Хоровод воды - Кузнецов Сергей Борисович "kuziaart" 35 стр.


Мне кажется, я ослышался. Я никак не могу привыкнуть, что фраза про пять миллионов может относиться ко мне. Через три года, где-то летом-осенью 2008-го.

– Надо сделать всего две вещи: найти инвестора и поработать еще три года.

– А ты не хочешь стать таким инвестором?

– Я подумаю.

О чем говорят мужчины? Прежде всего – о бабах.

– Помнишь, старик, ты меня спрашивал еще: что нового мы можем испытать с женщиной, когда нам уже за тридцать? Вот я тебе скажу: летал я тут нырять на Филиппины, мне инструкторша-филиппинка взяла минет прямо на дне. Что значит – невозможно? Вдохнула – пососала, вдохнула – пососала. То клапан, то член, то клапан, то член. Пузырики еще залупу щекочут.

– Ну тебя на фиг!

– Ты должен заняться дайвингом. А то мне ездить не с кем. Ты же нырял уже один раз! Возьми с собой Машку, я Ксюшку возьму, поедем на Красное или на Кубу, если экзотики хочется.

Я бы никогда не нырнул, если бы не Машка. Надо идти навстречу своему страху, чтобы его победить. И когда я первый раз по-нормальному поплыл, она стояла на катере, махала мне рукой.

Жалко, для нее нет у меня ни мудрого совета, ни катера, откуда я мог бы ей махать. Под ногами у нас обоих, у всех троих, – какая-то бездонная глубина. И с аквалангом туда не нырнешь.

О чем говорят мужчины? Прежде всего – о смысле жизни.

– Я, старик, тебе даже завидую. Тебе это все в новинку, а мне надоело уже смертельно. Хочется все бросить – но неясно, чем тогда заняться. Может, купить яхту и плавать вокруг света, как ты думаешь?

– Я думаю, Костя, дело вообще в другом. Вот у меня дядька умер, я говорил. И я много думал – ну, про родителей, про бабушку с дедушкой, вообще про все эти поколения, которые жили до нас. У них всех был какой-то смысл в жизни – общий, не индивидуальный. Скажем, наши деды и бабки верили, что строят коммунизм.

– Ну, – говорит Костя, – мои не верили. Мой дед священник был со всеми вытекающими. Лагерь, ссылка, то-се.

– У меня дед тоже не из рабочих-и-крестьян. То есть один как раз из крестьян, впрочем, раскулаченных, что даже хуже. Но все равно – оба мои деда верили: они делают что-то важное. Электростанции строят, метро роют, что там еще? Верили пусть не в коммунизм – ну хотя бы в Бога или в Россию. Отец вот в Науку до сих пор верит. Во что-то большое, чему они свои жизни были готовы посвятить. В такой источник силы, понимаешь?

– Сила, старик, от Бога.

– Она, конечно, от Бога. Но скажи, много ли от Бога тебе достается этой силы? Ты вот трахаешь девок, зарабатываешь бабки – и тоскуешь. Потому что ни в девках, ни в бабках для тебя силы нет. Мой отец, например, работал в своем институте, наукой занимался. Ну, не особо, конечно, успешно, даже кандидатской не защитил, зато он был частью Великой Советской Науки. Вдобавок считал, что вот он хранит самиздат, приближает светлое будущее. Светлое будущее пришло – и мы в нем оказались сами по себе. Сами по себе и сами для себя. И все наши силы – наши личные силы. И когда они кончаются – всё, приплыли.

– Ну, – говорит Костя, – тут есть два выхода. Первый – ты можешь считать, что ты создал пятнадцать рабочих мест. В Америке это сочли бы патриотичным поступком. В этом смысле ты тоже работаешь на светлое будущее, и тэдэ и тэпэ. А второе – ты живешь ради Машки и ваших будущих детей. Ради семьи. Как, опять-таки, твои дедушки-бабушки и мама с папой.

