Хоровод воды - Кузнецов Сергей Борисович "kuziaart" 38 стр.


Его мечты не шли дальше этого выстрела – но в своих видениях я опускался перед ним на колени, целовал дымящееся револьверное дуло, а потом осторожно брал в рот другой ствол, взведенный и готовый к выстрелу.

Засыпая, я держу Яна за руку и думаю: сегодня мне казалось – Яна нет со мной, как будто он думает о чем-то другом, даже не о революции, суровой деве, к которой я давно не ревную, а о каком-то другом юноше, может быть, моложе меня на год или два, двадцатидвухлетнем красавце с вьющимися светлыми волосами, – и вот в полудреме я вижу нас троих, а потом Ян уходит куда-то, мой новый любовник целует меня в губы – и тут меня будит голос Яна, и я не сразу понимаю, что он сказал, но когда понимаю – еще крепче сжимаю его руку и окончательно просыпаюсь.

– Я нашел ее, – говорит Ян. – Я нашел графиню.

Было совместное совещание по борьбе с бандитизмом – милиция, УГРО, ОГПУ. Когда закончили, Ян вышел на улицу – и увидел девушку. Она стояла, облокотясь на ограду, стояла почти неподвижно – и во всей ее фигуре была какая-то буржуазная утонченность, какой-то старорежимный аристократизм. Она была неуместна здесь, среди сильных мужчин в кожанках. Надо спросить документы, подумал Ян, но тут незнакомый сотрудник УГРО подбежал к девушке, обнял и поцеловал в губы.

Ян отошел, чтобы не привлекать внимания, только потом спросил: Кто это там целуется? – и в ответ услышал фамилию мужчины.

Все остальное было делом техники. Ян навел справки, узнал, кто это. Вроде герой Гражданской войны, борец с бандитизмом, заслуженный товарищ. Правда, насчет девушки пришлось покопаться. Студентка университета – ну, тогда Ян зашел на факультет, проверил документы – вроде все нормально, из работниц, но фамилия его насторожила. Он пошел по адресу, где она жила с матерью и сестрой. Революционное чутье не обмануло, усмехнулся он. В домкоме, увидев его мандат, все рассказали. Из бывших. На заводе недавно, пошла, значит, чтобы в университет пролезть.

Дворник вызвался показать, где они жили раньше, оказалось – в собственном доме. И там, не веря своим ушам, Ян услышал: жена и дочки покойного графа.

– Я еще документы соберу, – говорил он, а я чувствовал, как дрожат его пальцы в моей ладони, – и доклад товарищу Меерзону: мол, представительница эксплуататорских классов скрыла при поступлении в университет происхождение и с преступной целью вступила в связь с сотрудником рабоче-крестьянской милиции. А это – вышка, поверь мне, Коля, я сумею написать.

Я прижался к Яну всем телом, впитывая его дрожь.

– Что же ты молчал? – прошептал я. – Ведь это – подарок нам с тобой.

– Да, – серьезно ответил Ян, – к дню рождения революции.

Годовщина была только на следующей неделе, но я понял: Ян уже считает дни до своего прощайте, графиня! – и алая роза расцветет на белом платье.

Он говорил день рождения революции, словно революция была человеком, женщиной, в которую он влюблен. Я любил в нем это рыцарство, эту безответность, бесплодность, холодное пламя неземной страсти, пожирающее изнутри. Мы оба для Яна были любовниками революции, а наша близость – всего лишь попыткой приблизиться к ней, чтобы после долгих лет войны заменить предсмертные крики – криками наслаждения, а свинцовое семя нагана – высыхающим на моих губах семенем нашей любви.


Утром я смотрел, как Ян одевается. Он повернулся ко мне спиной, а я глядел на ягодицы, округлые, упругие, приподнятые, глядел на шрам между лопатками, на широкие плечи… Нежность, возбуждение, дрожь – я подбежал и поцеловал коротко стриженый затылок.

