Хоровод воды - Кузнецов Сергей Борисович "kuziaart" 33 стр.


Потом они стоят у окна, Анжела курит и рассказывает, что сегодня у них с Сазоновым годовщина. Хороший мужик, говорит она, квартиру мне снял, подарки дарит, в постели без придури. А то, знаешь, разное бывает, – и подмигивает Римме.

Римма улыбается в ответ, ей неловко в этой большой богатой квартире, наедине с этой женщиной, такой взрослой и опытной.

Вот уж кто не сомневается, мальчик она или девочка, думает Римма.

– А тебе с ним нравится? – спрашивает Анжела. Голос у нее глубокий, томный. Не дождавшись ответа, предлагает: – Кофе хочешь?

Они странно смотрятся вдвоем: невысокая Римма в деловом костюме, в туфлях на каблуках, с аккуратной прической – и крупная Анжела в кружевном белье со стразами, взъерошенные белые волосы, жаркое дыхание пышной плоти. Они пьют кофе, любовница Сазонова рассказывает, как два года назад, сразу после школы, приехала покорять Москву, год промыкалась с какими-то мудаками, а потом вот встретила Володю.

Римма чувствует странное волнение, когда пальцы Анжелы касаются ее руки.

– Может, ликерчика? – предлагает Анжела.

– Нет, спасибо, – говорит Римма, – я все-таки пойду.

А сама думает: интересно, губы у нее силиконовые или тоже свои?


Спускаясь на лифте, Римма снова смотрит в зеркало. Она кажется себе худой и неженственной. Внезапно понимает: вот она никогда не заработает на браслет с бриллиантами – ни в офисе, ни в постели, нигде не заработает. На всю жизнь так и останется маленькой девочкой, потом маленькой женщиной, после – старушкой, будет ходить на службу, работать дотемна, делать карьеру, а молодые и красивые будут получать дорогие подарки и жить в роскошных квартирах, за которые платят мужчины. Римма сжимает кулачки. Сука, чуть слышно говорит она, мразь, блядина.

Но легче не становится.

Римма не хочет быть частью семьи, но это не имеет значения. В зеркальном лифте сталинского дома она превращается в деталь хитрого узора, замыкает квадрат.

Она злится на Анжелу и не знает: это та же самая злость, что вскипает в Мореухове при виде любой иномарки, та же самая злость, с которой я думаю, как легко даются деньги Римме и как тяжело десять лет назад зарабатывала себе на жизнь я.

Римма злится на Анжелу – и это вечная злость на тех, кто богаче, на тех, кто моложе, на тех, кто живет лучше. Эти слова – сука, мразь, блядина – адресованы всем женщинам, живущим за счет своих любовников.

В том числе Даше, о существовании которой Римма даже не подозревает.

64. Спуск под землю

Не понимаю, думает Мореухов, как люди в метро ездят трезвые? Это же пиздец какой-то. Ад на земле, то есть под землей. Турникет на входе – не то Цербер, не то Харон; сунь ему билетик в ощеренную пасть, проходи, не бойся. Эскалатор, механический подземный водопад, принесет тебя на платформу. Зайди в поезд, посмотри на пассажиров… нет, лучше не смотреть, потому что осторожно, двери уже закрылись, и сбежать не удастся.

Напротив сидит женщина лет тридцати пяти, читает книжку Донцовой. По лицу видно: в этот момент она выполняет большую душевную работу. Рядом парень лет на десять моложе с томом Стивена Кинга в руках. На обложке – очередная нечисть. Я уважаю Стивена Кинга, особенно «Темную башню», но все равно: парень, брось ты это дело! Купи мне бухла, и я расскажу тебе такое, что ты не будешь спать по ночам!

Ну например. Один художник-алкоголик, к тому же страдающий галлюцинациями, спускается в метро в тяжелом похмелье. Все время вздрагивает, оборачивается, вообще ведет себя подозрительно. Постепенно читатель понимает: у него идея-фикс – он боится наводнения. Атлантида, град Китеж, все дела. Боится, что огромное море поглотит Москву. Ничего начало, да? Ну, это будет короткая история, ладно, не как у Стивена Кинга.

