Лёля хорошо помнит: тетя Лида в своей шляпке, с палкой в руках, тяжелая походка. Почти семьдесят, но она все еще была бодра, беременная Лёля едва за ней поспевала. Громкий, резкий голос разносился по пустому саду:
– Цепляться за романтический канон так же глупо, как верить во флогистон или систему Птолемея. Для своего времени – огромный шаг вперед, да. Но это время давно прошло. Вот поэтому, Леночка, все романтические мечты при столкновении с реальностью оказываются таким дерьмом. Потому что они морально устарели. Люди уже обособились дальше некуда, настало время опять найти свою общность.
Лёля никогда не слышала, чтобы сверстники ее родителей говорили слово «дерьмо», – это и задело ее, и развеселило.
– А любовь – тоже дерьмо? – спросила она.
– Романтическая любовь, Леночка, удивительное дерьмо, – ответила тетка, а потом добавила: – Впрочем, не возьмусь сказать, чтó дерьмовей из всего этого протухшего набора: очарование смерти, прелесть одиночества, власть над людьми, неземная страсть, безответная любовь… Мне семьдесят скоро, я всего этого навидалась.
– А творчество? – спросила Лёля.
– Творчество – тоже дерьмо. Ты почитай немецких романтиков, которые придумали всех этих безумных художников и сумасшедших поэтов. Неслучайно в конце концов все кончилось Бодлером, у которого отбросы и дерьмо – уже не метафора, а тема.
– Бодлер – прекрасный поэт, – уверенно сказала Лёля, – его Цветаева переводила!
– Цветаева! – фыркнула тетка. – Ты хоть представляешь, что такое была эта Цветаева в жизни? Вздорная, истеричная баба, спала со всеми подряд, с мужчинами, с женщинами… фу! Творчество – дерьмо, я же говорю.
– Вас послушаешь, – обиделась Лёля, – так все на свете – дерьмо. Что же остается?
– Ничего, – выдохнула тетя Лида, – ничего не остается. Просто жить.
– А просто жить – не дерьмо? – с вызовом ответила Лёля.
– Нет, – сказала тетя Лида. – Только это и не дерьмо. Семья, дети, работа. Обычная жизнь. Как у всех.
– А что же вы… – начала было Лёля и осеклась. В самом деле – у тети Лиды никогда не было ни семьи, ни детей, может быть, вообще не было мужчины. И вот ей уже скоро семьдесят, она старуха, а Лёля – молодая девушка, у нее все впереди, не будет же она сейчас спорить и что-то доказывать. Тетя Лида ей просто завидует – завидует молодому телу, таланту, любви, будущему ребенку.
Домой в тот день они вернулись молча, но Лёля вдруг успокоилась. Вася перестал сниться, словно кто-то переключил сознание на нерожденного младенца. Через месяц она вернулась в Москву, сказав, что не хочет рожать в Питере. Отец дал денег, а кто-то из его московских коллег помог снять квартиру – и год, пока папа не получил жилье на «Соколе» и не переехал из Питера, Лёля жила одна. То есть сначала одна, а потом с маленьким Сашкой.
Трудно было? Конечно. Лёля хотела быть поэтом, а не матерью, мечтала ночи напролет сочинять стихи – а пришлось стирать пеленки и мазать зеленкой потрескавшиеся воспаленные соски. Да, ее грудь была куда лучше приспособлена для нежных любовных поцелуев, чем для жадного младенческого рта. В магазин – только с коляской, спала урывками, книжку откроешь – сразу глаза слипаются, какие уж тут стихи!
