссионном работал Андрей Миронов? Вон там они поставили киоск, в котором Смоктуновский покупал сигареты «Друг», а вообще-то там находился киоск пивной, и очередь к нему, случалось, тянулась вот от этой церкви – Успения Богородицы, а в ней был музей речного флота, и перед входом стояла скульптура: моряк за штурвалом.

Икс Игрекович скорее терпеливо, нежели с интересом слушал.

– А вот тут, на углу, был магазин «Галантерея»…

– Вы про все дома будете рассказывать – их здесь много?

А я продолжал.

– В 82-м году какой-то хмырь покупал здесь электробритву, чем-то ему не угодили, и он написал жалобу в Управление торговли… написал жалобу, а подписался: «Фельетонист Коклюшкин». И на жалобу пришел ответ… и не мне домой, а в редакцию «Московского комсомольца», где я много печатался и даже был дважды лауреатом… дважды лауреатом и вдруг предстал, как склочник.

– От этого не умирают.

– А вот здесь, – я обернулся и показал на большие витрины, – раньше была библиотека. Высокие потолки, и книги, книги… Много я книг перечитал отсюда, скрасили они мое детство и юность, пойти, что ли, поцеловать эти большие стекла?

– Грязные они, пыльные… – посочувствовал Икс Игрекович.

– Какие уж есть! Дорогих моему сердцу окон, дверей и… людей не столь много.

Мимо прошла парочка. Они торопились к метро. Причем женщина молодая еле поспевала за мужчиной.

– Я был женат три раза, – сказал, глядя им вслед, Икс Игрекович. – Первый раз по-студенчески необстоятельно. Я был устремлен не в семейную жизнь, а в свою будущую театральную. Вторая жена захомутала меня… расставила капканы, и я попался. Я чудился ей тем, за чьей спиной можно жить безбедно и престижно. И крутить хвостом. Третий брак – это не союз двух сердец, а союз двух умов. А она говорит, что – любит… юное, прелестное создание говорит, что – любит!

– И это льстит вашему старческому самолюбию.

– Почему старческому?

– А как же! Помните у Чехова в «Трех сестрах» Чебутыкин говорит: «Я старик. Мне скоро шестьдесят».

– Ну, когда это было! И потом Чехов написал «сестер» в сорок лет, мне самому в сорок казалось, что…

– Представляю, что ей кажется в ее двадцать!

– Вы бы уж что-нибудь про дома, про двери и окна рассказали, – надулся Икс. – Я же вам не для того, чтоб вы иронизировали. Я… посоветоваться.

– Ну, слушайте. Этот раздолбай был светловолос, кудряв, голубоглаз… голубизна, правда, какая-то льдистая. Она – мышка-норушка из санчасти. Маленькая, ловкая. От людей ласки в жизни своей не видела – из семьи многодетной, отец пьяница, вот и попалась. На ласковое слово, как на крючок. По договору два года медсестрой работала, и года полтора ни с кем ничего, со всеми одинаково любезна, ну а потом – ответила соблазнителю любовью, да такой, что… Уехала она, а нам с тем Владькой еще год служить, третий… я – старшина, он – рядовой у меня в роте. И вот июль был… или август, не помню, приходит он ко мне после отбоя и говорит испуганно: «Она приехала!» Я сначала не врубился, а когда понял… даже сейчас чувствую тот привкус тревоги. «Что делать? – спрашивает. – Она там… ждет одна». Одна… сначала до большого города, оттуда по железной же дороге до маленькой станции, и от станции – тридцать пять километров по старой лесной дороге… в нашу секретную ракетную часть, и ждет сейчас его за колючей проволокой… И ночь уже. Что делать? Дал я ему ключ от летней каптерки, что была у края леса и где лежал тюк маскировочной сети, старые бушлаты, лопаты… Утром Владька распрощался с ней, ушла она, а через неделю опять… поездом, поездом, по лесной дороге полузаросшей… Три раза приходила.