И вот выезжает этот художник на станцию Ленинские – то есть, прости, Воробьевы – Горы, ну, где метромост над Москвой-рекой, и тут кто-то как заорет у него над ухом: Смотрите, дельфины!

Я чуть не обделался, честное слово.

Смотрите, дельфины! Это крикнул какой-то мужчина и показал рукой на окно. Тут же к нему бросилась стайка школьников – не то поверили, не то оценили шутку. Гоша тоже завертелся – где, где дельфины? Дядя пошутил, сиди спокойно.

Гоша усаживается поудобней, и Аня возвращается к своим мыслям. Она ездит в метро каждый день, про метро не думает, вспоминает японский фильм, который вчера посмотрела.

Фильм назывался «Темные воды». Мать-одиночка с дочерью. Жили вместе, и отец пытался дочь отобрать. Но не отобрал, зато призрак другой девочки отобрал у дочери ее мать. Эта мертвая девочка когда-то утонула, прямо здесь, в доме, где они живут. И, конечно, теперь у нее не было своей матери, вот она и нашла себе другую. Напугала, что не оставит в покое дочку, если эта женщина не уйдет к ней, к девочке-призраку – вот героиня и ушла.

Аня думает: интересно, отец пытался меня отобрать, когда мама с ним развелась? Или это бывает только в Японии?

Аня думает: зря все-таки эта тетка так легко сдалась! Подумаешь, призрак! Можно было просто квартиру поменять. Я сто раз меняла. А теперь ее собственная дочь живет без матери.

Аня думает: интересно было бы увидеть то же самое кино, только не про живых, а про мертвых. Про маленькую утонувшую девочку-призрака. Она ведь была совсем маленькая – и все для нее кончилось.

Зинка иногда говорит: Эх, не сложилась у нас жизнь. А по-моему, у нас все отлично сложилось. Не сложилось у тех, кто проиграл в самом начале. У тех, кто глупо погиб. Кто умер совсем молодым. Кто хотел маму – а мамы не было. Кто хотел ребенка – а ребенка не случилось. Тот, кто может обрести покой только в призрачном мире японского кино.


Чего это я, в самом деле, так редко езжу в метро? – думает Никита. Всё на машине да на машине. Оно, конечно, приятней – пóтом не воняет, люди не толкаются, – но и в метро есть свои маленькие радости. Вон девушек сколько красивых! Когда я был бедный и ездил на метро каждый день, я их не замечал даже. А сейчас просто глаза разбегаются! И я почему-то уверен: подойди я к любой из них – все у нас получится!

Вот напротив сидит блондиночка, чуть моложе Даши, хорошенькая, только накрашена очень плохо. Впрочем, наверное, потому и плохо, что моложе. Ничего, научится еще, не страшно. Блондиночка сидит и явно смотрит на меня, глазками стреляет, улыбается. Ну вот, а я убиваюсь – молодость прошла, молодость прошла. В молодости такого не было. Я ей тоже улыбнулся, она сразу просияла, вскочила, подошла ко мне через проход и говорит: Здравствуйте, Никита Васильевич, вы меня разве не помните? Я же дочка Алексея Леоновича, вы у папы еще в гостях были?

Да, неудобно получилось.

Ну и ничего, что маме отпуск не дали, даже хорошо, думает Аня. Тут уж я спокойно Андрею скажу, мол, не могу с тобой в Турцию, Гошу деть некуда. Вот и славно, а то даже не знаю, как бы я с ним две недели выдержала.