О чем говорят мужчины? О работе, о бабах, о смысле жизни, о политике, о спорте, об экономике, об «оранжевой революции», о цветных металлах, о черном золоте, о других полезных ископаемых, о том, на чем была, есть и будет стоять земля русская, о своей жизни, о своей дружбе, о друзьях, которых нет с ними, о времени, которое прошло и которое осталось. И очень редко – о страхе, о скрытом страхе, который всегда рядом.

Очень редко говорят. Фактически – никогда.

И поэтому я киваю Косте, а не говорю: Я как-то не очень уверен насчет детей, – потому что об этом я стараюсь не думать. Дети – это опять счета от врачей, анализы, больницы, светлые коридоры, снежные аллеи, красочные буклеты, красивые обещания, нулевые результаты. Дети – это опять Маша в кресле, при погашенном свете, в пустой комнате, с пустыми глазами, с пустым чревом, с пустотой внутри, с пустотой снаружи, с пустотой, что разрастается, окружает нас, заполняет легкие так, что нечем дышать.

Если бы ты сразу после нашей свадьбы отправил меня к врачу, у меня, может быть, все бы получилось, сказала она, и вообще, я чувствую, тебе это не нужно: я полгода ничего не говорила, специально проверяла, и ты тоже не говорил!

Я ответил, мол, я не хотел ее травмировать, это все-таки ее решение, да, для меня важно, чтобы у нас были дети, но если их не будет, значит, не будет. Можно усыновить кого-нибудь, например.

Тогда она опять села в кресло и замолчала.

Я не знаю, что хуже – когда она так сидит или когда объясняет, что во всем виноват я.

У меня появился в последнее время такой специальный голос, успокаивающий, тихий. Я говорю: вот увидишь, все будет хорошо, на этот раз все получится, и времени еще навалом, тебе нет и сорока, вот бабка родила мою мать, когда ей было за тридцать, по тем временам – продвинутый возраст, и ничего, а сейчас такая медицина, в крайнем случае – в Америку поедем или там в Европу, найдем лучших врачей.

Куда ты поедешь? – говорит Маша. – У тебя же бизнес.

Я отвечаю: Да какой там к черту бизнес! Хотя понимаю, что она права и никуда я не поеду, но все равно продолжаю говорить, а сам думаю о матери, которая осталась с отцом только из-за меня. Я думаю о матери Саши, о матери Ани, о матери Риммы, которые воспитывали детей одни. Я думаю о бабушке Насте и ее трех детях, которых она родила одного за другим, едва кончилась война. О моей сестре Ане, обо всех женщинах нашей семьи, об их судьбах, их детях. Думаю – и вижу какую-то огромную сеть, грибницу, объединяющую их смыслом жизни, которого лишены мужчины, смыслом, о котором еще не задумывается Даша, который никак не дается Маше. А ей ничего и не нужно, кроме этого смысла.

Это – женская судьба. Потому, выпивая, мужчины редко говорят о детях, а когда речь заходит о женщинах – говорят о сексе, минете под водой, гимнастических приемах в постели, веселых приключениях, любовных победах. Потому что когда женщина сталкивается со своей судьбой, мужчине уже нечего делать, нечем помочь. Разве что сесть рядом в пустой комнате, в кромешной темноте, взять за руку и надеяться на ответное пожатие.

68. Две России

В первые в эту церковь Никита пришел с дедом Макаром. Незадолго до смерти дед попросил отвести сюда. Никита не знал, что дед православный, и удивился: Ты разве крещеный? Дед посмотрел насупленно из-под седых бровей:

– Что я, нехристь? Я, между прочим, 1915 года рождения. Как я могу быть некрещеный?

– Но ты же никогда не ходил в церковь?

– Когда надо было – ходил, – сердито ответил дед. – Сейчас вот – надо.

Деду Макару было семьдесят пять лет, и ходил он с трудом, поминутно останавливаясь, переводя дыхание и опираясь на сучковатую палку с металлическим наконечником. Никита поймал частника, усадил деда на переднее сиденье, и старик длинно и излишне подробно рассказал водителю маршрут.

