Никита кладет руку Наташе на плечо, говорит: Все будет хорошо, спустя несколько лет ты поймешь, что это было прекрасное приключение, настоящая любовь, как в кино. Твои воспоминания поблекнут, позабудутся, выцветут – и будет немножко грустно, а все же приятно вспомнить: была ты совсем молодой (сколько ей лет? я не помню!), любила женатого мужчину, были вы прекрасной парой, а потом все кончилось. И Никита говорит все эти, в сущности, банальные слова, и Наташа перестает всхлипывать, берет еще один платок, сморкается, говорит: Спасибо, Никита, я пойду поработаю.
Я думаю: вот я и справился. И со всем остальным тоже справлюсь, куда же я денусь?
А еще я думаю: может, и мне тоже велели работать сначала коммивояжером, потом сейлом, потом менеджером, а потом сделать свой бизнес? Может, мне тоже во сне являлся ангел с подробными инструкциями, планом моей жизни на все эти годы? Являлся, но я не помню об этом? Может, я уже стал святым, но об этом не знаю? Может, я просто недостоин знать?
Восемь часов вечера. Крытая стоянка. В дальнем углу – легковая машина «тойота». В машине – лысеющий сорокалетний мужчина. Он монотонно раскачивается, будто молится.
Это я, Никита Мельников. Если вы подойдете ближе, вы услышите, как я вою.
Это не волчий вой, не вой зверя, попавшего в капкан, или женщины, потерявшей ребенка. Нет, это тот самый особый вой, предсказанный Мореуховым, вой, который Господь придумал специально для успешных мужчин, лицом к лицу столкнувшихся со своим страхом.
Пять минут назад, когда я въезжал на парковку, позвонила Маша, сказала: Ничего не получилось.
Ответил: Я скоро буду, но вместо того, чтобы запарковаться и бежать домой, остался в машине.
Мне страшно.
Я боюсь, на этот раз я не справлюсь.
78. Тимбилдинг
Тот же провинциальный город. Та же гостиница. Тот же бар. Поздний вечер. За столиком в углу двое. Грузный мужчина в дорогом костюме и молодая темноволосая девушка. На ней туфли, юбка до колена, светлый пиджак. Римма и Сазонов.
Зачем они приехали в этот город, я, конечно, не знаю. Наверное, в командировку. Это такой специальный город, люди ездят сюда в командировку, селятся в гостинице, а потом спускаются в бар. Можно считать, я придумал эту поездку бессонной ночью в этой самой гостинице, когда мне снилась то Даша, то Оля, то порнозвезда из телевизора.
Римма только что замолчала. Вероятно, они обсуждали расписание встреч на завтра. Перед Сазоновым пустая рюмка, перед Риммой – полная, между ними – бутылка «Хеннесси». Сазонов задумчиво смотрит на Риммины руки. Чуть загоревшая кожа, длинные пальцы, ярко-алые, безукоризненной формы ногти.
Римма молчит, опустив глаза. Они впервые вдвоем в неформальной, так сказать, обстановке.
Очень медленно он накрывает ладонью ее руку. Римма видит выступающие сухожилия, чуть отекшие пальцы, обручальное кольцо. Она вспоминает его жену, потом Анжелу.
Наконец поднимает глаза и говорит:
– Я должна вам сказать, Владимир Николаевич, у нас с вами ничего не выйдет, – но руку не убирает.
– Почему? – тихо спрашивает Сазонов.
– Как бы это вам объяснить, – Римма говорит уже немного уверенней. – У меня специфические сексуальные вкусы.
– Золотой дождь? – с неподдельным интересом и чуть заметной иронией.
– Нет, нет, – Римма морщится, – фу, гадость какая. Меня просто не интересуют мужчины.
– Ну, – разочарованно говорит Сазонов и убирает руку, – я думал, что-то интересное.
– Вот видите, – Римма пожимает плечами. – Если не считать этого ограничения, я могу сказать, что вы мне вполне интересны.
Сазонов разливает коньяк по рюмкам, делает глоток и задумчиво смотрит на барную стойку за спину Риммы. Скучающий бармен, длинный ряд бутылок, одинокая девица в мини. Сазонов переводит взгляд на Римму:
– Раз уж я вам интересен, у меня есть одна идея. Хотите рискнуть?
– В каком смысле? – холодно спрашивает Римма.