Ян улыбнулся через плечо:

– Не сейчас, Коля, мне надо идти, да и тебе пора.

Да, я тоже ходил на службу. Неинтересная конторская работа – если бы не встреча с Яном, моя жизнь осталась бы такой же блеклой, как бумаги, которые я перебирал. Я презирал свою работу, хоть Ян и говорил: это тоже служение революции.

Я оделся, хотел выйти вместе с ним – впрочем, Ян не стал меня ждать.

– Спешишь в своей графине? – спросил я.

– К нашей графине, – улыбнулся он уже на пороге.

Я часто думаю: эти слова были лучшим любовным признанием в моей жизни, прекрасным эпилогом к нашему роману, прощальной точкой в череде ночей, пахнущих семенем и оружейной смазкой, долгих ночей, которые мы делили на двоих, как делили на двоих революцию, эту суровую Богоматерь; как делили графиню – белоснежного агнца, обреченного на заклание во имя Ее.


Вечером Ян не вернулся. Иногда он задерживался допоздна, но всегда предупреждал. За полночь, измученный подозрениями, ревностью и страхом, через весь город я прибежал к большому дому ОГПУ. Мне представлялась попытка ареста, сопротивление заговорщиков-контрреволюционеров, глупая шальная пуля, кровавая роса на безволосой широкой груди.

Я спросил у караульного, на месте ли Ян, а в ответ получил: Иди отсюда, контра! – обращение, вдвойне пугающее на пороге ОГПУ. Потерянный, я побрел прочь и, свернув за угол, услышал шум мотора. Машина остановилась, за рулем сидел молодой парень. Я знал его: он пару раз подвозил Яна после ночных операций.

– Ты – Коля? – спросил он.

Я кивнул, не решаясь произнести: Что с Яном? – но тот рассказал, не дожидаясь вопроса. Позже я думал: они тоже могли быть любовниками – в голосе парня была грусть, и он сказал мне правду, которую сотрудник ОГПУ не должен говорить постороннему, если, конечно, с этим посторонним его не связывает нечто большее, чем ночная улица, предрассветный час и тусклый свет фонарей.

– Был сигнал, – сказал он, – вроде как Ян раньше был связан с эсерами и сейчас готовит террористический акт. Один сотрудник УГРО сообщил – случайно во время облавы какой-то мелкий вор дал показания.

– Что за ерунда? – пролепетал я. – Никогда Ян не знался ни с какими ворами…

– Не знаю, – сказал парень, – вора убили при попытке к бегству, как назло. Но этот, из УГРО, такой заслуженный товарищ, участник Гражданской войны, нельзя не поверить. Два часа говорил в кабинете с товарищем Меерзоном, тот лично подписал приказ об аресте.

В лагерях люди иногда вспоминают, как узнавали об аресте своих близких. Обычно говорили: мы верили – там разберутся и отпустят. Слыша это, я еле заметно усмехался. Уже той ночью у меня не было иллюзий – я знал, как работает эта машина, знал – я больше никогда не увижу Яна, знал – бесполезно идти к Меерзону рассказывать, что любовница сотрудника УГРО – бывшая графиня и тот оговорил Яна, когда понял, что Ян подбирается к ней. Да, я знал, все это – бесполезно. Бесполезно и опасно.

Если бы в Ленинграде были петухи, той ночью они могли бы прокукарекать свои три раза без всякой паузы. Я отрекся от своей любви в один миг, сказал: Ну, товарищу Меерзону виднее – и, сгорбившись, пошел навстречу сереющему рассвету.

Моя любовь умерла еще до того, как пуля вошла в коротко стриженый затылок Яна, в то самое место, куда я поцеловал его в последний раз. Моя любовь умерла – тот, кого я любил, не мог сидеть в камере, не мог отвечать на вопросы следователя. Он мог только сам задавать вопросы, только запирать в камеры других, каждым своим жестом утверждать великую животворящую силу революционной смерти, которая клокотала в нем неиссякающим источником, давала силу корням могучего древа, наполняла соками крепкий ствол, распухающий между моих губ.


