В довершение обследования Егор отметил на полу прихваченным Ромой специально для такого дела кусочком мела положение висящего над ним объекта – на черных досках осталась полутораметровая белая черта.
– Почему “душ Ставрогина”? – спросил Егор. – Насколько мне известно, “Бесов” Достоевский писал в Дрездене. Уж если привязываться к месту и фигуре Федора Михайловича, тогда – душ Смердякова или Карамазова. Да и жил он не в подвале, а там, наверху. – Егор ткнул указательным пальцем в потолок.
– Душ Ставрогина – лучше. Николай Всеволодович такой резкий был, загадочный, с хюбрисом. Хотя это несущественно. Включи свет. – Тарарам перевел луч фонарика на тумблеры возле входных дверей. – Суть в том, что этот зеленый язык – жало иного мира. Ну или, если угодно, его грыжа. И влезть этой штуке сюда позволили мы – напряжением, волей и страстью нашего “реального театра”. Точно так же напряжением своего необычайного душегорения мог пробить дыру в броне реальности и Достоевский. И пробивал. В Дрездене, на Столярном, в Старой Руссе и здесь, на Ямской. Везде пробивал, где только запускал свой богоданный моторчик творения. А у него был зверь-моторчик – тянул отлично и на малых, и на высоких оборотах…
Егор включил софиты, и грыжа иного мира исчезла. То есть она, по всей видимости, никуда не пропала, не вправилась обратно, а просто сделалась невидимой на свету, как делается невидимой тень в темноте. В конце концов явление действительно выглядело всего лишь как пустота в пустоте, только у иномирной пустоты был, что ли, другой диапазон волны, другая частота вибрации, иная плотность бестелесного существования.
– По закону сохранения всего на свете, – сказал Егор, – если такая штука вздулась здесь, то и там, в зазеркалье, тоже должна образоваться грыжа.
– Пожалуй. Но оставим изучение этой гипотезы будущим следопытам, – решил Тарарам. Он уже спустился с балкона и теперь стоял возле белой черты на полу, задрав к потолку голову. – А нам с тобой осталось совершить последнее усилие, и на сегодня хватит.
– О чем ты? – насторожился Егор.
– Тут есть стремянка. Надо на нее залезть и… омыться. Ну то есть пройти через этот душ. Прыгнуть сквозь него, что ли. Я бы еще тогда это сделал, когда эту штуку в первый раз обнаружил, но в таком деле для объективного свидетельства нужен сторонний наблюдатель.
– Ладно, – чувствуя недоброе, поспешил застолбить роль Егор, – готов засвидетельствовать.
– Раз уж мы вместе исследуем явление, – проявил несказанную щедрость Рома, – надо, чтобы и на твою долю что-то досталось.
– То есть ты хочешь проманипулировать мной и отправить в разведку как наименее ценного члена экипажа?
Тарарам посмотрел на Егора с обидой – непонятно, мнимой или непритворной.
– Какой ты все же неприятный человек – сразу раскусил мой коварный умысел. Не знаю, право… А ты, оказывается, деляга, жук. Хорошо, бросим жребий, так будет по-честному. – Тарарам полез в карман и достал рублевую монету. – Орел – под душ становлюсь я, решка – ты.
Почему-то Егор не сомневался, что выпадет решка. Так и вышло.
– Судьба благоволит к тебе, дружок, – улыбнулся Тарарам, – самое время проявить решимость, – и скрылся в боковой двери под балконом.
Через минуту он уже устанавливал возле меловой черты высокую деревянную стремянку с обтрепанной веревочной стяжкой.