– А потом? – спросил Икс Игрекович.

– А потом повесилась. Этот мудак спутался с другой медсестрой, а той кто-то написал… Оставила письмо с его адресом, ему прислали… И уж совсем беда… отец-то ее к тому времени помер, и она в семье за кормильца была.

– А этот… солдат?

– Владька-то… а как с гуся вода. Удивился сначала как-то испуганно, да и успокоился.

Мы помолчали.

– Икс Игрекович, а почему вы не ездите на своей машине, ведь у вас же?..

– Открывать гараж – закрывать… – поморщился он. – Я в детстве в шахматы играл – за уши не оттащишь! А сейчас иногда смотрю на играющих и думаю: зачем? Напрягаются, нервничают… зачем?

В метро мы успели.

Пора было приниматься за роман. Возвращаться в тихую, сладкую жизнь выдумщика. Плавать в облаках, летать в подводных царствах, возводить города, рушить и биться за правду.

Литература… Кажется, все-все-то у человека есть: власть, деньги, семья, а – мало ему! Подавай книгу! И вот садится он вечерком за свой шикарный письменный стол, кладет перед собой чистый-чистый, белый-белый лист бумаги, берет ручку, еще секунда и… понимает хитрым своим, изворотливым, упорным умом, что за той чертой, за тем краем невидимым – пусто. Обрыв! Нет, он не покажет своего бессилия – не такой человек! Изловчится, найдет безвестного, способного, продажного, купит с потрохами, и тот наваляет ему книжонку (книжищу!), однако не обмануть себя – навечно запомнит богатый и властный то свое бессилие. И приглядываться будет к писакам и…

Литература… Кажется, все-все-то у человека есть: власть, деньги, семья, а – мало ему! Подавай книгу! И вот садится он вечерком за свой шикарный письменный стол, кладет перед собой чистый-чистый, белый-белый лист бумаги, берет ручку, еще секунда и… понимает хитрым своим, изворотливым, упорным умом, что за той чертой, за тем краем невидимым – пусто. Обрыв! Нет, он не покажет своего бессилия – не такой человек! Изловчится, найдет безвестного, способного, продажного, купит с потрохами, и тот наваляет ему книжонку (книжищу!), однако не обмануть себя – навечно запомнит богатый и властный то свое бессилие. И приглядываться будет к писакам и…

Так кто же богаче? Тот, кто может многое купить в этом мире и не может создать, выдумать свой? Допустим, бухгалтера Ивана Ивановича? Высыпать на страницу полк гренадер, стадо слонов… бегущих в ужасе от извергающегося огненной лавой вулкана. Коварного искусителя-любовника, принцессу невиданной красоты, которая полюбит простого каменщика, пастуха, лесоруба, выйдет за него замуж, нарожает детей и будет счастлива стирать пеленки и потные портки мужа, потому что она его любит. А если вы авангардист, можете написать, что она родила трактор. Сначала игрушечный, а потом его кормили-кормили, и он вырос и стал большим колесным трактором.

И теперь с удовольствием работает в поле. А если писатель – фантаст, что прилетят, вернутся из космического путешествия хозяева Земли, этой не столь большой планеты Солнечной системы, разберутся, что тут к чему, кого надо накажут, кого не надо – наградят, потом переведут великие, неподвластные уму человека вековые стрелки, и жизнь на планете, наскучившая пресыщенным хозяевам, поменяется, как менялась уже не раз. Когда исчезали динозавры, мамонты, сковывал лед, заливало водой, а в этот наступающий сезон – никто не знает, одному мечтателю нашему ведомо – насекомые станут огромадными: бабочки и стрекозы двухметровыми, пауки, комары, мухи и прочие, прочие, коих разновидностей тысячи! Станут громадными и будут летать, жужжать, жрать друг друга и человеков, и никто об этом не знает, кроме писаки нашего, а он ни гу-гу! Не скажет, не протреплется! Уж он-то не какой-нибудь там миллиардер-олигарх, который покупает и может купить только то, что создали другие, а вот этот мир с пауками и козявками большущими не купит! Этот мир только одному ведом, лишь он вхож туда – наш писака. И если пожелают Их Писательское Величество – милостиво допустят туда желающих увидеть и удивиться. И восхититься мастерством сочинителя.

