— Иногда я чувствую боль.
— А чего ты ждал? Когда ты родился, тебе тоже было больно. Ты появился на свет в результате длительного процесса. Девять месяцев созревал в материнской утробе. Неужели ты думаешь, что смерть — менее короткий и сложный путь? Это долгая дорога. Один этап сменяет другой. Сначала все смеются. Наслаждаются. Но это быстро проходит. Потом многие горюют. Особенно молодые. Для стариков — тех, кто при жизни подготовился, — все проходит сравнительно безболезненно…
Матвей подумал и спросил:
— Скажи, кто ты?
— Сам решай.
— Ангел?
— Пусть будет ангел. Или — бес. В данном случае это несущественно. Я — часть тебя. Я — это парашют, смягчающий удар. Ты, как всякий другой живой, носил этот парашют в себе всю жизнь, ничего о нем не зная. И вот — в момент смерти он тебе пригодился. Смягчил удар…
— Как мне тебя называть?
— Любым именем.
— А как ты сам себя называешь?
— Никак. Я пробуду рядом с тобой недолго. Как только ты адаптируешься к своему новому состоянию — я исчезну. И ты забудешь обо мне.
— Все равно я не верю, — повторил Матвей, удивляясь собственной отваге. — Я не умер. Разве это смерть? Это аттракцион! Если я умер, почему мне было так весело?
— Потому что ты — отмучился, — мягко прозвучало в ушах. — Это живые плачут. А мертвые в основном веселятся.
— Я не умер, — тупо повторил Матвей. — Я живой! Я не верю!
Вместо ответа повисла пауза.
— Что надо сделать, чтобы ты поверил? Может быть, желаешь посмотреть на то, что от тебя осталось?
Мрак перед глазами Матвея стал редеть, проступили очертания стен, мебели, медленно задвигались в полутьме две бесформенные фигуры, — третья неподвижно покоилась на диване у стены: рыхлое, неестественно изогнутое тело, скрюченные пальцы сжимают край простыни. В лежащем Матвей угадал себя, в двух других — Никитина и Кактуса. Грузный депутат, закрывая и открывая воспаленные глаза, мелко тряс головой, его приятель выглядел более спокойным и даже курил сигарету.
Деловито-угрюмые выражения их лиц возмутили Матвея, и он сказал:
— Что-то они не выглядят сильно расстроенными.
— Это потому, что они не сильно расстроились.
— А кто лежит? Я?
— Угадал.
Матвею стало неуютно и очень захотелось назад, в мерцающую комфортабельную пустоту, где минуту назад он хохотал во все горло. Мир живых показался ему тусклым, плоским и мрачным.
— Приблизься, — услышал он. — Взгляни на себя.
— Нет! — крикнул он в панике. — Я не хочу. Не надо.
— Взгляни. Тебе полезно. Совсем недавно это был ты, еще живой.
Матвей всмотрелся. Лежащий на диване мертвец был желтый и неопрятный, голова свесилась, торчал острый подбородок, приоткрытый рот оскален, волосы прилипли к мокрому лбу.
— Спасибо, я понял.
— Ничего ты не понял. Ты только что смеялся — теперь плачешь…
Усилием воли Матвей почти справился с собой и признался:
— Мне себя жалко.
— А вот жалеть себя не надо. Ни живому, ни тем более мертвому не следует себя жалеть. Запомни: если есть что-то хуже смерти, — то это жалость к самому себе. Ты умер, для тебя все закончилось — о чем жалеть? Лучше — их пожалей. Живых.
Матвей посмотрел на живых. Никитин теперь отошел в глубь помещения и упал, как бы без сил, в кресло, смотрел в пол. Связанные на животе рукава халата забавно болтались. Кактус же, неторопливо докурив и аккуратно затушив сигарету в огромной пепельнице, с чрезвычайным спокойствием отнес эту пепельницу в угол, опрокинул над мусорной корзиной, поставил на стол, с этого же стола взял резиновые медицинские перчатки, привычно натянул, склонился над лежащим. Поднял его голову и положил на подушку. Оттянул темное веко, взглянул.
— Что он делает? — спросил Матвей.
— А какая тебе разница?
— Послушайте, это же мое тело.
— Ты умер. Зачем тебе тело? Что там, в этом теле? Сердце с признаками ишемической болезни? Отравленная печень? Черные от никотина легкие? Это не тело, а помойка. Забудь о нем. Не жалей себя. Жалей живых. У них много хлопот. А у тебя впереди вечность.
— Что со мной будет дальше?
— Не спеши. Скоро все узнаешь.
9. Девочка со шрамом
В пятнадцать лет она подралась. Из-за мальчика. С одноклассницей. В полном соответствии с канонами жанра.