Жалко только, моря опять не увижу. Ничего, столько лет жила без моря, поживу еще. Мама с бабушкой никогда на море не ездили, и я перебьюсь. Или бабушка ездила? Жалко, не знаю, а спросить теперь некого. Бабушка про свою жизнь мало говорила, только в последние годы полюбила вспоминать. Помню, рассказывала про Олега, про тир. И еще про то, как однажды на вечеринку пошла, а тут как раз Гагарин в космос полетел. Я невнимательно, наверное, слушала, жалею сейчас. Надо было про детали расспросить: как это все было тогда? А то ведь я-то представляю себе людей как сейчас, сегодняшний тир и нынешнюю вечеринку. Или, наоборот: старое черно-белое кино, будто до моего рождения в мире вообще не было цвета.

Аня думает о бабушке. Ане кажется: ее семья – что-то вроде картинки, сетки, гамака. В узлах – рождение детей, ниточки связывают их с родителями. И в этот гамак она укладывает Гошу, хочет положить поудобней, пусть ему будет уютно и безопасно.

Ниточки, веревочки, разорванные связи. Аня, Римма, мама Таня, тетя Гуля, бабушка Джамиля, бабушка Марфа, дедушка Миша. И где-то сбоку оборванные концы: дедушка Олег, папа, дядя Вася. Никита. И я, Саша Мореухов.


Мореухов выходит из поезда: что такое, что за чудо? Посреди платформы колонна, словно стела из Космической Одиссеи. Вертикальный столб. Это еще зачем? Ага, вот оно: две надписи – ПОМОЩЬ и SOS. Значит, сначала надо задать вопрос, а потом просить о помощи.

Хорошо, что теперь в Москве есть место, где всегда можно попросить о помощи. Просто подойти к колонне, прислониться лбом и повторять: Помогите, помогите.

Кнопку при этом можно не нажимать.

Никита стоит у дверей, смотрит в темное окно, где отражается немолодой усталый мужчина в дорогом, но уже мятом костюме. Огни проносятся сквозь его лицо, колеса грохочут, Никита вздыхает: он возвращается от Даши домой.

Милая Даша, думает он. Милая Даша, я никогда не скажу тебе, но я, наверное, люблю тебя.

Нет. Я просто люблю тебя. Очень тебя люблю. Последней, блаженной и безнадежной любовью. То, что началось с секса, со струй пота на твоей коже, с глубокого стона, с глубоководного оргазма, с женщины из омута – все оно стало любовью. Не знаю, как это случилось. Я никогда не понимал, что такое любовь и откуда она берется. Ты, наверное, тоже не понимаешь.

Милая Даша, думает он. Милая Даша, я никогда не скажу тебе, но я, наверное, люблю тебя.

Нет. Я просто люблю тебя. Очень тебя люблю. Последней, блаженной и безнадежной любовью. То, что началось с секса, со струй пота на твоей коже, с глубокого стона, с глубоководного оргазма, с женщины из омута – все оно стало любовью. Не знаю, как это случилось. Я никогда не понимал, что такое любовь и откуда она берется. Ты, наверное, тоже не понимаешь.

Может, поэтому мы и не знаем, что же нам делать.

Я возвращаюсь домой, возвращаюсь к Маше, к одинокой фигуре в глубоком кресле, к ЗИФТ и ГИФТ, ЭКО и ИКСИ, к тоске и отчаянию, к безнадежности. Где-то там, позади, в огромном городе остается девушка, которую я люблю и которой я никогда не скажу об этом.

Если бы я мог написать тебе письмо – я бы написал его и сжег.

Если бы я нашел дупло – я бы прошептал туда о своей любви.

Если бы я мог найти слова – я бы нашел их и снова забыл.

Но слова любви не нужно искать и невозможно забыть: они всегда просты. Даша, я люблю тебя – вот и все.

Я люблю тебя – и хотел бы прожить с тобой всю жизнь. Я хотел бы, чтобы ты стала моей женой, чтобы светлым весенним днем мы вошли в церковь и я надел обручальное кольцо тебе на палец.

И в этот момент Никита вспоминает: он забыл у Даши дедово кольцо.

65. По району

– Вот посмотри, – говорит Мореухов и улыбается щербатым ртом, – разве это не прекрасно? Видишь, в окне цветы на подоконнике, весь подоконник в цветах! Они же эти цветы поливают, ухаживают за ними. Много лет уже, представляешь?

