Убойная реприза - Виктор Коклюшкин 17 стр.


Выступать я не люблю – заранее все тяготит. Будто время идет, а на моем участке ход замедлен – такое ощущение. Только в машине, в поезде ли, когда к ходу времени добавляется еще скорость, когда мелькают по сторонам поля, столбы, когда состав грохочет по мосту и кажется: еще немного и он свалится в реку, а если ты отшатнешься от окна – он проскочит; когда длинность лесов околдовывает, и убаюкивает… Тогда тягость предконцертная отступает и таится где-то за спиной.

Ну, а за кулисами – главное, чтоб посторонних не было, чтоб не шлялись, не шныряли под носом, не открывали двери и окна, устраивая сквозняки, чтоб не балаболили о делах своих мелких, раздражающих…

Не избежал – то ли помреж, то ли хрен его знает какой дежурный, вперся в артистическую и принялся настырно рассказывать, как он любит «новых русских бабок», как жалеет, что они не приехали и что они, по его мнению, сейчас первые на эстраде.

Мне нужно собраться с мыслями, а он бубнит и бубнит! Мне нужно вообразить себя достойным к выходу на публику, а он: бабки, бабки! Это все равно что красивой женщине зудеть в ухо про красоту другой! Я говорю: «Кажется, паленым пахнет! Что-то горит…» Он осекся, выскочил, а… в коридоре действительно запах горелой проводки!

Забегали все, как крысы… как крысы у метро «Преображенская площадь». Ближе к ночи бегают, шныряют от киоска к киоску: «Стардог», «Цветы», «Пресса», «Мороженое», «Проездные билеты»… Много крысиного жилья на площади, где гордо торчат мачты с флагами, гербами, где на толстом столбе пищащая реклама: створки пискляво закрываются – одна картинка, пискляво открываются – другая. Ночью сильно слышно, как жители ближнего дома терпят, как они не бабахнули из гранатомета? Если гранатомета нет, то помповые ружья и пистолеты – наверняка, имеются! Такие рожи встречаются – караул кричи! Как там старенький, седенький, тихонький Олег Лундстрем жил? Бывало, идет по улице…

Забегали: уборщица, звуковик, осветитель… Мужик какой-то кричит панически: «Никому пока не говорить!» А зачем говорить – если он орет как резаный? И поклонник бабок бегает, под ногами у всех путается. «Я всегда говорил! – открещивается. – Я предупреждал!..»

«Этак они мне всю публику разгонят!» – озаботился я. Стал соображать, откуда запах? Выглянул в окно, а оно – в ели, в тополя пирамидальные, я, еще когда вошел в артистическую, подумал: «Красота! Тут бы пожить недельку!» Принюхался – дымок-то из этой красоты тянется. Вгляделся – бомжи провода где-то сперли и обжигают, чтоб в металлолом сдать. Я – в коридор, говорю: «Это бомжи провода обжигают», а мне в ответ: «Зачем им это надо?!» Я: «Это бомжи провода обжигают!», мне: «Вы не волнуйтесь, мы сейчас все проветрим, окна пошире откроем!..» Я говорю: «В окна и тянет! Ветер в эту сторону!» Мне: «Так это с реки, у нас тут река! Раньше-то рыбы было много, а сейчас… Но если на острова… Если хотите, можно завтра на острова?»

Заморочили башку так, что я, выйдя на сцену, вместо: «Добрый вечер!» сказал: «До свиданья!» Юмористам хорошо – чего ни ляпнешь, все вроде бы шутка. А в зале, смотрю, и молодежь есть. Женщин, как всегда, больше… хохотушки наши российские. Мужики поначалу посдержаннее, но вскоре и они хохочут открыто, добродушно. Хорошие у меня зрители! И везде как будто одни и те же. Двое выламывались из этой коллективной фотографии. Во-первых, испугали огромным букетом чайных роз. Во-вторых, ожиданием чего-то необычного. Есть такие – придут на концерт и ждут, что ты будешь крыть президента последними словами, раз ты – сатирик. Или, на крайний случай – материться, теперь многие считают, что это и есть сатира. А если не похабничаешь и не тявкаешь на власть, с кислой миной говорят: «Мы думали, что вы… А вы!..»