Повод был законный: классная руководительница — у нее часто случались приступы любви к дисциплине, она преподавала немецкий язык и подсознательно во всем стремилась к абсолютному орднунгу — решила рассадить детей по лично составленному списку. Мальчик — с девочкой; успевающий — с неуспевающим. Хулиганы и балбесы — на передние парты, хорошисты и прочие мирные агнцы — на галерку. Мальчик Марины (ладно, не совсем ее мальчик, она с ним и не целовалась даже, но считала своим, поскольку в восьмом классе уже положено иметь своего мальчика) очутился по соседству с белобрысой зубрилой, дурой, гадиной и сучкой, тут же начавшей хихикать и строить глазки, как будто только сейчас познакомились; еле высидев урок, Марина вознамерилась разобраться. Она не любила, когда покушаются на то, что ее. Она никогда не считала себя хищницей, но свое предпочитала крепко держать в руках.
На перемене улучила момент, когда врагиня пошла в туалет, собралась с духом — и влетела следом.
Тут же стояла и степенно покуривала девочка из десятого, гордость школы, мастер спорта по синхронному плаванию, — но Марина, нимало не смутившись присутствием нежелательного свидетеля, толкнула обидчицу обеими ладонями в плечо, и та, поскользнувшись на мокром кафеле, едва не упала. Обменялись обидными воплями и сцепились. Обе не имели ни силы, ни ловкости, уроками физкультуры, как было принято, пренебрегали, и побоище вышло неловкое. Собственно, вообще не вышло. Марина отвесила дуре пощечину и получила в ответ портфелем по голове, с размаху, плашмя, сверху вниз. В момент удара металлическая пряжка замка выскочила из скобы и глубоко разодрала Марине кожу на лбу. Хлынула кровь, Марина увидела себя в зеркале — туг же пол ушел из-под ног, встал вертикально, она потеряла сознание, ослепленная яростью соперница бросилась добивать, но мастер спорта вовремя подоспела и сильными руками пловчихи остановила драчку.
Вызвали родителей. Директор даже предложил сообщить в милицию — все-таки нанесены телесные повреждения, — но папа Марины полжизни прожил в фабричном предместье столицы, где почти половина взрослых мужчин имели судимости и придерживались соответствующих норм поведения, в соответствии с которыми обращаться в органы внутренних дел было западло. Папа отказался наотрез. Историю замяли. Белобрысая врагиня перевелась в соседнюю школу, и ладно, ее никто не любил. Мальчик, чью благосклонность оспаривала Марина, некоторое время стеснялся и гордился, а потом надоел.
Рана на лбу зажила, остался шрамик, — скорее, даже отметина, вертикальная розовая стрелка над левой бровью, обычно еле заметная, но темнеющая и проступающая красным в моменты сильного волнения.
Был период — шестнадцать лет, — когда Марина не могла видеть себя в зеркале, страдала, изобретала закрывающие лоб прически и собиралась идти в институт красоты. Ей казалось, что на внешности надо поставить крест и уйти в монастырь. Ну, не в монастырь, конечно — но о мальчиках придется забыть.
Ну и черт с ними, мальчиками, говорила себе шестнадцатилетняя Марина, все равно — дураки.
Мальчики не занимали в ее жизни главного места. Однако не занимали и последнего. А занимали нужное, им отведенное. Вообще, все вокруг Марины уравновешивалось и расставлялось по местам само собой — а может быть, сама она просто не придавала большого значения правильной расстановке. Она жила в центре столицы трехсотмиллионной страны, где все было уравновешено и прочно установлено на свои места задолго до ее рождения. Внутри Садового кольца тротуары всегда сияли чистотой, брюки милиционеров были отутюжены, кустики грамотно взращены, и здешние обитатели воспринимали всю страну, планету и Вселенную как нечто крепкое, упорядоченное, безопасное и не лишенное эстетики.
Упорядоченность, правильность и очевидная предопределенность миропорядка позволяли юной девочке со шрамом никак не беспокоиться о своем будущем. Куда и зачем стремиться — и так живу нормально. Не просто в Москве, а с видом на парк Горького. К чему переживать о выборе профессии, если все зарабатывают одинаково, по сто сорок рублей: и папа-инженер, и мама-экономист, и все родители всех подруг, независимо от рода занятий? Окончу школу, пойду куда-нибудь работать, выскочу замуж — и будет у меня, как у папы с мамой.
Правда, существовал рядом с ней другой мир. Там катались на больших черных машинах сыновья и дочки министров, народных артистов, академиков и приближенных к ним ловкачей — фарцовщиков, катал и прочих прохиндеев. Там носили американские джинсы, пили французские коньяки, листали немецкие журналы, гуляли в ресторанах и смотрели запрещенные фильмы. Но в этот мир Марина боялась соваться или даже брезговала, она была гордая, она чувствовала, что там все не ее. А она хотела свое, и только свое.
