Она сказала ядовито:
– Да-да, я успела заметить самую большую директорию, самую обновляемую, с множеством апгрейдов, в корневой директории… Директорию, в которой вы трудитесь особенно долго, упорно, настойчиво, не щадя сил…
Я промолчал, ибо что бы ни сказал, прозвучит по-детски, виновато, оправдываясь. А я не чувствую себя виноватым, даже если весь мир кричит, что виноват, гад, виноват!.. Да, немалую часть времени провожу за таким занятием, как режусь в баймы. Да, играю. Да, не только не скрываю, но и, наоборот, считаю неиграющих ущербными людьми. Нет-нет, ничего плохого быть слесарем, банкиром или президентом страны, не всех же природа наделила способностью сочинять музыку, рисовать или слагать стихи!
Но вот вчера я после ухода Кристины и после завершения всех дел, уже на ночь, сел малость ознакомиться с на днях вышедшей баймой «Дочери Тимоноффа». Когда что-то начало смутно беспокоить, а, свет как-то странно падает со спины, оторвал на миг глаза от волшебного мира. В окно заглядывает хмурый рассвет, на востоке слабо алеет небо. Желудок воет, ночью почему-то особенно хочется есть, скрюченные пальцы застыли на мыше, будто я всю ночь провисел на перилах балкона, а на душе так стыдно, словно только утром обнаружил, что вишу на балконе первого этажа, а мои ноги мешают дворнику подмести газон.
Скажи кому, засмеют, мол, баймы – детское дело. Не понимают, люди прошлого века, что байма – это обязательное свойство характера, без которого не стать ни писателем, ни инфистом, ни тем, кто я есть на самом деле. Тому, кто не садится за комп побаймить, не быть писателем. Или художником. Вообще не быть творческим человеком. Конечно, Пушкин или Шекспир не играли, ясно, но если у человека есть дома комп, а он пользуется им, скажем, настукивая только текстовые документы, бухгалтерию, или даже работает с графикой, но не играет, то писателем не станет. Даже если и ваяет какие-нибудь стишки или прозу, кто их сейчас не ваяет, но писателем ему не быть…
А я, ответил Кристине мысленно, ибо вслух такое не скажешь, – писатель номер Один. Теперь вот еще инфист. Тоже, как говорят, сама круть. Конечно, это я знаю сам, но в подобных случаях принято скромно ссылаться на мнение других. На самом деле знаю, что я неизмеримо выше даже инфиста, но об этом говорить нельзя даже мысленно, камеры фэйс-контроля засекут непонятную мимику и на всякий случай сделают снимок для дополнительных проверок.
Она положила передо мной бумаги.
– Пока вы там пили пиво или коньяк, не знаю, принципиально не принюхиваюсь, я закончила с договорами. Ознакомьтесь.
– На досуге, – пообещал я.
Она отступила на шаг.
– Все, на сегодня все. Вы уверены, что не хотите затащить меня в постель?
– Полностью, – заверил я.
Она взялась за ручку двери, смерила меня оценивающим взглядом, словно мясник корову, который продает отдельные части по разным ценам.
– Странно, – произнесла она задумчиво. – Раньше я бы не сказала, что у вас какие-то проблемы…
– У меня нет проблем, – возразил я, хотя ощутил себя несколько задетым. – Христя, меня на этот крючок не поймаешь! Наполеон не зря сказал, что великие умы должны избегать сладострастия, как мореплаватель – рифов! А я и есть великий ум. Даже самый великий!
Она отшатнулась:
– Да разве я предлагаю сладострастие? Чуть-чуть выровнять ваше гормональное равновесие! Чтоб творить не мешало.
– Мне ничего не мешает, – ответил я твердо. – Я когда хочу – трахаюсь, когда не хочу – не трахаюсь!
Она сказала с гримаской отвращения:
– Да вы прям как животное какое-то!
После ухода Кристины почти не работал, а чтобы погасить чувство вины – поиграл в эти чертовы дочки, когда же они вырастут. Ни фига, вина только разрослась, а тягостное чувство превратилось в тяжелое ощущение близкой беды.
Заснул под утро, а с рассвета накачался кофе, выгулял Барбоса и сел за работу. Голова все еще тяжелая, подбадривал ее крепким кофе, больше похожим по вязкости на застывающую смолу. Еще малость, и можно будет ножом и на хлеб. Или на блюдце, где ножом и вилкой. Зато в черепе на полчасика до жути ясно, в самом деле постигаешь движение сфер и зришь зубчатые колеса, что движут миром. А подземных гадов прозябанье, хрен с ними, это предкам, современное хомо такие ужастики смотрит на ночь по жвачнику.