На этот раз Егор отчего-то не испытывал тревоги перед неизвестным – в конце концов он уже давал лизать этому зеленому языку свою ладонь – внутри него царили воодушевление, волнующая готовность ступить за грань, поскольку он ясно чувствовал, что сердце его доверено могучей и бестрепетной руке и все зависит лишь от этой руки, способной одним ничтожным усилием превратить сердце в раздавленный ошметок гладкой мышцы, а от него, Егора, не зависит уже ничего. Определенно это было новое для Егора состояние. Однако воля властвовавшей над ним силы была милостива – Егор чувствовал это каждой светящейся корпускулой своего существа. Его вел добрый ангел, добрый и знающий путь. Поднявшись по стремянке метра на два, Егор примерился, нашел устойчивое положение и прыгнул в пустоту над белой чертой, как прыгает цирковой зверь с тумбы в охваченное пламенем кольцо.
Тарарам, державший шаткую стремянку, пока Егор сигал с нее в невидимую текучую завесу, отпустил лестницу и поспешил к товарищу, застывшему на полу в какой-то обезьяньей позе – присев и опершись в пол руками. Так замирает спринтер на низком старте.
– Ну? – нетерпеливо тронул он Егора за плечо.
Тот поднял лицо, озаренное счастливой, но при этом какой-то чрезмерной улыбкой. Тарарам заметил, как изменился взгляд Егора, – это был взгляд свободного человека, никогда не попадавшего в рабство к обстоятельствам. Егор посмотрел на Рому так, как смотрят на старого друга после долгой разлуки, – новыми глазами, отмечая перемены и вместе с тем наслаждаясь радостью узнавания. Потом, не меняя выражения, Егор поднялся на ноги и обвел взглядом черный зал. Затем отступил назад, закинул голову и, не щурясь, долго глядел прямо в яркую лампу софита. “Дельфинизм… – пронеслось в мозгу Тарарама. – Люди-дельфины свободно смотрят на солнце, умеют без слов обмениваться сплетнями, способны на сверхчувствительность и могут пережить ядерную катастрофу…” Только он подумал так, как Егор вновь обернулся к Роме и, рассыпая свет своим новым, точно набравшим от светильника люменов, взором, бросился к нему с объятьями:
– Дорогой ты мой!… Дорогой ты мой человек!… Красота-то какая! Только посмотри! Сколько в мире тьмы и света! Сколько блеска и нищеты! Сколько дикости, кротости, греха и искупления!… Как чуден мир твой, Господи! Как чуден!…
Тарарам смирно стоял, сминаемый объятьями Егора, и, совершенно сбитый с толку, растерянно бормотал:
– Ну ты, брат, полегче, полегче… Медведь, ей-богу… Что ж ты, дружок, чумовой такой сделался?…
Но Егор уже отпустил его, отстранился и, вдохнув полной грудью, вдруг запел – открыто, самозабвенно и завораживающе. Рома и предположить не мог, что Егор способен так петь. Несмотря на чуть сипловатый тембр, голос был полон серебра и небесного звона, лился уверенно и чисто – то вкрадчиво, то сильно, то накатывая волной и вознося, то мягко опуская вниз и покачивая в сетях навеваемой наяву грезы – будучи отнюдь не безупречным, он попадал в самое сердце, свивался там в беспокойный клубок и помимо воли будил в обретенном гнездилище восторг и нежный трепет. Голос переливался, менялся, жил – тек мягко и упруго, как водяная струя, жидко и вязко, как мед или густое масло, он исходил от Егора, как сияние, сочился сквозь поры его тела, как неудержимая плазма…
Тарарам слушал, приоткрыв рот, и не мог избавиться от наваждения. Да и не было, не могло быть такого желания – избавиться, – потому что желанно было именно слушать, ловить эти чудесные волны, сливаться с ними в одно томительное колыхание, поскольку и сам человек по своей природе не более чем волна…
Сколько так продолжалось, Рома не помнил. Потом он услышал за спиной шорох. Повернул голову – в дверях стоял охранник Влас с лицом мечтательным и ясным. Непонятно зачем Тарарам улыбнулся охраннику, тот непонятно зачем улыбнулся в ответ. И вдруг песня оборвалась. Рома обернулся – Егор, закатив глаза и содрогаясь всем телом, лежал на полу, и изо рта его с хрипом выходила белая пена.