После исчезновения Яна меня охватила тоскливая печаль – словно вся post coitum tristia, которой были лишены наши ночи, дождалась своего часа. Сны стали блеклыми и лишенными красок, как листы ежедневных газет с отчетами о новых свершениях, новых стройках, новых врагах. Я вернулся к безнадежному потухшему существованию, ставшему еще бесцветнее, чем до встречи с Яном. Даже юноши и мужчины теперь не волновали меня – как будто в глубине души я смог найти тайный внутренний дворик и там поставить к стенке саму возможность близости и любви.

Однажды под утро мне приснилась девушка в белом, с зонтиком в руках, в ботинках с высокой шнуровкой. Она шла под руку с незнакомым мужчиной в кожаной куртке, и я не сомневался: это и был убийца моей любви, убийца Яна. Мне запомнился невыносимый контраст белых кружев и черной кожанки там, где соприкасались их руки. Мужчина казался моим ровесником, был широк в плечах, круглоголов и, как многие в те годы, обрит наголо. Взгляд, обращенный к девушке, лучился нежностью, но стоило ему отвести глаза, как они превращались в два черных круга, два бесконечных тоннеля, два оружейных дула, готовых к выстрелу.

Я проснулся: на губах был забытый вкус смазки и машинного масла. Впервые после исчезновения Яна я принялся одиноко ласкать себя, перевернувшись на спину, закрыв глаза и сжимая в руке твердеющий орган. Я представлял Яна – сильные руки, пальцы, поросшие светлым волосом, шрам на спине и шрам на животе, вздувшиеся жилы предплечий, безволосую грудь, позабытый суровый запах военного пота, – но знакомые черты тускнели, и сквозь облик Яна властно проглядывал его убийца, словно Ян превращался в него, словно убийца поглощал Яна. И когда завершилась метаморфоза, густая струя ударила фонтаном и упала мертвыми каплями на мой живот.

Графиня была мороком, миражом, фата-морганой. Расставленной ловушкой, искушением, которое Ян не смог преодолеть. Революция не простила неверности – ревность революции посерьезней моей юношеской ревности. Обещание принести этого ложного агнца в жертву не могло ее обмануть – в тайном ордене, к которому принадлежали мы с Яном, не было места для женщин – только для нее. Страсть, не принадлежавшая революции, могла быть отдана лишь другому мужчине – словно своему отражению в зеркале, своему двойнику, своему напарнику в суровом служении жестокой деве.

Я знал: рано или поздно наступит мой черед. Я заплачу за разделенные с Яном мечты, заплачу за нашу графиню. Я ждал много лет и, когда час пришел, не читая поставил подпись на протоколе следствия – но ничего не рассказал о Яне, о нашей любви, о колдовской фата-моргане, увлекшей нас в гибельную пучину.

Иногда я думаю, что все-таки не предал нашу любовь.

Я ждал, что меня расстреляют, но времена изменились: революции требовались рабы, а не жертвоприношения – меня отправили в лагерь; я был уверен, что умру там. Я мог умереть на этапе, в Сибири, на поселении; а после второго ареста – в пересыльных тюрьмах, в Джезказгане и в Воркуте. Наверное, я не умер потому, что пропитанное смертью семя, что много ночей подряд изливалось в мою гортань, наполнило меня силой.

В пятьдесят шестом на волне хрущевских реабилитаций я вернулся в Ленинград. Думаю, Яна тоже реабилитировали. Я подумал: можно узнать фамилию доносчика из УГРО, встретиться с ним и посмотреть в глубокие темные глаза… Но я не стал искать – что бы я сделал, встретив этого человека? В мечтах я иногда убивал его, иногда занимался с ним любовью, и часто в решающий момент белым призраком в спальню входила графиня, всё такая же молодая, входила и смотрела безмолвно, а могучий круглоголовый орган обмякал в моих губах.