Надо было приниматься за роман. Я уже все сделал, чтобы приняться… два раза ходил на кухню, пил кофе, глядел в экран телеприемника на мелькающие картинки. Выгнал на улицу муху… раньше я их нещадно бил сложенной газетой, пока не перенял у клоуна Марчевского природолюбивую манеру – выгонять на улицу. Поговорил с Мартышкой. «Ну, что, Мартышка, как жизнь? – спросил. – Поди, и не знаешь, что ты – дворняжка? А люди – знают, они – люди, такие, они, Мартышка, не чета тебе, кичливые. Вот ты лаешь опрометчиво на улице на лабрадоров, доберманов и прочих чау-чау, а они только на тех, кто…»

Пора было приниматься за роман. Сел на диван, положил ногу на ногу. И тут позвонил Эдик.

– Привет.

– Меня нет дома, – сказал я в трубку.

– Все шутишь?

– Отнюдь. Я сейчас на другой планете. Неужели тебя не интересует, что я сейчас вижу?

– Ну, и что?

– Огромных размеров саблезубая черепаха надвигается на меня. Эдик, мне некуда бежать! Сзади пропасть! Эдик, я… Прощай!

Я положил трубку на телефон смачно. Он вскорости зазвонил опять.

– Ты уже спасся? – спросил Эдик, иногда и он бывал остроумным.

– Тише, – сказал я, – я перехожу пропасть по бревну, одно неосторожное движение, и я!..

Я положил трубку аккуратно, словно и вправду опасался сделать неосторожное движение.

Телефон молчал. Я смотрел на него – он молчал. Я сел на диван – он зазвонил. Я схватил трубку.

– Алло!

– Виктор Михайлович?

– Да!

– Виктор Михайлович, это Лена – администратор, мы с вами работали, помните?

Я помнил, она приехала в Москву по лимиту, работала на стройке, получив квартиру – уволилась, устроилась в Дом культуры уборщицей, и когда опиравшиеся на государство рухнули вместе с государством, она, опиравшаяся на себя (муж – тихий, незлобивый – у нее пристяжным ходил), прытко взгромоздилась на хлебное место организатора концертов. Далекая от искусства, она старалась быть ближе к деньгам и преуспела.

– Да, – сказал я, – помню.

– Вы второго сентября свободны?

– Ну-у… должен быть свободен.

– Хочу предложить вам выступить…

– Где?

– В Бишкеке, я знаю, вы за столиками не выступаете, но там будут интеллигентные люди…

На «интеллигентные люди» я не клюю, попав пару раз на разбойников. А однажды… в тысячах км от дома, холодной зимой, подъехали к театру, вышли и… нас мимо театра в – ресторан. А там – на заплетающихся ногах подходит хозяин пьянки и протягивает два огромных бокала водки: «Штрафной!» Я выпил, а С. уперся: «Мы – писатели! Мы – выступать!» Хозяин на дыбы: «Ты – писатель, а мы тут – дерьмо?!» Окружили нас, морды у всех – пиратов без грима играть. «Ладно, – сказал я, – я за него выпью!» Хватанул еще двести грамм водки, сел за стол и заснул.

– Нет, нет, отпадает! – мужественно сказал я.

– Ну, извините! – обиделась устроительница.

Все обижаются! Отказываешься пить, говоришь: «Мне сейчас на сцену», – обижаются. То есть в угоду им я должен предстать пьяным перед теми, кто купил билеты и пришел на концерт. Попадается суковатое полено, хочешь его разрубить: и так и сяк, а топор вязнет и вязнет. Изловчившись, разрубишь, и не удовлетворение, а – досада. Вот так же, если беседуешь с этими людьми.