Вдвоем они идут мимо тропаревских девятиэтажек, заглядывают в окна. Мореухов рассказывает, Лена слушает.

Сегодня на ней теплая куртка и джинсы, слишком светлые для грязной московской весны. Два часа назад Лена позвонила Мореухову по домофону. Вроде как номер квартиры он сказал ей при первой пьяной встрече. Якобы сказал.

Похоже, история разворачивается по всем канонам фильма нуар. Теперь фам фаталь должна меня соблазнить, думает Мореухов. Ну, посмотрим.

– Гляди, а вот здесь обои лет двадцать не меняли. Модные были обои в восьмидесятые, может, помнишь? А теперь таких уже не увидишь нигде!

Когда Лена позвонила, Мореухов как раз работал: Димон подкинул заказ. В свое время, завязав с деятельностью Самого Талантливого Художника Нашего Поколения (тм), Мореухов сразу объявил, что готов работать иллюстратором или дизайнером.

– Ну да, – объяснял он Димону, – раньше я был против халтуры. Но почему? Потому что халтура дезориентирует: начинаешь путать, где для вечности, а где для денег. Где работа, а где халтура. В результате работа превращается в халтуру, а халтура перестает устраивать заказчика. А если вообще не работать, в халтуре нет ничего зазорного. Работа как работа.

Димон уже несколько лет служил арт-директором в известном глянцевом журнале (возможно, том самом, что Аня брала почитать у Зинки) и время от времени приносил Мореухову заказы. Журнальная графика входила в моду. У Мореухова был свой стиль – нервный и неряшливый, но безошибочно узнаваемый. Да и вообще он неплохой рисовальщик – особенно сейчас, когда не пьет уже месяца два.

– Иногда хочется все это нарисовать, – говорит Мореухов Лене. – Эти скамейки у подъездов, ржавые гаражи, перестроечные ракушки… это же уходящая натура, как леса Амазонки. Лет пять-шесть – и ничего этого не будет. Останется сплошной евроремонт и разные формы Церетели.

В гости он Лену не позвал: в квартире, как всегда, было немного не прибрано. Спустившись, он предложил пройтись по району.

– Я покажу тебе Тропарево! – с пафосом сказал он.

– А тут есть что смотреть? – удивилась Лена.

– Еще бы! – ответил Мореухов. – Это лучшее место в мире! Я у Аксенова читал повесть когда-то. Там герой типа обретает Бога… ну, как мой отец и многие в семидесятые. И, значит, он обретает Бога и вдруг замечает: в новостройке, где он живет, есть божественная гармония. Так вот, я всегда был уверен: это про юго-запад. Тут из стандартных блочных домов сумели построить удивительный ансамбль – башни, полукружья, прямоугольники. И тут же – лес и речка.

Правда, в девяностые божественная гармония покинула Тропарево – все пустыри стали срочно застраивать. Божественная гармония, как выяснилось, – исключительно советский феномен.

И вот они идут между длинных девятиэтажек, заглядывают в низкие окна первого этажа. Цветы на подоконниках, кружевные занавески. Иногда – незадернутые шторы, видна гэдээровская люстра под хрусталь, верхний край дээспэшной стенки, чешские книжные полки до потолка.

– Ты видишь, – говорит Мореухов, – почти ничего не изменилось. Будто советская власть не кончилась пятнадцать лет назад. Ни евроремонта, ни итальянской мебели, вообще никакого дизайна. Словно время там, внутри, остановилось. Нам казалось, это убожество, а теперь видно – это же прекрасно!

– Почему? – спрашивает Лена.