Мигом стряхнув морок, Тарарам бросился к Егору. Он повидал мир, и мир порой жестоко учил его: Рома знал и попробовал многое. В детстве он состязался с приятелем Леней, кто дольше просидит на одном месте, – ведь это самое трудное для ребенка, – и всегда пересиживал товарища, несмотря на то, что Леня был на год старше. В светлой речке Луге он руками ловил в норах налимов и, завернув в лопух или облепив глиной, пек их в раскаленном песке под костром; а если в норе сидел рак – было больно. В Берлине он спасал героинщика от овердозы с помощью лимона, мокрого полотенца и льда. В Амстердаме он ел сухой корм “Педигри” и консервы “Левиафан бланшированный в масле”. В Невеле он видел, как взъерошенный галчонок подпрыгивал и склевывал с переднего бампера машины разбившихся лакомых насекомых. В музее Арктики и Антарктики он залезал с девушкой Дашей в палатку папанинцев, и без суеты, никем не тревожимые, они выпивали там принесенную с собой бутылку вина. Он знал, что владение иностранным языком совершенно не мешает человеку быть ослом, что если счастья становится много, то оно начинает горчить, что если солнце смотрит на грязь, то и людям не пристало от нее отворачиваться, но и становиться свиньей в большей степени, чем того требует лужа, в которой ты сидишь, тоже не следует. Словом, Тарарам не растерялся. Выхватив из чехла на поясе складной французский “опинель”, который всегда носил с собой, Рома сел Егору на грудь, придавил ему коленями руки и, разжав челюсти скошенным концом черенка, втиснул между зубов буковую рукоятку.
Глава 6. Разговоры-2
1– Вот оно – жало в плоть. – Катенька показывала распухший палец. История такая: дача, утро, оса прилетела выпить каплю воды с тычка рукомойника, Катенька не заметила – стала умываться и была осой уязвлена.
– Валидол есть? – уважительно осмотрел палец Тарарам.
– Был где-то…
– Таблетку в воде помочи и приложи.
– Поможет разве?
– От пчелиного яда помогает. Дед в садоводстве под Гатчиной пять ульев держал, я с ним рои на крыжовнике и яблонях ловил, роевню в баню ставил… Бабушка меня вот так – мокрым валидолом – и лечила.
– Оса – другой зверь, – сказала Катенька, но валидол в буфете нашарила. – Про Егора расскажи. Что за история?
– Синдром Достоевского – чудесная реализация желаемого. Пушкинскую речь помнишь? Публика слушала и рыдала, а текст читаешь – черные буковки. Хорошие буковки, правильные. Их на ус мотать, а не трясуном от них трястись. А тут какой-то массовый гипноз прямо. Интересная история. Вот только за свои слова и за этот массовый гипноз потом припадком отвечаешь. Если в одном месте прибудет, в другом аккурат столько же убудет. Закон Ломоносова-Лавуазье о сохранении психического вещества в отдельно взятом человеческом космосе. Слышала, наверно.
– “Карамазовых” читаешь – так вовсе не только буковки.
– Книжки – другой компот. Но и на них от ставрогинского душа подзарядка идет чумовая. С душем этим только рядом встанешь – и тут же в голове фреза на всю мощь врубается. Тогда весь мир со всеми его смыслами просекаешь и точишь из него, что захочешь. Главное, с фрезой в голове родиться. – Тарарам раскрыл ноутбук и вошел в Интернет с мобилки. – Барон, комедиант твой реальный, на этом сгорел. Играл по-честному, зал поплыл, как тетя Валя на вибраторе. Только Барон до финальной сцены дошел, и тут – бац! – реализация желаемого.
– Ты что делать-то собрался? – Катенька возила мокрой таблеткой по уязвленному пальцу. – Брось. Купаться пойдем.
– Погоди. Спам-рекламу запущу и все. На службе обещал. “Незабудка” с конторой одной на договоре – та почтовыми рассылками заведует. Гарантирован обход всех существующих на сей момент спам-фильтров и постоянная корректировка базы адресов. Поверишь ли, сейчас спам – самая эффективная реклама. Бублимир и мусору нашел местечко в личных видах.