Когда-то я мечтал: пуля – свинцовое семя моего любовника – не даст времени иссушить мою плоть. Мне было двадцать четыре года – и столько же лет я прожил, вернувшись из Казахстана, хотя снова думал, что быстро умру. С годами тускнела память о Яне, память о любви, память о лагере, о графине и ее круглоголовом спутнике, обо всем, что случилось за семьдесят с лишним лет. Почти всю жизнь я прожил один – и в старости даже былые призраки не нарушали моего одиночества.

Я знаю: так я и умру. В одиночестве, в пустой квартире, летом 1980 года, шестьдесят третьего года от рождения революции.

Смерть – великая обманщица, морок, фата-моргана. Когда-то я о ней мечтал – снова и снова она ускользала. В конце концов я сдался, устал, отступил.

И вот она приходит ко мне, и я говорю: послушай, не понимаю, почему вообще я любил тебя? В ответ ты холодной рукой сжимаешь мои стариковские пальцы.

Разве об этом я грезил полвека назад?

Жаль: ты шла так долго, что я почти забыл – как же сильно я когда-то любил тебя!

73. Не сложилось

Никите снится: он снова молод и беззаботен, может быть, слегка пьян, сидит в темном кинозале, на экран почти не глядит, а лезет под юбку соседке, во сне даже не разберешь, знакомы они или нет, в любом случае соседка не против, и вот уже они движутся синхронно и согласованно, и тут за несколько секунд до оргазма Никита проснулся, разбуженный острым чувством стыда.

Хотя с чего бы стыд: приснился эротический сон, с кем не бывает?

Это какой-то Мореуховский сон, думает он, как будто я типа алкоголик, урод без передних зубов, лапаю девушек в кинотеатре, нет бы отвести в гостиницу – и тут Никита понимает: этот сон про него и Дашу, и дело даже не в том, что они пару раз именно так сходили в кино, нет, весь их роман вдруг показался стыдным.

Может, потому что Маша вчера легла в больницу, говорит последняя попытка, проводил и чуть не поехал к Даше, слава богу, удержался, вернулся домой и чуть не уснул у телевизора. Из последних сил залез в постель, а утром проснулся от стыдного подросткового сна.

Ну и черт с ним, сон как сон. Принять душ – и забыть.

Никита сидит на кухне, прихлебывает кофе, листает книжку: Даша всучила неделю назад. «Египетская книга мертвых», даже не открывал – ну, перед тем как вернуть, хотя бы полистаю. Они сегодня обедают вместе, надо бы позвонить, напомнить Даше про кольцо, все время забываю сам забрать. Пусть сегодня захватит.

Никита рассматривает картинку: Осирис судит человеческую душу. Перед ним весы, на одной чаше сердце, на другой – перышко, рядом какой-то зверь, похожий не то на крокодила, не то на гиппопотама. Умерший, читает Никита, должен произнести так называемую негативную исповедь, отречение от всевозможных грехов, и если солжет, его сердце перевесит, и он отправится в пасть чудовища. Ага, думает Никита, это, значит, не крокодил и не гиппопотам, а чудовище Ам-Мит, пожиратель душ.

Значит, негативная исповедь, ну-ну. Никита скользит глазами по тексту: Я не чинил зла людям. Я не нанес ущерба скоту. Да, пожалуй. Людям – не знаю, а вот перед скотом я чист. Если даже считать скотом аквариумных рыбок. Я не поднимал руку на слабого. Мне кажется – нет, не поднимал. Я не делал мерзкого пред богами. Вроде тоже нет, говорит себе Никита и почему-то вспоминает утренний сон. Ну-у-у, вряд ли. Я не был причиной недуга. Нет, не был, не был – и он думает о Маше, Маша сейчас в больнице, нет, он точно ни при чем, что бы Маша ни говорила. Я не был причиною слез. Кто ж из нас не был причиною слез? Был, конечно. Маша плакала, мама тоже наверняка плакала, Даша, я думаю, нет, хочется сказать: «К сожалению, нет». Я не убивал. Я не приказывал убивать. Какое тонкое различие! Нет, не убивал и даже не приказывал, а что там дальше? Я никому не приносил страданий. Ну, это вряд ли, каждый из нас приносил, всех нас съел бы древнеегипетский бегемот…