Иногда, конечно, появлялся Сашка, Саша-старший. Отвез в роддом, встретил с цветами, приезжал в перерывах между экспедициями. А Вася – даже не позвонил. И она ему тоже никогда не звонила, у нее была гордость, еще не хватало – звонить. Его родители – родители Саши-старшего, дедушка с бабушкой Саши-маленького – звали ее в гости, предлагали помочь с внуком. Она приходила – у ребенка должны быть родные, я так считаю! – но никогда не встречала там Васю. Только фотографии видела в рамках на стенах. Последний раз была там перед смертью деда Михаила в 1991 году. Васина фотография не менялась уже лет пять – и, значит, недавно на кладбище она увидела его впервые не то за тридцать, не то за двадцать лет.
Он постарел, да. Зато его сын – не их сын, другой сын, Никита, – был похож на Васю, которого она знала когда-то. Высокий, стройный, светловолосый. Она плакала тогда на кладбище, сама не знала – потому что Сашка умер или потому что Вася превратился в старика, а Никита обернулся Васей, и, значит, в самом деле прошло столько лет, сменилось поколение, и уже другие девочки мечтают о поэтических книгах, чувствуют, что станут знаменитыми, катают в колясках малышей, злятся, что любовь не приходит, плачут, что любовь ушла.
Может, тетка была права? – думает Лёля, может, любовь, стихи, гордое одиночество – в самом деле ничего не стоят? Может, важнее детский ночной крик, посапывание у груди, маленькие кулачки со сжатыми пальчиками, покрытая свежим пухом младенческая головка… видно, как под тонкой кожей трепещет жилка, бьется жизнь, пока не зарос родничок, пока сын открыт космосу, открыт всемирной любви, не различает людей, не выбирает себе женщин, не разрывается между женой и любовницей, не отвергает, не бросает, принимает все, что дает ему этот мир, – тепло материнской груди, родной голос, капли молока на потрескавшихся сосках.
Может, это и было – настоящее? Самое главное, самое важное, дороже ненаписанных стихов, неизданных книг, неслучившейся любви?
Нет, она не может так. Другие, наверное, могут, а она – нет. Прежде всего она – поэт, так и не дождавшийся славы, никому не известный, никем, кроме умершего Сашки, не оцененный. Но Лёля не хочет быть матерью – потому что это еще страшнее.
Стихи – все-таки ответ на вопрос зачем все это? Зачем переехала в Москву, зачем меняла мужчин, зачем бросила Сашку, зачем родила, зачем проработала все эти годы редактором. Чтобы были стихи. Это – достойный ответ.
Стихи всегда остаются стихами. Младенец за тридцать лет превращается в грязного, пахнущего бомжом мужика, в спившуюся развалину, в старика, что выглядит старше собственного отца.
Если это – итог Лёлиной жизни, лучше было умереть в двадцать четыре года, убить себя, броситься под поезд, повиснуть в петле, не дожить до старости, поддержать традицию.
Впрочем, традицию я и так поддержала, думает Лёля: великим женщинам-поэтам всегда не везло с детьми.
39. Пополудни. XX век
Институт действовал на переднем крае науки. Диапазон работ был необычайно широк, но Лаборатория, где работал Василий Мельников, занималась разработкой систем космических спутников связи. Сам Мельников специализировался по математическим моделям и потому редко бывал дальше подмосковного городка, где находился один из филиалов Института. Но на этот раз ему удалось уговорить Шефа отпустить его на Полигон, где должен был состояться запуск очередного спутника, в разработке которого идеи Мельникова сыграли не последнюю роль.
Мельников стоял на наблюдательном пункте Полигона рядом с Юрой Кочиным. Минуту назад Кочин сказал:
– Иногда я думаю, что все, чем мы здесь занимаемся, – стрельба из пушки по воробьям. Представь, в этот спутник вбита чертова уйма труда и мысли – а что в результате? Еще тысяча оленеводов смогут смотреть телевизор. И это притом что на Земле голодает почти полмиллиарда человек. Если бы всю эту энергию не тратить попусту, а бросить на решение действительно важных проблем… эх! – и Кочин махнул рукой.