Они приехали к храму Иоанна Предтечи на Пресне. Никита хотел войти, но дед его одернул:

– Тебе незачем сегодня. Без меня сходишь, если захочешь. Я один должен. С Настей сходил бы, с тобой – не пойду.

Никита купил в киоске «Огонек», присел на скамейку и стал читать большую статью про затопленные русские церкви. Он подумал, что получилась невольная метафора: церкви словно сами ушли на дно, как невидимый град Китеж. Дед Макар и наверняка многие другие верующие тоже все эти годы существовали не подпольно, а вот именно что подводно. На секунду Никита представил, как в затопленных церквях бьют колокола и на лодках плывут седые старики, похожие не то на его деда, не то на деда Мазая с известной картинки. С каждой минутой вода подбиралась к бедным зверькам, вспомнил Никита и перелистнул страницу. Следом шла очередная статья о преступлениях культа личности.

Через сорок минут в дверях храма показалась массивная фигура, опирающаяся на палку.

– Спасибо, – сказал дед, – все, что надо, сделал. Давай сядем, посидим немного, потом уже поедем.

Они сели. Дед неприязненно посмотрел на «Огонек»:

– Опять правду народу хотят рассказать?

Никита, горячась, заговорил о восстановлении исторической справедливости и объективной картины, о памяти жертв и преступлениях палачей. Дед его прервал:

– Ты, Никита, послушай старика. Я все-таки тогда жил. Пойми, чем больше они порасскажут ужасов, чем больше наворотят разоблачений – тем труднее станет понять, что тогда было на самом деле.

– А что было? – с вызовом спросил Никита. Деда Макара он всегда немного побаивался. Говорить с ним было невозможно – дед был вечно недоволен: казалось, у него обо всем есть свое мнение, но высказывать его он не собирается – без толку. Хотя чушь, которую все тут говорят, он слушать тоже не намерен. Когда Никита, набравшись смелости, приставал к нему с расспросами, дед отвечал кратко и непонятно, словно желая еще больше запутать.

– А что было? – с вызовом спросил Никита. Деда Макара он всегда немного побаивался. Говорить с ним было невозможно – дед был вечно недоволен: казалось, у него обо всем есть свое мнение, но высказывать его он не собирается – без толку. Хотя чушь, которую все тут говорят, он слушать тоже не намерен. Когда Никита, набравшись смелости, приставал к нему с расспросами, дед отвечал кратко и непонятно, словно желая еще больше запутать.

– Тогда, Никита, жили люди. Они любили друг друга, а случалось, и ненавидели. Когда любили – ну, хотели быть вместе. Когда ненавидели – желали смерти. Иногда их желания сбывались, иногда – нет. Вот и все.

– Все? – возмутился Никита. – Но ведь это всегда так!

– Вот об этом я и говорю, – сказал дед Макар. – Всегда так. Раньше вот талдычили про стахановцев, передовиков, комсомольские стройки, а теперь – про культ личности и преступления. Кто такие были ударники? Часть – жулики, конечно. А часть – работяги, которые любили Родину и хотели в ней жить хорошо. И поэтому работали. И много построили. Днепрогэс, Магнитку. Вот твой дед Михаил метро строил! Из отсталой страны сделали передовую, в космос потом полетели! Это все про любовь было. Не только про любовь, конечно. Но все хорошее, что получилось, – оттого, что была в людях любовь.

– А лагеря?

– Лагеря! Преступления! Репрессии! – Дед столкнул «Огонек» на землю. – Всего-навсего одни люди убивали других или не убивали, а отправляли в лагерь. Из зависти, из мести, из страха – ну почему люди такое делают? Просто в тридцатые годы на врага можно было написать донос, а это проще, чем застрелить. И поверь мне, стоит только людям дать оружие – они пускают его в ход.

– Дед, но ведь в эпоху застоя никто никого не убивал.

– Никита, если оружия долго не давать, люди все равно или придумают новое, или откопают старое. Вот это вот, – и он ткнул палкой в журнал, – здесь и происходит.