А знаешь, все справедливо, думает Никита, египтяне правы: одного греха вполне достаточно, чтобы отправиться в Ад. Был причиной слез и приносил страдания – значит, глупо похваляться, что не убивал и не приказывал убивать. Подумаешь! Наши деды убивали на одной войне, а прадеды – на другой. Дед Макар написал донос – это, наверное, и есть приказывал убивать – и что? Кто я такой, чтобы ставить себе в заслугу: не убивал, не приказывал убивать?

Просто не сложилось.

Никита и Даша заканчивают обед: пьют кофе, Даша курит кальян. Кальяны готовят на двоих, но Никита даже не притрагивается к мундштуку: вообще не очень любит, в середине рабочего дня – и подавно.

Никита смотрит на Дашу и думает: с этой Машиной историей даже не заметил, что пришло лето. Даша в легком этническом платье. Точнее, псевдоэтническом: у настоящих этнических платьев не бывает такого выреза. Протяни руку, потяни за край – не один, так другой сосок выпрыгнет наружу. А если повезет – и оба. На секунду Никите кажется: не удержится, в самом деле потянется к Дашиной груди.

Небрежным жестом Даша оправляет платье и смотрит на Никиту возмущенно и кокетливо.

Когда они вместе, Никите нравится воображать, что он молодой невоспитанный раздолбай, раз плюнуть – девушке за вырез залезть, за бедро ущипнуть, тискаться у всех на виду.

Дашина голова, еще недавно бритая в знак поддержки НБП, поросла коротким ежиком. Даша то и дело гладит нежную щетину на затылке, показывая Никите гладкую подмышку. Никита вспоминает запах пота и легкое покалывание на языке – от волос, которые, сколько ни брей, все равно отрастают. Ему кажется, он чувствует запах Дашиного дезодоранта. Когда они занимаются любовью, этот запах Даша снимает последним: после платья, белья, украшений он исчезает прямо перед оргазмом, когда Дашино тело эякулирует пóтом, ручейки разливаются по складкам плоти и где-то в глубине набухает триумфальный утробный вой.

Никита отводит глаза. За соседним столиком трое подростков чуть моложе Даши. Две девочки и мальчик. Никита совсем не понимает подростков, не может даже понять, как они одеты – модно? дорого? заурядно? Они дружат или у них роман? Не понимает даже, считаются ли девочки красивыми или нет. Они для меня – как пришельцы, думает Никита, и Даша тоже, но я люблю ее. Моя любовь преодолевает космическое пространство – как в финале «Аэлиты».

Подростки хихикают, словно прочитали его мысли. Может, в самом деле над ним смеются?

Даша обхватывает губами мундштук, Никита видит, как напрягаются ее губы, и сразу теплая волна поднимается от паха прямо к сердцу.

– Знаешь, – говорит он, – я вот подумал: когда я был… ну, в двадцать с небольшим, если я видел мужчину с молодой девушкой, я был уверен, что он эту девушку купил. За деньги или за протекцию, неважно. Я не верил тогда, что можно бескорыстно любить сорокалетних мужчин.

– Ну я же тебя люблю, – говорит Даша и втягивает дым. Дашино я тебя люблю всегда звучит трогательно-небрежно, будто она говорит: я люблю балканскую и кельтскую музыку, я люблю тебя, я люблю китайскую кухню, а иногда японскую, только не суши.

Назад Дальше