«Мое» и «не мое» — так она делила мир. «Не мое» — не трогаю, не обращаю внимания, не лезу. Зато «мое» всегда должно и обязано быть рядом, и всякий (всякая), кто захочет покуситься, получит отпор. Тут не было мещанства — только рациональность, ясность и простота. Корчить из себя супервумен Марина не собиралась. От мамы ей досталась хорошая фигура, от папы — не слишком хорошие зубы. Лицо никто не назвал бы красивым, но она умела себя подать, выделить главный козырь — огромные глазищи.
Она любила тряпки и косметику, но особенно — туфли, обувь вообще. Но любила без фанатизма. Любила вкусно покушать — даже, наверное, больше, чем наряжаться, но рано поняла, что стройным девушкам живется легче, и вычеркнула из жизни тортики и шоколадки. Любила простые удовольствия — кино, танцы, поболтать-посмеяться. Любила пройтись с одной-двумя подружками по Пешков-стрит, а то по Новому Арбату, да и Старому тоже, элегантно отразиться в зеркальных окнах, откушать лучшего в мире сливочного эскимо, после чего чуть выставить вперед и слегка полусогнуть длинную ногу, утвердить на колене сумочку, достать цилиндрик губной помады, зеркальце и свежеотглаженный мамой благоухающий платочек, промокнуть и подкрасить стершиеся губки — и дальше, дальше вдоль витрин, где предъявлены миру искусно подсвеченные, всевозможные одежды, парфюмы и бутылки экзотического бухла с глянцевыми этикетками.
Мама, впрочем, для дамского променаду отпускала ее нечасто, зато не упускала случая ядовито прокомментировать макияжи и прикиды бурно созревающей дочери.
— Мейк-ап начинается с чисто вымытой шеи, — говорила мама, например.
Дочь только губы кусала.
В последний школьный год она уже не мыслила себя без повсеместного мужского интереса. Сродни наркотику стал простой выход в булочную. Взгляды скользили, шарили, упирались, цеплялись; одни мимолетные, другие пристально-твердые, третьи откровенные, хамски-масляные; четвертые, самые волнующие — глубокие, честные, ясные. Донельзя наэлектризованная этими взглядами, от которых бросало то в жар, то в холод, а иногда тянуло внизу живота и кружилась голова, она вечерами бродила по улицам с подругой Надюхой (все прочие отпали, оказались лживые и завистливые, набитые дуры).
Стала ждать принца — кстати, кто бы посоветовал, как выйти к принцу с проклятым шрамом на лице? — но он что-то как-то не появлялся, задерживался, не стучали за углом копыта его белого коня; она подождала-подождала, примерно с полгода, да и перестала. Надоело. Решила выбрать себе хорошего парня из наличных знакомых и приятелей.
Однако все оказалось не так просто.
Где-то, на чьей-то полузабытой ныне хате с высокими сталинскими потолками, с окнами, глядящими в сизую Яузу, под бархатный саунд «Дюран-Дюрана», под бокальчик рома «Гавана Клуб», за сигареткой «Салем», сахарной августовской ночью ускользнула в безвозвратное прошлое ее девственность — честно говоря, не очень и лелеемая ею. А для кого беречь? Принц так и не выехал из-за угла. Вероятно, перехватили конкурентки. Сверстники все вызывали в лучшем случае вялое презрение. Их монотонные монологи о магнитофонах, кроссовках с белыми шнурками и кожаных куртках с заклепками надоедали ей в пять минут — все было явно не то, ради чего стоило жить, тратить себя. Другая разновидность сверстников, в чьей среде разговоры велись главным образом о Кьеркегоре и Акутагаве, а куртки с заклепками высмеивались, Марину тоже разочаровывала, поскольку там сигаретами «Салем» ее никто не угощал. К взрослым мужчинам — а такие уже иногда появлялись возле нее, семнадцатилетней, хотя бы в качестве случайных знакомых — она испытывала недоверие и страх, да и мама настойчиво культивировала в голове дочери необходимую девическую осторожность. Иных взрослых — посолиднее, повальяжнее, с машинами и пиджаками, иногда (очень редко) Марина допускала до себя — поцеловать, погладить, — но быстро понимала, что мама права. Взрослые не имели подхода, всегда спешили, примитивно презентовали дешевые шоколадки, норовили схватить за бедра, и пальцы их пахли кислым табачищем.
Кстати, и сверстники с белыми шнурками, и взрослые самцы, будучи вызваны на откровенность, почти слово в слово повторяли, что шрамик на лбу не только не портит ее, но наоборот — придает внешности загадочность, особенную изюминку. Девочка со шрамом — это звучит. И Марина перестала стесняться, закрывать лоб волосами. Пусть все видят ее шрам. Он получен в сражении за свое.