– Понимаешь, двадцать лет назад люди старались подражать Западу. В том числе западному дизайну, западной моде. Это было очень неумелое подражание, над ним легко смеяться – а когда в магазинах появились товары, все это подражание смела волна китайского ширпотреба. Но на самом деле эта попытка воссоздать западный дизайн и западную моду – она ведь абсолютно самоценна. В ней есть удивительный зазор между материалом и идеей. Парадокс. Наглядная демонстрация того, что материя несовершенна как таковая. Поэтому копия лучше оригинала: в ней одновременно присутствует идея оригинала, материал копии и зазор между ними. И в этот зазор легко проваливается вся мировая философия. Посмотри: эти люди живут, даже не задергивая шторы. Им нечего стыдиться, нечего скрывать. У них простая, обычная жизнь, какая и должна быть. Занеси в такую комнату стул из «ИКЕИ» – и все пропадет, все разрушится.

– Ну, «ИКЕА» – это, конечно, примитив, – морщит нос Лена, – но я бы не хотела жить в такой квартире.

– Примитив – хорошее слово, – подхватывает Мореухов. – Уют – примитивная вещь, жизнь сама по себе примитивна. Вещи не должны быть красивыми, пусть лучше они будут безобразными, безвкусными, отталкивающими. Тогда захочется вдохнуть в них душу, оживить. Вспомни советские машины – их всегда ремонтировали сами, не было всяких сервисов, ремонтов. Эти машины были – члены семьи. В моем классе у двух мальчишек были машины, у одного горбатый «запорожец», у другого «Жигули». Так эти ребята свои машины так любили, как обычно дети любят кошку или там щенка. А сейчас ведь не может быть ничего подобного!

– По мне, отечественные машины небезопасны, – говорит Лена.

– По мне, отечественная жизнь небезопасна, – отвечает Мореухов. – Вот смотри, смотри, я как раз об этом говорю!

Трое мужчин в грязных куртках и взлохмаченных ушанках склонились над раскрытым капотом. Светят фонариком, оживленно жестикулируют.

– Видишь, видишь – они обживают эту машину, все вместе, всей семьей или всем подъездом. Машина скрепляет их дружбу. А если отогнать в сервис – какая дружба? Одни деньги.

– Да, здесь у вас вообще немножко по-деревенски, – говорит Лена и кивает на двух немолодых женщин на самодельной лавочке у подъезда. – А ты давно тут живешь?

– Считай, с рождения, – отвечает Мореухов и после паузы спрашивает: – А ты?

– Я – неважно, – говорит Лена, – я про тебя. Ты тут прожил всю жизнь, и тебе хочется, чтобы ничего не менялось. Чтобы здесь был музей твоего детства. Это даже трогательно.

– Глупости. – Мореухов не хочет быть трогательным, он хочет быть радикальным, парадоксальным, неожиданным. – Я не хочу, чтобы здесь был музей. Я хочу, чтобы здесь была своя жизнь – и не такая, как в соседнем районе или в центре. Вот здесь она – такая, словно пятнадцати лет не было. В другом месте – по-другому. Потому что Москва не может быть музеем, то есть традиционным музеем. Она – сама по себе динамический музей, памятник самой себе, вечно меняющийся, разрушающий себя.

Кажется, Лена не слушает.

– Всю жизнь – в одном районе, – задумчиво говорит она.

– Надеюсь, всю жизнь получится, – отвечает Мореухов, а сам думает: ну как можно уехать из района, где под каждым кустом тебе довелось говорить с Богом?

Неподалеку отсюда летом они с Соней Шпильман выпивали на канализационном люке, выступающем из земли как небольшой круглый столик. Портвейн привезли из Крыма, а пиво покупали у метро.

Наступала зима, и они согревались водкой в местном лесу, где на опушке еще не было одноименного магазина.

Весной Соня сделала аборт и уехала с родителями в Израиль.

Как можно уехать из района, где ты столько пил?

– А ты правда говорил, что ты художник? – спрашивает Лена.

– Типа того, – отвечает Мореухов. Когда он трезвый, ему стыдно, что он художник. Лучше бы режиссер или рок-музыкант.

– Ты рисуешь?

– Да, иногда, – кивает Мореухов, – когда ты пришла, как раз заканчивал иллюстрацию для модного журнала.

Назад Дальше