– Сейчас поймете, – отвечает Сазонов и, привстав, машет рукой. – Девушка, девушка, – и лицо его расплывается в улыбке, – да, это я вам. Не присядете за наш столик, а то я вижу – вы одна там, у стойки. Возьмите только рюмку, я вам налью коньячку и выпьем за ваше здоровье. Как вас зовут? Оля? Очень хорошо. Понимаете, Ольга, у нас к вам профессиональное предложение…
Я вижу их в дешевом провинциальном люксе, замерших на широкой кровати. Сазонов лежит, опираясь на локоть, капельки пота блестят в седеющем ворсе волос. Тяжело дышит, глаза открыты, губы плотно сжаты, желваки шевелятся под серой щетиной. Потом роняет голову на подушку и протягивает руку к Римме, неподвижно сидящей в изножье кровати. Римма улыбается, глаза полуприкрыты, темно-вишневые соски напряжены и словно пульсируют в утреннем полусумраке. Она протягивает тонкую руку с ярко-алыми ногтями – один сломан – навстречу Сазонову.
Ольга лежит между ними, диагональю разделяя кровать, словно мифологический меч, словно скомканное полотенце, поломанная игрушка с вывернутыми шарнирами, использованный презерватив. Лежит на животе, тело обмякло, почти растворилось в сумраке.
Большая грудь, круглый животик, пышный зад. Обесцвеченные до полной белизны волосы.
Римма открывает глаза. Над распростертым телом Ольги ее взгляд встречает взгляд Сазонова. Все трое по-прежнему неподвижны.
Тиканье стенных часов, старых, еще советского образца; тиканье часов, стрекот портативного будильника, всхлипывания Ольги.
Она встает и начинает медленно одеваться. Серые застиранные трусы в истершихся кружевах, короткая юбка, туфли на босу ногу, пиджак на голое тело. Поднимает с пола чулки, снимает с кресла топ, все еще всхлипывая, запихивает в сумочку.
– Возьми деньги, – говорит Сазонов.
Ольга вздрагивает, оглядывается, испуганно замирает.
– Возьми в моей сумочке кошелек, – говорит Римма, глядя на Сазонова, – достань оттуда шесть тысяч. Положи кошелек на стол и уходи.
Ольга кивает, дрожащими руками отсчитывает купюры и на секунду застывает, словно не зная, куда положить деньги. Наконец, сует в переполненную сумку и выходит, стараясь не глядеть в зеркало у двери. Слышен очень быстрый стук каблуков, будто кто-то бежит.
Римма и Сазонов по-прежнему сидят неподвижно, потом он поднимается – кривые, волосатые, как у сатира, ноги, приподнятый член, обвисший живот. Уже совсем рассвело.
Римма все еще улыбается. Подтягивает колени к груди, и Сазонов видит окаймленную темным пухом красную щель между ног.
За всю ночь они ни разу не коснулись друг друга.
Сазонов надевает шелковую рубашку и, криво улыбаясь, говорит:
– Будем считать, это был такой тимбилдинг.
79. 1928 год. Инфлюэнца, или Дни и ночи на Васильевском острове и в других районах Ленинграда
Легки, как в театре, лестницы Публичной библиотеки. Крестообразны, как в монастыре, своды ее плафонов.
Говорят, что здесь люди относятся к книгам как к равным, здесь тихою поступью ходят.
И вот, словно пробуя воду, Оленька нежно ступает на сухую паркетную лестницу – и ступень, как всегда, отвечает ей скрипом.
Оленьке недавно исполнилось восемнадцать лет, и она училась в университете. Оленька хотела стать филологом, надеясь, что наука послужит ей убежищем, а в университете она встретит людей, равнодушных к презренной злобе дня.
Она ошибалась. Филфак бурлил: в аудиториях спорили о речевом производстве и проблеме формы в поэзии. В коридорах говорили о ЛЕФе, Маяковском и Хлебникове. Студенты казались Оленьке грубыми невеждами, со всей страстью юности она отказывала футуристам в праве называться поэтами. Оленька считала, что русская литература закончилась в девятнадцатом веке – на долю ее современников досталось только паясничанье.
Филфак не оправдал заочной любви – и Оленька отдала свою любовь Публичной библиотеке. Она думала, библиотеке по силам остановить время.
Здесь есть книги, выросшие из книг, и книги, изобретенные впервые.
Сюда люди приходят молодыми, уходят стариками.
Такой жизни она хотела для себя.
Лида, старшая сестра Оленьки, была ее полная противоположность. Оленька хотела спрятаться от времени – Лида боялась от него отстать. Оленька глядела в прошлое, как в заросший ряской пруд, где даже твое отражение кажется подернутым патиной, – Лида тянулась в будущее, втайне надеясь расчислить его причудливую траекторию. Поэтому она поступила в ленинградский политех – и в отличие от сестры была совершенно счастлива.
Она училась на химическом факультете, и во сне бесконечным хороводом Кекуле являлись ей органические молекулы. Иногда она вскакивала, чтобы в бледном свете ленинградской весенней ночи записать формулы на желтом листе бумаги.