– Ну, – сказал Никита, – я не верю, что снова начнут сажать по доносам.

– Значит, снова начнут стрелять, – сказал дед.

– А двадцатый съезд? – спросил Никита. – Что ты говорил, когда был двадцатый съезд?

– Когда был двадцатый съезд, – ответил дед, – я молчал. А что мне говорить? Это я тебе объясняю, ты как-никак мой внук и тогда не жил. А те жили и ничего не понимали. Зачем же мне разговаривать с идиотами? Свою голову не приставишь. Ну что двадцатый съезд? Чего-нибудь после него в жизни поменялось? Ничего!

– Не все же были идиоты, – возразил Никита. – Я вот прочел недавно. Анна Ахматова, ну ты знаешь, поэтесса, то есть поэт, ну вот она тогда сказала: сейчас встретятся две России – та, которая сажала, и та, которая сидела.

– Чушь. – И дед сердито топнул ногой в стоптанном ботинке. – Две России! Много она понимает, эта твоя «поэтесса», твоя «поэт»! Это одна Россия – одни и те же сначала сажали, а потом садились. Тут и разницы нет никакой. Две России совсем другие. Это те, кто выжили, – и те, кто нет. А эти, которые «нет»… много чего было! Коллективизация, голод, бандиты, война, в конце концов! При чем тут репрессии и это ваш Хрущев с его съездом? Важно только, выжил или не выжил. А эти «две России» встретятся не раньше, чем протрубит Труба, в которую ты не веришь. – И дед кивнул на церковь.

– Дедушка, – сказал Никита, – но ведь все равно в конце концов все умрут.

– «В конце концов», – передразнил старик. – Но одни успели оставить детей – а другие нет. Вот что значит – выжили! Род твой продолжился – или на тебе и прервался. Вот что важно.

Был летний день. Люди спешили по делам, кто-то заходил в церковь, кто-то покупал в киоске газеты и журналы. Светило солнце, зеленела трава, проезжали машины – и Никита понял: дед сегодня подвел итог своей жизни. Он снаряжен и готов в путь. Никите стало жаль деда, который прожил трудную запутанную жизнь и скоро умрет, и себя, который так и не смог до конца понять этого старика с дурным характером и тягой к парадоксам. Никита хотел обнять его – но тут дед положил ему на колено тяжелую руку:

– Поговорили и хватит. Вези меня домой.

А дома налил крепкого чая и два часа рассказывал про свою довоенную жизнь, когда они с Настей скитались по всей стране и не могли даже подумать о детях.


Вскоре после смерти деда Никита крестился – в той самой церкви. Первые годы старался соблюдать пост, ходить на службу и к исповеди, но постепенно все сошло на нет, тем более Маша была некрещеная, Рождество предпочитала отмечать 24 декабря, а про Пасху вообще забывала.

Он и сегодня сюда зашел, потому что была встреча рядом, буквально в соседнем доме. Вспомнил деда, подошел к скамейке, где они когда-то сидели, потом пошел в церковную лавку.

Никита поставил свечку, дважды прочитал про себя «Отче наш», попробовал вспомнить еще какую-нибудь молитву, не смог и тогда начал молиться теми словами, которые приходили ему в голову.