В обед спустился за свежими булочками, у входа в подъезд на доске объявлений среди прочих «меняю» и «куплю квартиру в этом доме», сделанных красиво и выведенных на принтерах, одно написанное от руки, корявое, сразу привлекло внимание среди прочих одинаково безукоризненных: «Просьба всем желающим зайти в Некрасовскую библиотеку и взять себе любые книги и в любом количестве. Бесплатно. 1 сентября библиотека ликвидируется».
Поколебавшись, я перешел дорогу, Некрасовка моя любимая библиотека, в детстве ездил туда, пропадал сутками в ее огромных залах, очарованный обилием книг, этих сокровищ, настоящих сокровищ, куда более значимых, чем какие-то дурацкие сундуки с пиастрами. Сейчас там все по-прежнему, это я изменился, хотя в Некрасовке был совсем недавно, пришлось провести встречу с читателями, помню, что там работает Люся, ей восемнадцать лет, и говорят, все еще девственница. В то время, как все девушки тянутся в росте изо всех сил, носят высокие каблуки или кроссовки на толстой подошве, она летом ходит в сандалиях на плоской подошве, а зимой в изящных валенках, из-за чего кажется особенно маленькой. К тому же она умудряется носить длинные юбки, что так мягко и зазывно виляют при каждом ее шаге, лицо всегда без косметики, из-под простой кофточки выпирают маленькие упругие груди, она проста, как эти деревянные стеллажи для книг, и так же несовременна, и с острым чувством сожаления я понимал, что неумолимый прогресс сожрет и ее, перемелет в железных жерновах.
Огромный зал пуст, в нем торжественно и тихо, как в церкви. Даже как в костеле, там особенно тихо и торжественно, такая архитектура, нет вульгарно ярких икон и прочей дикарской позолоты.
На звук моих шагов, непристойно громких, из-за стопки книг на столе библиотекаря поднялась русая головка, на меня взглянули чистые бесхитростные глаза. Люся, единственный оставшийся библиотекарь, никогда не пользовалась косметикой, как я уже сказал, но, к счастью, ее свежее румяное личико и так хоть помещай на рекламу самых нежных и оберегающих кожу кремов.
Она радостно заулыбалась мне навстречу, встала, невольно демонстрируя гибкую фигурку, тонкую в талии, хорошо развитую, но при взгляде на ее чистое лицо с честными вопрошающими глазами я сразу ощутил неловкость и понял, почему ребята избегают ее. Они, дети современности, понимают, что это существо не понимает современных легких отношений в общении и в сексе. Она еще в тургеневском мире, где ждут любви, а какой дурак сейчас себе может позволить такую роскошь, как любовь? Даже богатый, очень богатый может позволить себе любую роскошь, кроме любви. Любовь – она… обязывает.
– Здравствуйте, Люся, – сказал я нежно. – Хорошо у вас так. Тихо и спокойно.
Она смотрела на меня снизу вверх, большие голубые глаза заблестели влагой. Силясь улыбнуться, сказала приветливо:
– Сегодня никакой идентификации. Выбирайте любые книги, уносите. Лучше бы, если бы на тележке. Или на машине.
– Я на машине, – сказал я. – Но я… вряд ли много возьму.
– А вы походите по рядам, – сказала она торопливо. – Посмотрите, какие у нас богатства! Может быть, что-то отыщете для себя очень важное. У нас такие книги, такие книги… Хотите я вам покажу? Что вас больше всего интересует?
Она шла рядом, маленькая, короткими шажками. Справа и слева проходили высокие стеллажи с плотно упакованными в два ряда книгами, блестят золотые обрезы, тускло и загадочно мерцают выпуклые буквы на корешках. Я чувствовал, как в груди разрастается тугой ком. Сюда я пришел еще школьником младших классов, это богатство ошеломило, первый день вообще бродил ошалело по бесконечным залам, с благоговением смотрел на длинные ряды с книгами.
– А сюда загляните, – приглашала она умоляюще, – а теперь сюда… Посмотрите, посмотрите на эти богатства!
Я смотрел, ком в груди все разрастался, я сам к своему удивлению ощутил… ну не подступающие слезы, это чересчур, но все же острый щем. Застал еще то время, когда книги были основным богатством русском интеллигента, когда у каждого полки ломились под тяжестью и тонких брошюр, и толстенных фолиантов, собирались книги по искусству, серии ЖЗЛ, ЖВИ, БВЛ, хотя последнюю по возможности старались брать выборочно, слишком уж много туда напихали из политических соображений «поэтов народной Африки» или «борющегося Вьетнама». И каждый, приходя в гости, в первую очередь устремлялся к книжным полкам и рассматривал жадно и ревниво, сравнивал со своими скупорыцарскими накоплениями.
– Как… красиво, – сказал я. – Словно в храме…
– А это и есть храм, – произнесла она жалобно, – разве не так?