Каково же было мое удивление… Не было, но мне нравится эта фраза. Она завораживает, сколько бы ее не писали, не штамповали, а она безотказно работает, как древние и насущные изобретения человечества: нож и тарелка. Появлялись арбалеты, каравеллы, автомобили, телефон, телевиденье, Интернет, устаревали паровые машины, аэропланы, а нож и тарелка всегда были и будут неизменными и незаменимыми.

Каково же было мое удивление, когда эти двое (предварительно дама вручила мне цветы у сцены, заставив наклониться и показать лысину) пришли ко мне за кулисы. Женщина с пониманием заметила, что в жизни я выгляжу лучше, чем по телевизору. Не зная что ответить, я скривил лицо в улыбку. А мужчина, не откладывая в долгий ящик, пригласил отужинать.

– Нет, нет! – воспротивился я. – У меня еще сегодня дела.

– Ну, и мы о делах поговорим, – сказал мужчина. Он смотрел уверенно и со снисхождением, дескать, не трепыхайся, все равно пойдешь. Был он роста среднего, лет под пятьдесят. Особые приметы – нет. Одет неброско, как волк. Жена… глядя на нее, было видно, что муженек в свое время пил, и запоями. Терпение и победа над мужниным алкоголизмом оставляют на женах неизгладимый отпечаток. По возрасту – мужу ровесница, глаза серые, лицо круглое, волосы окрашены в тот неестественно каштановый цвет, который почему-то предпочитают немолодые женщины, не подозревая, что он как печать их немолодости. Платье темно-лиловое с низким вырезом, на большой груди дорогое колье лежало, как на витрине.

– Мы ждем вас внизу, – сказал мужчина.

Я мог бы поднатужиться и отказаться, но… откажешься, а вдруг: там что-нибудь интересное? Вдруг судьба подкидывает тебе сюжет, а ты, олух царя небесного, пренебрегаешь? Часто я отказывался и часто сожалел, начиная с того далекого зимнего утра, когда дедушка позвал меня в цирк, а я поленился вылезать из теплой постельки…

Я знал одного писателя: пьет, пьет, сломал ногу – повесть про медицину написал. Попал как-то в медвытрезвитель – фельетон про пьяниц. Запутался между женой и любовницей – водевиль! Я шутил, говорил: «Если умрешь – напишешь про загробный мир», а он возьми и, вправду, умри. А начинал, как комсомольский работник. В их среде считалось, что они могут не верить в коммунизм, но другие обязаны.

Кстати, в конце 70-х в комсомольском доме отдыха под Москвой отряд военных строителей 5 (пять) лет строил концертный зал. Когда построили – крыша рухнула. И жили военные строители тут же – в доме отдыха. Думаю, что попасть в тот отряд стоило немалых средств и усилий.

Едва мои поклонники вышли, заглянул возбужденный поклонник новых русских бабок. К которым я отношусь хорошо, несмотря на то, что на первой их телесъемке в Москве они, конферируя, объявили меня и… ушли со сцены, унеся микрофоны. Я вышел – две пустые стойки торчат. Уйти нельзя – пути не будет. Кричу: «Микрофон дайте!» Бабки не слышат, а зрители… решили, что это такой комический номер, и стали смеяться.

– Вы знакомы с Коробковым?

– А кто он?

– Ну… Игорь Борисович! – интонацией почтения и осторожности объяснил то ли дежурный, то ли… – Он у нас тут вообще! И супруга его – Зинаида Михайловна тоже!..

У служебного входа (а выход что ж – не служебный, что ли?) поджидали: черный «Ренд Ровел», рядом с ним маячили два молодых лба – водитель и охранник, понял я. И черный «Хаммер». Перед ним стояли Коробков с женой. «Главное, не пить больше двух рюмок!» – напутствовал я себя и смело шагнул вперед.