Во сне Оленька вздрагивала, сворачивалась в клубочек, плотнее куталась в одеяло. Она любила сестру, но временами боялась, что Лида умрет в каком-нибудь сумасшедшем доме.
– Вся Совдепия – большой сумасшедший дом, – отвечала Лида.
Большевиков она презирала за то, что будущее было для них безвольным, лишенным голоса фоном, на котором можно было намалевать любой утопический проект, от европейской революции до единого мирового языка. Для большевиков будущее было чем-то вроде кумача для праздничных лозунгов – а Лида видела в нем источник огромных энергий, устремленных в сегодняшний день по еще не открытым силовым линиям.
Ленинградский политех 1928 года был словно создан для нее. Старые профессора, отправленные большевиками в ссылку, понемногу возвращались – и у них было в запасе несколько лет до новой волны арестов и ссылок. Возможно, кое-кто из стариков сумел подключиться к тем самым проводникам между настоящим и будущим, чтобы получить по этим силовым линиям неутешительный график ленинградских репрессий на ближайшие пятнадцать лет и разработать стратегию выживания, выраженную лагерной формулой: раньше сядешь – раньше выйдешь.
Предположение это может показаться излишне смелым и даже антинаучным, но старые профессора политеха вели себя так, словно в самом деле хотели получить свой срок до того, как в моду войдут десять лет без права переписки. Они не сдавались на новую орфографию, не читали Маркса и презирали героев Гражданской войны, направленных в политех для ликвидации безграмотности.
Большевиков они считали неучами и разбойниками.
В политехе рассказывали анекдот о том, как профессор N, деликатный седенький старичок, принимал экзамен у матроса Балтфлота, безграмотного, самоуверенного, устрашающего. Посредине экзамена профессор N неожиданно спросил:
– Скажите, батенька, у вас есть нож?
– Нож? – занервничал матрос. – Какой нож?
– Простите, но ведь вы – большевик? – продолжал профессор.
– Да, я член ВКП(б).
– Ну, а если вы большевик – где ваш нож? Как это так: большевик – и вдруг без ножа!
Под стать анекдоту была общая атмосфера химического факультета, где вчерашние крестьяне и демобилизованные солдаты смешались со студентами из бывших, державших наготове спасительную иронию и традиционное русское оружие – фигу в кармане.
Этой фрондерской атмосфере Лида и Григорий были обязаны своим знакомством.
Когда Лида, высокая, прямая, спокойная, появлялась в аудитории со стопкой тетрадей подмышкой, с революционно-алым платком, стягивавшим черные волосы, никто бы не смог заподозрить в ней наследницу восходящего к восемнадцатому веку старинного, хотя и обедневшего рода. Между тем еще десять лет назад две сестры жили с родителями в небольшом собственном доме. Так что у Лиды, делившей сегодня крохотную комнатку с Оленькой и матерью, были не только метафизические причины не любить новую власть.
Григорий носил армейские сапоги и кожаную куртку, брился налысо и напоминал даже не молодого Маяковского, а какого-нибудь недавно демобилизовавшегося командира Красной армии. Вел себя Григорий независимо, был молчалив; друзей и даже приятелей на химфаке у него не водилось.
В тот день он опоздал на лекцию по началам термодинамики и потому, недоуменно оглядев аудиторию, направился к единственному свободному месту рядом с Лидой. Не говоря ни слова, она подвинула тетради, не отрываясь от книги, которую читала.
Термодинамическая лекция была скучна, как пыль.
Минуту Григорий смотрел на Лиду. Черноволосая и большеглазая, она была красива строгой красотой женщины, которой предстояло пережить большой террор и блокаду, проработать сорок с лишним лет за одним столом, выйти на пенсию и, дожив до девяноста, встретить смерть с равнодушным спокойствием человека, который узнал все, что его интересовало.
Заглянув через плечо, Григорий увидел сбегающие по странице аккуратные столбцы равностопных строк. На лекции по началам термодинамики Лида читала стихи.
Григорий развеселился. Сделав серьезное лицо, он нагнулся к Лиде и рассудительно сказал:
– Я вижу, вы стихи читаете. Я вот тоже поэзией увлекаюсь. Позвольте полюбопытствовать, что за книжка?
Он, разумеется, врал. К поэзии он был равнодушен, но за восемь лет жизни под фальшивой фамилией Борисов не раз убеждался, что ложь – самый короткий и надежный путь к любой цели.
Лида замешкалась, потом небрежным жестом человека, которому нечего скрывать, показала титульный лист.