– Как… красиво, – сказал я. – Словно в храме…
– А это и есть храм, – произнесла она жалобно, – разве не так?
– Так, Люся, так…
Ее губы вздрагивали, я вдруг подумал, что ей совсем нет места в этом мире, маленькой, чистой и беспомощной, в мире, где уже нет места и любви, и даже простым человеческим отношениям, основанным на симпатии, а не на выгоде и расчете. Простые человеческие чувства – хлопотно и сложно, не всякий может себе их позволить. А кто и может, все равно выбирает из богатого ассортимента то, что проще и не обязывает. Так любовь обязывает, а секс – нет. Бедная Люся, нет тебе места в этом рациональном мире.
Зал современной классики уплыл за спину, мы вошли в огромное помещение старой литературы, где книги даже не прошлого двадцатого века, а позапрошлого, самые новые книги датированы тысяча восемьсот девяносто девятым годом, хотя, конечно, правильнее было бы тысяча девятисотым, все-таки девятисотый завершает предыдущее тысячелетие, а не начинает новое, но у гуманитариев особое мышление, пусть будет по-ихнему. Им и так уже недолго осталось.
Глава 14
Старинные фолианты в толстых переплетах, даже не знаю, из чего они, а дальше комната с еще более старинными книгами: деревянные переплеты обтянуты толстой кожей, страницы не из бумаги, а даже не знаю из чего, во всяком случае, деревом и не пахнет, цветные вклейки, перед каждой – тонкий прозрачный листок, в книге шелковый шнурок закладки, торцы блестят золотом, шелковый каптал…
Отдельно полки с книгами в латунных и медных переплетах. Раньше такие были только в музеях да в архивах для особо ценных книг, ну разве что еще в Исторической, что на Старопанском, да в Ленинке, но в последнее время часть коллекционеров сдали свои богатейшие сокровища, кто в Некрасовку, кто в Пушкинскую. Вернее, не сами коллекционеры, а их наследники. Молодому поколению пепси по фигу эти старинные фолианты, их интересует будущее, что есть правильно, а не уходящее к питекантропам прошлое.
Я медленно шел вдоль полок, бережно касался кончиками пальцев толстых корешков, в сердце печаль, а в горле ком. Люся неслышно двигалась рядом, ее глаза поглядывали на меня пугливо, на живом личике проступило сострадание.
– Вы добрый человек, – сказала она тихо.
– Я?
– Да, – кивнула она и повторила очень серьезно: – Добрый.
– Ну, не знаю…
– Я же вижу, вы страдаете. И в то же время ничего сделать не можете.
Я вздохнул.
– Не могу, это верно. Бульдозер двигается по лужайке, ломает и втаптывает в землю цветы…
Смолчал, что так бульдозер расчищает место для стройки, там может вырасти не только завод по производству бездушных… ну, как обычно говорят, но и восхитительный сад, где цветов будет намного больше, где будут ярче и без сорной травы, поев которой собаки могут откинуть хвост.
Она смотрела мне в лицо снизу вверх большими внимательными глазами. Вся ее фигурка вытянулась, маленькие острые груди приподнялись, лицо оставалось сочувствующим и одновременно вопрошающим.
– Не переживайте, – попросила она. – Хватит и того, что я тут реву каждый день…
Я отстегнул клапан нагрудного кармана.
– Можно, я позвоню?
– Да, пожалуйста.
Я поднес к губам мобильник:
– Вызываю Томберга.
Через мгновение пикнуло, засветился экран, появилось крохотное лицо Томберга.
– Петр Янович, – сказал я вместо «здравствуйте», – вы не хотите заглянуть в Некрасовку?
– А что случилось? – спросил он встревоженно. – Володенька, у вас такое лицо…
– Закрывают, – ответил я. – А книги… книги выбросят.
Он ахнул, даже на маленьком дисплее видно, как смертельно побледнел, схватился за сердце.
– Не может такого быть!
– Прогресс, – ответил я со злостью на прогресс, но тут же представил себе телеги и кареты на скоростных автострадах города между сверхсовременными машинами, добавил: – Прогресс… не останавливается. И не терпит проигравших.
Томберг, судя по его лицу, не верил или просто отказывался верить.
– Но как же выбрасывать книги?
– Естественный отбор по Дарвину, – ответил я. – Книги проиграли элбукам. А буквы – импам. Приходите, библиотека раздает все свои сокровища бесплатно всем желающим. Забирайте хоть все… Можете взять с собой тележку. Если понадобится, одолжу машину.
Люся с такой надеждой смотрела, как я захлопнул крышку мобильника и сунул в нагрудный карман, словно вот сейчас по моему звонку явится некто и перевезет всю библиотеку вместе с ее персоналом в другое место, где они снова продолжат ту же тихую и неспешную счастливую работу, как и было в том прошлом неторопливом и, честно говоря, бедном веке.