За упоительными перипетиями взросления она не очень заметила кое-каких событий, вдруг потрясших страну до самого нутра. Однажды Садовому кольцу пришлось пропустить внутрь себя новых людей. Они въехали на лимузинах, кабриолетах и джипах. Они открыли рестораны, ночные клубы, бутики, фондовые биржи и торговые дома. Они завезли турецкую кожу и японскую оргтехнику. Это были лучшие люди своего времени. Жаль, что впоследствии они постепенно истребили друг друга.
Необычные мужчины вызвали у женщин повсеместный жгучий интерес. Те из женщин, кто посмелее, отважились проникнуть в их жестокую и заманчивую жизнь. Подруга Надюха тут опередила Марину. Пока та крутила необязательный, еще вполне детский, с поцелуйчиками и прогулочками в обнимочку, красивый роман с элегантным первокурсником МГИМО, подруга обзавелась развязным волосатым дядькой из тех, что предпочитают спускать остатки молодости на тормозах. Дядька обедал в «Макдоналдсе», имел пейджер и престижное японское авто с правым рулем. Продавал «мышки» и коврики для них. Марина только с пятого раза поверила, что продажа ковриков для «мышек» — это не шутка, а вполне себе бизнес. Дядька, со слов подруги, вел себя куда как круто. Возил свою даму в ресторацию, затем к себе домой, где ставил бутылку амаретто, кассету Криса де Бурга и любил, не снимая пейджера. Вскоре Марина перестала узнавать подругу. Та покрасилась в платиновую блондинку, расхаживала в сапогах-ботфортах и с вызывающей уважение небрежностью вставляла в разговор неприличные слова «спосредничать» и «кидняк». Изящный романтик из МГИМО, цитировавший Кобо Абэ на языке оригинала, потускнел в глазах Марины: он делал ставку на своего палу, карьерного дипломата, в то время как бесцеремонно лязгающая вокруг жизнь доказывала, что настоящий мужчина делает ставку только на самого себя.
Пришлось даже переступить через собственную гордость и попросить Надюху, чтоб торговец ковриками подобрал для хорошей девушки приятного культурного друга, неженатого; делец немедля поставил целый отряд, выбирай — не хочу, все громогласны, небриты и при пачках засаленной наличности. Марина научилась томно заказывать «Мартини бьянко» и мерцать, сквозь сигаретный дым, глазами, слушая рассказы о наездах, предъявах, распальцовках, а также акцизах, аккредитивах и межбанковских расчетах. Любви среди этих мужчин она не нашла бы, даже если бы и очень хотела.
Правда, они говорили, что любят. Звучало очень убедительно. Они вообще могли убедить кого угодно в чем угодно. Но Марина не верила.
Они, может быть, умели любить или даже хотели любить, но не могли. Все их эмоции, все душевные и нервные силы расходовались без остатка в увлекательной, но изнурительной борьбе за деньги.
Они были люди бешеных страстей. Резких, животных жестов, тяжелых взглядов и фраз, вылетающих из ртов, как вылетает пуля из автоматного ствола. Они хотели всего и сразу, они и ее, Марину, хотели, страстно хотели, и иногда говорили ей об этом прямо, — но любить, по-настоящему, по-человечески, не могли.
Они имели деньги и не упускали случая как бы случайно продемонстрировать ей тяжелые пухлые пачки (кошельки и прочие портмоне ими презирались). Но Марина не чувствовала в себе настоящей тяги к деньгам. Так ее воспитали. Она не рассматривала деньги как обязательное условие жизни и никогда бы из-за денег не испортила ни с кем отношения. Она не отказывалась от цветов, но часто — от подарков. Новые, грубые и сильные, ее мужчины интересны ей были не богатством, не щедростью своей, подчас некрасивой, откровенно купеческой, — а именно страстями. Они жадно и много ели, жадно и много пили, мало спали, работали всегда, когда бодрствовали, очень быстро ездили на своих больших быстрых автомобилях и, когда ей случалось им уступать, допускать до себя — делали все быстро, жадно и очень страстно. Здорово, ловко, со знанием дела. Красиво. Но — без любви.
А девочка со шрамом искала именно любви. Чтоб любимый человек как можно чаще был рядом, а если отсутствовал — думал бы о ней, постоянно.
Замечая на запястьях и пальцах дочери непонятного происхождения браслетики и колечки, мама — внимательная и крайне неглупая женщина — продолжала правильную психологическую обработку. В отличие от Марины, коренной москвички, мама пробилась внутрь Садового кольца с тяжелыми, изнурительными боями, хладнокровно пожертвовав красотой и нервной системой.