Жестом она соврала так же, как Григорий соврал словом. Стихи были написаны поэтом, расстрелянным несколько лет назад за участие в антибольшевистском заговоре. В его стихах не было ничего контрреволюционного, но в ЧК могли не принять это во внимание. Чекисты плохо разбирались в поэзии.
Лиде показалось, что бритый человек в кожаной куртке вполне похож на чекиста.
Она не так уж ошибалась: в политех Григория направили после семи лет ударной работы в уголовном розыске. На его счету было задержание двух десятков опасных преступников и ликвидация нескольких банд, наводивших страх на Петроградскую сторону. Этой зимой Григорий еще совмещал обучение с оперативной работой, а потом собирался перейти в другой отдел. За семь лет ему надоело бегать по сырым ленинградским подворотням, выкрикивая «Стой, стой!», стреляя в убегающие тени и пригибаясь от чужих пуль.
Гумилев не интересовал УГРО, но Лида об этом не знала. Конечно, она могла захлопнуть сборник и сделать вид, что слушает лектора, – но поступить так было бы и подозрительно, и невежливо. Поэтому, открывая небрежным жестом титульный лист, она надеялась, что бесцеремонный сосед не вспомнит фамилии.
Григорий оценил изящество решения. Он рассмеялся и быстро закрыл книгу.
– Прекрасный поэт, – сказал он, – но столь многолюдная лекция – не лучшее место для чтения такой книги.
Лида улыбнулась. Они познакомились.
В этом месте читатель вправе заподозрить автора в неумеренном использовании приема, в литературной теории называемого сюжетным параллелизмом. Похоже, история Саши Мельникова, на свою беду познакомившего Лёлю Борисову со старшим братом, всего лишь дублирует историю знакомства Лёлиных родителей.
К сожалению, мы не можем ни подтвердить, ни опровергнуть это подозрение, ведь нам ничего не известно о том, что связывало Григория и Лиду. Возможно, юноша ухаживал за черноволосой тонкокостной красавицей. Возможно, Лида безнадежно мечтала о высоком круглоголовом Григории, о его широких плечах и сильных руках. И, конечно, двое молодых людей могли быть охвачены взаимной страстью.
Эпизод с томиком Гумилева случился зимой. Был ветер, крыши серели и таяли.
Григорий и Ольга познакомились поздней весной – и, значит, у наших героев было минимум три месяца.
Тетя Лида любила рассказывать историю о встрече на лекции по термодинамике и как-то даже показала сборник, которому я в какой-то мере обязан появлением на свет. Охотно вспоминала она и майский день, когда Григорий впервые увидел мою бабушку, свою будущую жену. Однако ни разу тетя не упоминала, что происходило в предшествующие месяцы.
Одним словом, факты не подтверждают и не опровергают вышеперечисленные версии. Читатель волен выбрать вариант себе по вкусу, мы же будем считать, что молодых людей связывала взаимная симпатия, не успевшая превратиться в роман, но послужившая фундаментом многолетней родственной дружбы.
Дождь падает на опустошенные поля Ленинграда.
Петр, Петр, зачем построил ты российскую столицу в этом гиблом месте?
Так думает Григорий Борисов в трамвае, дребезжащем, как крыша под ногами. Борисов едет к Лиде, потому что не видел ее в политехе уже три дня. Он думает, что она заболела, простудилась на холодном ленинградском ветру.
Трамвай влачится вдоль проспектов, вползает на мосты, и рельсы гудят на мостах, невыносимо гудят.
Григорий Борисов не знает, что едет навстречу главной любви своей жизни.
Оленька наскоро заколола светлые волосы узлом перед маленьким растрескавшимся зеркалом. У Лиды был жар, она не вставала третий день, и Оленька сама пошла открывать дверь.
Борисов стоял на пороге. Мокрая куртка обтягивала его, как рептилию – кожа. Несколько дождевых капель замерли на круглой бритой голове. Медленно и очень серьезно он протянул руку и представился:
– Григорий.
Оленька чуть покраснела и в ответ подала свою руку, тонкую, как римская свеча.
Закинув голову, разглядывая черное небо, лоскут луны, Борисов возвращается домой. Ночь. Трамваи уже не ходят.
Ее зовут Оленька. Ну и что же? Да ничего особенного, он просто припомнил имя.
Оленька была молчалива, светловолоса и очень хороша собой.
На Пятой линии он встретил собаку и долго, очень сердито ее рассматривал. Собака сидела под воротами, лохматая, разочарованная, голодная как собака. Борисов поздоровался с ней, залаял.
Непонятная радость душила его.
Ему хотелось дурачиться, смеяться, задирать прохожих. Но ночь была безлюдна. Бессонна, как сова.