Место мне предоставили в «Хаммере» рядом с водителем. «Посмотрите наш город!» – гостеприимно предложил Коробков, сам вместе с женой угнездился сзади. И мы поехали. Город, надо отдать должное, за последние годы подбоченился, подчистился. Вот только никак не смирюсь я с этой какой-то химической новоявленной позолотой, слепящей, убивающей пропорции храмов. Выскочили за город и – леса, поля. Взбежит машина на взгорок – простор! «Неужели эта красота – моя родина?!» И вторая мысль: «Почему же мы живем так паскудно? При такой-то красоте…»

Вскорости прибыли на место, и я… обалдел! Много я повидал дворянских усадеб, и напрочь заброшенных, и тех, где дома отдыха, психлечебницы, по-разному они были привлекательны: месторасположением, архитектурностью, запустением, а тут – ахнул! На пригорке белый дом с колоннами на фоне темного уже леса, а внизу – река, огненно окрашенная предзакатным солнцем, и – небо! Очарования невероятного! Если бы я был художником…

– Если бы я был художником, – сказал я, выйдя из машины и глядя вместе с супругами Коробковыми окрест. – Я бы удавился, потому что не смог бы передать все это великолепие!

– А надо быть хорошим художником, – наставительно сказал Коробков, явно имея в виду себя в своем деле.

– А как передать красками тишину и волнующую душу печаль: что уйдешь ты из жизни, а эта красота останется?..

– Прежде чем уйти из жизни, пойдемте сначала в дом, – предложил Коробков, удививший меня фразой, которую мог бы произнести я.

Меня всегда огорошивали люди, быстрее меня находившие нужное слово. Я вглядывался в них, стараясь понять: понимают ли они? Нет, большей частью не понимали. Какой-нибудь щелкопер носится со своей фразой, всем сует ее, как неслыханное достижение, а эти народные умельцы брякнут, не думавши, и забудут, а слово их живет. На фабрике у нас был – назвал Валерку Фомина: Заусенец, и как припечатал! Валерка маленький, характер занозистый, прическа какая-то вбок торчком. А начальника ОТК нарек: Топ-Нога – он в НКВД служил, походку выработал вкрадчиво-важную, а ранило в ногу, и стала она у него вихлять: идет по коридору, как бы шествует, а нога – топ-топ по плитке пола. Прозвище вроде глумливое, да этот языкастый сам был ранен в ногу и еще контужен. Пить ему нельзя – стакан выпьет и стучать начинает. «Тебе нельзя, – увещевали мужики, – стучать будешь!!» «Ну, я немного!..» А выпьет и… встанет столбом, зубами скрежещет и кулаком в кулак бьет. И два слова только цедит: «Фашисты! Гады!.. Фашисты! Гады!..» Если на фабрике – еще полбеды, а на улице – поколачивали, люди-то не понимали, чего он? Думали, обзывает их… А мужик – трудяга. Почему я про него пишу? А кто еще про Петю вспомнит? Жена у него была крупная тетенька, приходила в дни получки, деньги и его забирать. Шли потом как мать с провинившимся сыном-школьником. Кто про него вспомнит…

– А как передать красками тишину и волнующую душу печаль: что уйдешь ты из жизни, а эта красота останется?..

– Прежде чем уйти из жизни, пойдемте сначала в дом, – предложил Коробков, удививший меня фразой, которую мог бы произнести я.

Меня всегда огорошивали люди, быстрее меня находившие нужное слово. Я вглядывался в них, стараясь понять: понимают ли они? Нет, большей частью не понимали. Какой-нибудь щелкопер носится со своей фразой, всем сует ее, как неслыханное достижение, а эти народные умельцы брякнут, не думавши, и забудут, а слово их живет. На фабрике у нас был – назвал Валерку Фомина: Заусенец, и как припечатал! Валерка маленький, характер занозистый, прическа какая-то вбок торчком. А начальника ОТК нарек: Топ-Нога – он в НКВД служил, походку выработал вкрадчиво-важную, а ранило в ногу, и стала она у него вихлять: идет по коридору, как бы шествует, а нога – топ-топ по плитке пола. Прозвище вроде глумливое, да этот языкастый сам был ранен в ногу и еще контужен. Пить ему нельзя – стакан выпьет и стучать начинает. «Тебе нельзя, – увещевали мужики, – стучать будешь!!» «Ну, я немного!..» А выпьет и… встанет столбом, зубами скрежещет и кулаком в кулак бьет. И два слова только цедит: «Фашисты! Гады!.. Фашисты! Гады!..» Если на фабрике – еще полбеды, а на улице – поколачивали, люди-то не понимали, чего он? Думали, обзывает их… А мужик – трудяга. Почему я про него пишу? А кто еще про Петю вспомнит? Жена у него была крупная тетенька, приходила в дни получки, деньги и его забирать. Шли потом как мать с провинившимся сыном-школьником. Кто про него вспомнит…

– Мы здесь не живем, приезжаем иногда отдохнуть, – похвалялся Коробков своими владениями. – Там… дальше, у меня охотничьи угодья. Вы сами-то – любитель? Если будет желание?..