– Господи, – молился Никита. – Ты видишь: я плохой христианин, я плохой муж. Наверное, я грешник, Господи. Наверное, я должен попросить Тебя, чтобы Ты укрепил меня в вере моей. Но я просто прошу укрепить меня, прошу дать мне сил. Потому что мне очень тяжело, Господи, Ты ведь понимаешь, как мне тяжело. У меня работа, у меня семья, у меня Даша. Я запутался, Господи, Ты же видишь. Вспомни, Ты сам просил Твоего Отца, чтобы Тебя миновала та чаша. Вот и я прошу, чтобы меня миновало… ну, не чаша, какая уж чаша, просто то, что меня ждет, пусть оно меня ждет как-нибудь иначе, хорошо? Я путано говорю, но Ты ведь поймешь, правда? Я просто хочу, чтобы все были счастливы, чтобы у нас с Машей получился ребенок, чтобы Маша перестала так сидеть в кресле, чтобы вернулось, как все начиналось десять лет назад. Ведь все было хорошо, зачем же это отнимать? Верни мне это, правда, верни и оставь. И родителей моих оставь, оставь на подольше, я плохой сын, я знаю, но я люблю их, мне будет трудно без них. Оставь мне моих друзей, их немного, так что – оставь, хорошо? И работу, я люблю свою работу, она хорошая, в ней нет никакого греха, я так думаю. Ты ведь не считаешь, что деньги – это грех, правда? Так что оставь мне все это. А еще, я понимаю, это глупо, но я все равно попрошу – оставь мне, пожалуйста, Дашу, я знаю, это грех, но я ведь ее люблю, а с Машей мы все равно не венчаны, так что тебе должно быть все равно, я правильно понимаю? Да, оставь мне Дашу и еще оставь желто-красные листья, молодость, скамейки, сумрак, свет фонаря, все, что было хорошего в моей жизни, оставь мне, пожалуйста, ведь в конце концов и так придется все Тебе отдать, я думаю – лучше сразу все, хорошо? Ну, когда умру. А пока я живой, я хочу быть счастлив. Это же совсем не грех, я знаю. Сделай это для меня, я очень Тебя прошу.

Что я несу? – подумал Никита. Зачем я прошу все оставить? Что, у меня жизнь такая отличная, что я ее менять не хочу? Я что, в самом деле собираюсь вот так жить, как сейчас, только долго и счастливо, и умереть в один день с Машей и Дашей, в горе и в радости? Что я тут говорил, стыд и позор!

Никита вышел из церкви, сел в машину и только поехал, как позвонил Виктор, и они стали обсуждать клиента, который просил каких-то несусветных скидок, да уж, надо было сразу ему задрать цену в два раза, всегда противно так поступать, точно… И только через пятнадцать минут Никита повесил трубку, остановился у светофора, закрыл глаза и сказал: Господи, я говорю с Тобой, я раб Твой, Господи, и я грешен. Пусть будет воля Твоя, а не моя. Господи, Ты укажи мне дорогу и, если я не увижу ее, помоги мне сделать правильный выбор.

69. 1936 год. Повесть неусомнившегося ветра

Макару и Насте как сознательным рабочим элементам дали комнату в общежитии. На стройке Макара кормили черной питательной кашей, дома Настя наливала стакан белого молока, печального без запаха живой скотины.

По вечерам в груди у Макара росла какая-то совестливая тоска. Обняв Настю, он отходил ко сну. Во сне Макар видел озеро, птиц, забытую сельскую рощу.


Настина мать приходилась отцу Макара кумой. Имея подкулацкую долю жизни, они не вступали в колхоз, и обобществление выбросило их в холод дощатого вагона беспрекословной рукой активиста Михаила Еропкина и других ведущих бедняков, стремясь тем самым ликвидировать кулаков вдаль. Кулацкий элемент глядел сквозь щели; это люди хотели навсегда заметить свою родину.

Паровоз задыхался резкой осечкой пара. На подъеме в нескольких верстах от деревни он влип в рельсы, пробуксовывая со скрежетом бандажей. Отец Макара всей печалью рабочего тела, разлученного со своим хозяйством, навалился на вагонную дверь. Из открывшейся щели пахнуло морозным воздухом жуткого пространства – и в этот холод взрослого мира родители и выпихнули Макара и Настю, а потом паровоз с сопением преодолел косность осадистого веса и повлек вагоны дальше к ближайшему железнодорожному узлу.

С далеких пустопорожних мест дул ветер, заметая следы на снегу, указывая, куда идти, чтобы вернее затеряться среди бесприютных масс. Они спали обнявшись благодаря холоду, и год за годом тоска взросления входила в их умы и тела.

Назад Дальше