– Погоди, старина, – сказал Мельников. – Так говорят снобы и утилитаристы. А ты помнишь, что говорил об этом Эфэф?
– Я его не застал, – буркнул Кочин.
Мельников попал в Лабораторию в конце шестидесятых и успел поработать со знаменитым Эфэф, Федором Фомичом, прошедшим полигон вместе с Королевым и запускавшим первые ракеты. Эфэф был легендой, хотя у него не было ученых степеней, а воинское звание – не то старший лейтенант, не то майор. Именно Эфэф научил Мельникова отношению к жизни, которое тот пронес через все годы работы.
– Так вот, – назидательно сказал Мельников, – Эфэф говорил, что в конечном счете смысл нашего существования – тратить энергию… И по возможности так, чтобы и самому было интересно, и другим полезно.
– И что? – буркнул Кочин.
– Этим мы здесь и занимаемся – тратим энергию. Нам это, очевидно, интересно, а тысяче оленеводов – полезно. Все вместе двигает вперед науку, развивает человечество.
Кочин молчал.
– Не надо киснуть, – внушительно сказал Мельников, – пора за работу.
– Без тебя знаю, – огрызнулся Кочин. Он всегда так огрызался, когда упоминали Эфэф и других стариков, которых он не застал. Кочин пришел в Лабораторию одним из последних, и за ним стойко держалась репутация очень, очень талантливого юноши. Было непонятно, что здесь перевешивает – признание таланта или напоминание о юном возрасте.
– Не грусти, – сказал Мельников, – тебе всего двадцать пять, всё еще успеешь.
Мельникову исполнилось тридцать, и он чувствовал себя стариком.
Спутник стартовал на следующий день. Вечером ракетчики, физики и математики собрались за большим столом – выпить за удачный запуск. Лица у всех были радостные и возбужденные, только Мельников сидел тих и задумчив. На другом конце стола Леша Жуков, специалист по ракетным топливам, рассказывал новый анекдот:
– Не грусти, – сказал Мельников, – тебе всего двадцать пять, всё еще успеешь.
Мельникову исполнилось тридцать, и он чувствовал себя стариком.
Спутник стартовал на следующий день. Вечером ракетчики, физики и математики собрались за большим столом – выпить за удачный запуск. Лица у всех были радостные и возбужденные, только Мельников сидел тих и задумчив. На другом конце стола Леша Жуков, специалист по ракетным топливам, рассказывал новый анекдот:
– Один кибернетик (смех, возмущенные крики программистов) изобрел предиктор, машину, которая предсказывает будущее, этакий агрегат в сто этажей. И задал он для начала предиктору вопрос: «Что я буду делать через три часа?» Предиктор жужжал до утра, а потом сообщил: «Будешь сидеть и ждать моего ответа».
Все весело засмеялись.
– Непонятно, на каком принципе должен работать такой предиктор, – сказал Иван Сидорчук, выпускник мехмата, любимец институтских лаборанток и к. м. с. по плаванию. – Вероятностное распределение событий? Тогда это действительно большая задача, до утра можно и не управиться.
– А хотелось бы знать, что ждет нас в будущем, – сказал раскрасневшийся Кочин.
– Нас ждет коммунизм, – буркнул Жуков, – разве не знаешь? То есть коммунизм ждет все человечество, а нас персонально ждет забвение. Неблагодарность потомков – обыкновенная вещь.
– Потому потомки и забывчивы, что предки необидчивы, – сказал кто-то.
Мельников снова вспомнил Эфэфа. Однажды они выпивали в честь Дня Космонавтики, и по просьбе Лаборатории Эфэф стал рассказывать про Королева. По старой памяти он называл главного конструктора Бородой. Мельников тогда был сильно пьян и не запомнил подробностей: но что-то там было про потомков и предков, живых и мертвых. Кажется, про долг потомков перед предками. У Эфэфа выходило, что все освоение космоса нужно, чтобы отдать этот долг. Кто-то еще сказал Эфэфу, что все это – идеализм и поповщина, а тот весело рассмеялся: мол, Борода однажды признался ему, что верит в ангелов. Идеализм – главное топливо космической программы, сказал тогда Эфэф. Через полгода он сгорел от рака, и сейчас, вспоминая этот разговор, Мельников почувствовал легкий укол, будто у него есть долг, который он никак не может отдать.