Подошли к дому, навстречу вылупился из дверей дворецкий образца XXI века: коротко стриженный, с бычьей шеей.

– Ну, как? – спросил Коробков.

– Все нормально, Игорь Борисович.

– Ну, принимай.

И – началась экскурсия. Стали в нос мне тыкать: «Это – XVIII век…», «Это из коллекции…», «Это из личных покоев графини, княгини, певицы, балерины такой-то!», «Полотно кисти…», «А вот видите – клеймо!», «А это – вы не поверите!» «Верю, верю!» – с почтительным безразличием говорил я, лишенный гена зависти и гена стяжательства октябрьским переворотом 1917 года. Я раньше все думал: почему батя так безжалостно относится к деньгам. Почему он так поспешно старается избавиться от них, будто отбрасывает от себя ядовитую змею, будто спичку, что жжет пальцы? А потом, сопоставив и проанализировав, допер: он же родился в сентябре 1918-го – значит, когда бабушка, его мама, носила его под сердцем, у ее папы как раз отняли несколько домов и мой отец, находясь еще в утробе, впитал все страхи. И гены накопительства и богатства как опасные для жизни – мутировали.

– Ну, а теперь прошу отужинать! – предложил хозяин широко, но не хлебосольно, а чтобы и ужином поражать меня своим роскошеством.

Прошли в столовую, заняли места за длинным столом. С краю. Будто играла одна команда в одни ворота. Стол был обилен яствами. Много их было и на картинах, что висели на стенах. Того и гляди, скатятся с них на пол арбузы, дыни, плюхнется рыба, взлетит зажаренная утка… Доходчивая живопись, не то что абстрактная белиберда, покупаемая эстетствующими загребалами. Недавно одна дама, побывав на концерте классической музыки, говорит другой по телефону: «Я в полной (пардон) просрации!» Вместо – прострации. Нас рядом трое стояло, и только один я понял, что она ошиблась.

В молодости вся еда мне представлялась лишь закуской, сопутствующей выпивке. С годами представление поменялось, неизменно: кусок в горло не лезет, если сотрапезники – люди, чуждые по духу. Будто вся еда обезвкуснена.

Некоторые писатели убранство стола описывают неостановимо, так и видится, как у них капает на рукопись слюна. А они смахивают ее и шуруют дальше. То ли изголодались в эпоху преобразований, то ли истинное их призвание – кухня! Я же, увидев кулинарное обилие, беспокоюсь, что зазря пропадает так много продуктов!

– Что будете пить? – спросил Коробков, берясь за бутылку, маркированную его лицом.

– Я бы выпил… но у вас нет – из бутылки с моим портретом, – пошутил я.

– Сделаем, – просто сказал Коробков, и я понял – сделает.

В открытые двери вошла собачища – мастиф, и легла у ног хозяина.

– А тигры у вас тоже здесь ходят?

– Нет, – сказала Зинаида Михайловна, тыкая во что-то вилкой, – тигр у нас в вольере. Потом можно посмотреть.

Тут мои шутки обесценивались чужим богатством.

– Я предпочитаю самогон, – не сдавался я.

– Вам какой? – понимающе спросил Коробков, все еще сжимая в руке бутылку водки, из-под пальцев с которой выглядывали его глаза.

– А впрочем, – сдался я, – ладно, немного водочки. Надеюсь, ваше изображение – знак качества?

– Подделывают, суки, – просто сказал Коробков. – Ну да Бог им судья!