– Он живет рядом, – объяснил я. – Известный писатель. Обожает книги. Явится через десять минут. Он нагребет больше, чем сможет унести.
Она вздохнула, глаза большие и печальные, как на иконе.
– Да сколько унесет… Здесь же миллионы. Только в зале редких книг больше сорока тысяч томов. Есть такие, что мне и не поднять…
– А как другие писатели? – спросил я. – Приходят?
Она со скорбным лицом покачала головой.
– Ни одного. Даже не понимаю.
– Не обижайся на них, – сказал я. – Им стыдно.
– Почему?
– Что ничего не могут сделать. Все-таки писатели всегда называли себя вершителями, указывателями путей, а тут вдруг такой облом! Прогресс прет мимо на всех парах, не замечая их муравьиных фигурок.
Она кивнула.
– Да, я слышала, они ходили к мэру, писали всюду письма…
– Вот потому и не показываются, – объяснил я. – Не хочется признаваться, что не такие крутые и могучие, как выставляли себя перед детскими глазками.
Томберг явился, запыхавшийся, но без тележки, явно не верит, что библиотека вот так просто раздает книжные сокровища. Правда, через плечо дорожная сумка, но он без нее не выходит из дому.
– Здравствуйте, – поклонился он Люсе. – Простите, но я не записан. Так уж получилось…
– Это ничего, – сказала она тихо. – Сейчас уже неважно. Наша библиотека ликвидируется. Через два дня начнут приходить самосвалы, все книги вывезут на… на свалку.
Она с таким трудом выговорила последнее слово, что подбородок задрожал, глаза наполнились слезами. Томберг инстинктивно распахнул руки в отеческом жесте, она прильнула к его груди, слезы побежали по бледным щекам.
Я сказал глухо:
– Петр Янович, Люся вам все покажет. Выбирайте, что вам понравится, перетаскивайте к себе. Библиотека в самом деле закрывается, так что… сами понимаете. Если понадобится машина, свистните. Я рядом.
Поклонился и поскорее отбыл, не могу видеть их лица, у самого горько и гадко. Сам люблю полежать на диване и полистать книгу, все-таки в чем-то приятнее, чем с экрана элбука… но так же точно рассуждали извозчики, сравнивая прелесть езды на телеге, тем более – на тройке, с ездой на отвратительном автомобиле.
Когда говорят, какая это прелесть: перелистывать страницы, вдыхая их пыль, как приятно слышать запах переплета, клея, чувствовать кончиками пальцев бумагу, я тут же представляю лицо форейтора на карете, что с высоты козел или козлов снисходительно и брезгливо посматривает на автомобиль. Ни кнута у несчастного шофера, ни хомута, ни шлеи конской, что так хорошо и просто прекрасно пахнет конским потом…
Машину Томберг не попросил, но когда я вечером на всякий случай позвонил, на экране появилось настолько изможденное лицо, что я воскликнул в ужасе:
– Петр Янович! Что-то случилось?.. Как у вас с сердцем?
Он слабо улыбнулся.
– Наверное, как и у вас. Только у вас покрепче… Но всем нам гадко и тяжело, Володенька. Я таскал книги сколько мог, но и моя квартира не резиновая. Да и старые куда девать?.. Не выбрасывать же…
Я подумал, а почему бы не выбросить старье, там у него хватает и дряни, скопившейся чуть ли не со сталинских времен, но смолчал: для книжника избавиться хоть от одной книги – сердечная боль. А если не просто кому-то подарить или поменяться, а взять и выбросить – это вообще немыслимо. Даже ради лучшей. Здесь разум и чувства схлестнулись, разум говорит: выбери в Некрасовке самое ценное и размести у себя на полках, а свое выброси, однако чувства не желают ничего слушать, вопят в ужасе: но как, как можно выбрасывать книги? Рука не поднимется!
Вот так и зарождается мнение, мелькнула невеселая мысль, что старшее поколение – лучше, а новое – живучее.
– Да, – сказал я, – да… Очень болезненно. Заходите, попьем чайку, у меня хороший тортик… Авось, полегчает.
Он бледно улыбнулся:
– Спасибо, Володенька.
Еще бы не болезненно, сказал я себе, прерывая связь. А что проходило безболезненно? Огораживание, изобретение конвейера?.. Даже извозчики, оставшиеся без работы, и то нападали на автомобили, ломали, уродовали, луддиты чертовы… Все болезни роста, увы, болезненны. Наверное, и молоденькой слабой бабочке, что выдирается из кокона, очень больно. А толстые сытые гусеницы, ползающие рядом, выглядят такими сильными, уверенными, всегдашними.