– В известном смысле предки всегда богаче потомков, – говорил Жуков. – Богаче мечтой. Предки мечтают о том, что для потомков рутина. Вот у нас есть мечта – достигнуть звезд! Мы все готовы отдать за эту мечту. А наши потомки будут летать к звездам, как мы летаем к маме на летние каникулы.
– Бедные они, бедные, – рассмеялся кто-то.
– Милый Леша, – сказал Сидорчук, – я бы очень хотел повидаться с нашими потомками. У меня к ним есть пара вопросов, преимущественно из области единой теории поля.
Все снова выпили. Сидорчук крякнул и сказал:
– Все-таки нам повезло, что радионуклиды хорошо выводятся спиртом. Представляете, если бы нам пришлось после каждого запуска пить столько же молока!
Постепенно застолье распалось на группы. Несколько здоровенных ребят, два кандидата в мастера спорта и пара разрядников, обсуждали вылазку в горы, которую запланировали на выходные перед возвращением в Москву. Жуков, сидевший неподалеку от Мельникова, понизив голос, рассказывал очередную версию знаменитой аварии 1959 года на уральском «Маяке»:
– Не было там никакого ядерного взрыва, сказки это все. Там был тепловой взрыв, но раскидало вокруг – будь здоров. Какой-то умник с погонами велел бочки с отходами расставить покомпактней, ну, пошел самопроизвольный разогрев, а потом рвануло все. Там есть такая речка, Теча… короче, не советую там купаться.
Очень, очень талантливый юноша Кочин рассказывал о том, как его школьный приятель ездил с родителями-дипломатами в Америку и там видел фильм «Космическая одиссея», про будущее. Мельников не впервые слышал эту историю и каждый раз удивлялся: какое отношение к делу имеет черный столб, который то на Земле, то на Юпитере, то в прошлом, то в будущем. Ракета, что ли? Глупости какие-то.
Мельников опять выпил. Нелепо все получилось – сам так хотел поехать на Полигон, а теперь то и дело дергаешься. Наверное, оттого, что перед запуском позвонил вчера отцу, а тот сказал, что два дня назад Лёля родила мальчика и назвала Сашей. Сашка мог бы и сам сказать, но вот уже полгода они не разговаривают. Глупо, глупо, глупо, ругал себя Мельников. Надо вернуться в Москву, позвонить брату, помириться в конце концов!
Роман с Лёлей длился три года – и, честное слово, Мельников никого так не любил, как эту девочку. Умница, чудесный, изумительный человек. Если бы можно было прожить два разных будущих, думал он, одно – со Светкой, другое – с Лёлей. Хорошо, пусть с разной вероятностью, но оба – одновременно. А так все эти три года Мельникову было стыдно, стыдно и душно – еще и оттого, что никто не хотел понять его, поддержать хотя бы как-нибудь. Даже ребята из Лаборатории высказались в том смысле, что лучше бы Мельников больше уделял времени работе над диссертацией. Жалко, Эфэф умер – может, хотя бы он понял, что происходит. Смысл существования – расходовать энергию, и три года Мельников не щадил себя. Подобно тому, как атом выделяет энергию при радиоактивном распаде, Мельников расходовал энергию, разрываясь между Лёлей и Светой. Как и завещал Эфэф, Мельникову было интересно. Впрочем, был ли этот расход энергии хоть кому-нибудь полезен, вот вопрос.