Он наполнил наши с ним рюмки. Зинаида смотрела за его действиями пристально, как вохр на шмоне. Произнеся «со свиданьицем!», я опрокинул в себя водку, вчувствовался – неплохая, но…

Я поозирался – тоскливо все это как-то: и картины на стенах, и свечи в канделябрах, и тип этот, стоящий на изготовку за спиной. Поднести-подать? Я и сам, если приспичит, дотянусь… в магазин, в ночь, в дождь сбегаю, если в душе бьется, вспыхивает огонек! А тут – стоит, изображает невозмутимую готовность, гордую раболепность. Но я-то знаю… знаю, что в его башке! Не приведи, Господи, и – в руки вилы, и жечь, крушить, как жгли и крушили, и растаскивали в годы незапамятные усадьбы дворянские! До сих пор по окрестным деревням барское добро найти можно! Мы и находили, когда для музеев рыскали.

Нет, на вернуть легкой радости студенческого застолья! Не разливаться в душе теплу, когда товарищ твой нарезает ножичком колбаску на газете… на верстаке… на пеньке на лесной просеке, топор в комель, стакан – в руку! Снег валит, а вы наломали сухих веток, нарубили лапника, разожгли костер… А эти столь модные нынче выезды на шашлыки – это только желание приблизиться к тому, большинством людей не испытанному… имитация. Какая-то манекенистая жизнь!

Выпили… закусили. И это взял… и то попробовал. И уж не знаю, почему вспомнил, как искренне пил за здоровье Л., а потом узнал, что он ходил жаловаться, что меня много показывают по ТВ, а надо бы – его.

– А теперь о деле, – сказал хозяин, промокнув нижнюю губу салфеткой и ей же смахнув что-то с плеча. – Мне скоро пятьдесят… Что смотрите, не верите?

– Ну-у… – я сделал удивленное лицо, – думал: семьдесят… от силы – восемьдесят пять!

– Пятьдесят… – пропустил мою неказистую шутку мимо ушей Игорь. – Не отметить нельзя. Мне-то радоваться не к чему – на год ближе к гробу – чему радоваться? Захотят другие. Такой юбилей – полтинник, не спрячешь, не отсидишься за границей – я человек общественный. Персона! Не хочу, а – надо! Вот к вам обращаюсь: сделать что-то такое, чтоб!.. Давай еще по одной, что ли? – Он поднял бутылку.

– Нет, нет! Я – пас!

– И тебе хватит! – подхватила Зинаида. – Побереги сердце!

– Сделать что-то такое, – продолжил объяснять Игорь, поставив бутылку, – чтоб… Не любят меня здесь! – неожиданно закончил он.

– Ну, ты уж совсем! – вступилась за честь мужа Зина. – Тебя уважают. И губернатор… помнишь, что он сказал в прошлый раз? И в Москве…

– Ну, беретесь?

– Нет, – твердо сказал я. – Зря вы меня поили именной водкой, – не подпишусь! Я не массовик-затейник, а вам нужен – именно он!

При малейшем сопротивлении взгляд Коробкова стал похож на взгляд его собаки – угрюмо-давящий.

– Вы хотите, чтобы было хорошо? – задал я прямой вопрос.

– Разумеется. Иначе зачем…

– Тогда не ко мне. Даже если заставите под страхом смерти, хорошо не получится. Потому что – это другая профессия.

Опять я сталкивался с непониманием, опять объяснить было невозможно! В 94-м, и вроде бы умный, богатый человек говорит: «Берите деньги, снимите хороший фильм! Чтоб на Новый год по телевизору! А то показывают всякую ерунду!» Я говорю: «Сейчас конец ноября – не то, чтобы снять что-то приличное, а уж и график новогодних передач составлен! Уж через две недели в газетах будет!» Он с сожалением и каким-то пренебрежением: «Что вы всего боитесь? Работать надо! Идти напролом!» «Какой пролом?! – изумился-возмутился я. – Чтобы сделать что-то достойное – нужно время! Хотя бы полгода! Ну, месяца три!..» Он пропаще махнул рукой.

– Пойми, – на «ты» в упор пёр Коробков. – Нужно перешагнуть барьер, за которым ты окопался. Видел я сегодня, как ты уродовался перед этими… кто в зале! А ты думаешь, им нужны твои сюжеты, намеки, наставления? Я же заметил: у тебя везде проповеди, на хрен им все это нужно! А здесь – все солидно. Люди все видели-перевидели, заграницу исколесили, а ты – удиви! Потому что – пятьдесят лет, это, бля, пятьдесят!

Назад Дальше