Опять зазвонил телефон. Хрен тут роман сочинишь!

– Автоответчик слушает, – сказал я в трубку.

– Что делаешь-то? – спросил Эдик.

– Вбил крюк, привязываю веревку… записку уже составил. Написал, что причиной смерти явилось общение с тобой.

– Общение со мной принесло тебе материальную выгоду.

– Не копи богатства на земле, копи – на небе, – напомнил я.

– Не зарывай талант в землю, – в свою очередь напомнил Эдик.

– Не рой другому яму.

– А мы и не роем, мы – закапываем. Вот же отговорили…

– Обманули…

– Отговорили женщину от бездумного поступка, сохранили семью. Нам еще это зачтется, уверяю тебя. А новая работа – совсем пустяк! То есть, она большая, но необременительная.

«Что-то совсем опасное!» – сообразил я. И твердо сказал:

– Нет. И по времени не могу – уезжаю.

– На два дня, – показал свою осведомленность Эдик. – И учти: до тебя там были две отмены, поэтому, если что – не удивляйся.

– Не удивлюсь, – пообещал я.

Июль подходил к концу. Даже в Сочи, где отдыхающих в том году было невпротык, – не шибко приманивали публику наши юмористы. А тут – куда занесла меня нелегкая, вдали от морей и гор – жди чего угодно! И думай, как уберечься, чтобы не залить душу черной краской провала, и красной – стыда. Бывает, привезут за тридевять земель, обещая по недоразумению или обману концертный зал, а вводят в так называемый, культурный центр, где кегельбан, бильярдные столы и просто – столы, за которыми пьют, курят, а тебя вежливо подводят к микрофону и говорят: «Вот, пожалуйста… немного, часика полтора». Вытаращив глаза, объясняешь, что в такой обстановке нельзя выступать, что ты и рад бы, но люди не будут, не смогут слушать. А тебе говорят убеждающе: «До вас выступал (называют фамилию певца), и все было хорошо – он остался доволен». Ты объясняешь, что он – пел! И к тому же под фонограмму! Что под плюсовую можно, хоть на площади перед толпой, хоть ночью в пустом поле! А тут – оттопырив зад, целятся кием! Мечут в кегли и победно вскрикивают! А за столами, в табачном дыму, треплются, пьют, и некоторые уже упились!..

Тебя не понимают, дуются, считают возомнившим. И жена заказчика, которая видела тебя по телевизору на сцене концерт-но-го зала – оскорблена в лучших чувствах. Не забудет до гробовой доски, и при всяком удобном и неудобном случае не преминет заметить кому-либо: какая же ты неблагодарная дрянь!

В городе, куда я прикатил, утомившись четырьмя с половиною часами автомобильного пути, концертный зал был. И были троллейбусы, что всегда показывает статус населенного пункта. Бледно-синие афишки с моей фамилией на столбах и углах домов оставляли тягостное впечатление: я уеду, а они, намертво приклеенные, долго еще будут мозолить глаза. Два-три человека за плату малую, таясь, лепят их, как подпольщики в оккупированном городе листовки. То же и в Москве – клеют на трансформаторные будки, на официальные рекламные щиты, на бетонные заборы. Какой-то безмозглый, или хулиган, повадился одно время клеить на зеленый забор Богородского кладбища. «С песней по жизни», «Два часа смеха», «Приходите – посмеемся!» и прочее. И что любопытно: сколько раз я проезжал мимо, скажу как бы невзначай водителю такси ли, телевизионщицкой машины: «Реклама вон на кладбище!», в ответ: «Я сейчас на концерты не хожу – некогда. А вот в молодости!..» Или: «Мы с женой ходили недавно в этот… в театр Сатиры. Интересно, вообще-то…» Особо запомнилось: «Сколько же они получают? Я тоже пою. Вы послушайте, может, кому при случае посоветуете…» И запел оглашенно.

Назад Дальше