Тяжелее всего пришлось, когда про Лёлю узнал отец. Откуда – и гадать не надо, небось, Сашка разболтал. Михаил Константинович тогда приехал к Мельникову на работу, вызвал его к проходной. Они вышли на улицу, присели на скамейку. Мельников думал, что отец будет отчитывать его за измену, говорить о сыне и долге перед семьей, но Михаил Константинович сказал:
– Ты, Вася, наверное, хочешь мне сказать, что времена изменились и нравы сейчас не те, что раньше?
Мельников кивнул, да, именно это он и хотел сказать. Хотел объяснить, что личная свобода начинается с сексуальной свободы – эту формулировку он вычитал в статье из институтской стенгазеты, критикующей новейшие буржуазные теории, – но отец не дал ему ответить.
– Ты молодой еще, – произнес он, – ты думаешь, здесь всегда было, как в твои школьные годы? И только твои сверстники сумели отстоять право спать без штампа в паспорте? (Мельников снова кивнул.) Так вот, глупости все это. Мне семьдесят лет, я застал Российскую империю, революцию, нэп… поверь, в моей юности все только и говорили, что о свободной любви, половом вопросе и теории стакана воды.
– Стакан воды – это что? – пискнул Мельников. Он чувствовал, что его возят носом, как провинившегося котенка. Ай-ай-ай, как стыдно.
– Это теория о том, что мужчине и женщине переспать друг с другом – это как выпить стакан воды. Есть жажда, и надо ее удовлетворить. Модная была теория в двадцатые годы.
– Я не знал, – сказал Мельников.
– Ты вообще ничего не знаешь, – рявкнул отец. – Знания не накапливаются, только теряются. Нет никакого вашего научного прогресса, одна деградация. Мой отец, твой дед, знал во столько раз больше, чем я, что на его фоне мы оба с тобой – невежи и неучи. Он был человек Серебряного века, встречал Андрея Белого, Блока, дружил с символистами! Теперь об этом можно говорить, слава тебе Господи. Твои внуки их в школе будут проходить, а я с ними разговаривал, как ты со мной сейчас! Мы все дети по сравнению с ними, малые дети!
Мельников сидел, понурившись. Внезапно у него заболела голова, он страдальчески поморщился. К чему отец говорит все это? Хорошо, мы не первые догадались, что можно спать по любви, а не только в браке. Тоже мне, открытие! Это не физика, здесь неважно, кто первый доказал. Ничего от этого не меняется. Все равно это наше право – право на счастье.
– Как ты думаешь, – сказал отец, – почему я прожил всю жизнь с твоей матерью и ни разу ей даже не изменил? Думаешь, мне никогда не хотелось? Или, думаешь, не было возможности?
– Не знаю, – пожал плечами Мельников. – Я, папа, как-то об этом не думал. Наверное, ты не встретил другой женщины, которая…
– Другой женщины быть не может, – прервал его отец. – Об этом я и говорю. Нельзя разорваться на две части. Целостность – вот главное. Распад атома! Тоже мне! Распад человека, вот что это такое! И тут цепная реакция похуже, чем в твоей бомбе. Нет счастья в распаде, сын. Счастье только в цельности. Одна женщина. Одна семья. Одна страна. Запомни это!
– Хорошо, – тихо сказал Мельников, хотя не был до конца уверен, что все понял.
– А теперь – сам решай. Твоя жизнь, тебе ее и жить. – Отец поднялся и сердито двинулся к остановке. Пройдя несколько шагов, остановился и буркнул через плечо: – Матери только не рассказывай, незачем ей про это знать.
Сейчас Мельников подумал, что отец был прав. Если бы Мельников не потратил три года на этот изнурительный роман, он бы уже защитил диссертацию. Вместо того чтобы решать личные проблемы, надо было решать научные. Как говорил их профессор по алгебре: Если вы сведете все ваши жизненные проблемы к полиномам, они будут решены. Хотя бы приближенно… От полиномов по крайней мере не бывает детей.