– А Егор что? Он ведь и не пел никогда. То есть без фрезы был, получается…
– Егор не просто рядом постоял, он сквозь душ прошел. Та же история, что с Пушкинской речью. Если сквозь душ пройти, можно, видно, и с абсолютного нуля стартануть с нечеловеческой силой. Главное – хотеть очень. На всю катушку. Только, видишь, керосину ненадолго хватает. Надо этот вопрос исследовать и подвергнуть глубокому анализу. Вдруг метод есть растянуть свое могу на… Ну хоть на пару недель, к примеру.
– Почему на пару недель?
– За это время, знаешь, что успеть можно?
– Сбросить три кило без фитнеса, диет и китайской гомеопатии?
– Это – да. А еще – изобрести печной двигатель на щучьей тяге, овладеть мастерством использования Корана в мирных целях, выиграть приличных размеров войну и размазать бублимир соплей по стенке. Проблема только в технике хотения. Чтобы не граблями под себя – хрустящие купюры, квадратные метры, красивых баб, лошадиные силы, а горстями из себя – грандиозное дело, божественное мастерство, ангельское милосердие. Понимаешь?
– Понимаю. Особенно про баб. Ты лучше скажи, что делать. Мы же договорились: ты будешь придумывать, а я – бесподобно исполнять.
– Что делать? – Тарарам отправил файл с макетом рекламы (“оформление летних беседок и веранд… ландшафтный дизайн… создание цветников и садов на крышах… метод контейнерного озеленения… наши специалисты никогда не позволят Вам пожалеть о том, что Вы обратились именно к нам”) в контору по рассылке спама. Он не стыдился своей лепты в деле торговли иллюзиями: падающего – подтолкни. – Скажи, дружок, что будет, когда ты поплещешься в душе Ставрогина?
– То есть?
– Ну чего ты хочешь? Чего ты хочешь так, чтобы за это не жаль было отдать палец?
– Какой палец?
– На первый раз, допустим, не самый нужный. Хотя бы этот. – Тарарам взял Катенькин распухший и пахнущий мятой мизинец, поднес ко рту и неожиданно/страшно клацнул зубами.
– Ай! – пискнула Катенька, отдергивая руку. – Без пальца некрасиво будет. Я ничего настолько не хочу, чтобы мне потом некрасиво стало. Палец дал мне Бог. Пусть растет, где посажен.
– Ладно, оставим палец. Но хотеть-то ты чего-то все же хочешь?
– Купаться хочу.
– Не то.
– Черешни и эклер с заварным кремом.
– Не то.
– Лапку тридцать шестого размера, а то тридцать девятый – как-то не гламурно.
– Ну не то же.
– Тогда – какой-нибудь прикольный люксовый паркетник, вроде “кайена”, и пусть с неба ежемесячная рента капает, чтобы рассекать где хочешь по всем Европам и в ус не дуть.
– Дружок, но ведь это и называется – граблями под себя. А в детстве? В детстве ты чего-нибудь хотела?
– Хотела. В косички бантик сюзюрюлевого цвета. – Катенька обиделась. – Иди ты в жопу со своим хотением. Вот этого под душем и пожелаю. И пойдешь тогда в жопу как миленький.
– Серьезно сказала. Ну? Теперь поняла, что тебе делать?
– Что?
– Калоша ты, Катенька, а не Шумахер, и мать твоя – покрышка.
– Ты не прикалывайся. И маму не тронь. Ты прямо говори. Что делать?
Рома вышел из программы и захлопнул ноутбук.
– Запоминай: оттачивать, оттачивать и еще раз оттачивать свой тупейший инструмент желания.
2
– Не надо толковать мои слова так вольно. – Егор меланхолично переключал на дистанционном пульте телевизионные каналы. – Если я говорю, что здесь немного жарко, я вовсе не имею в виду, что мы уже в аду. Ад, пожалуй, должен быть еще ужаснее. Здесь тревога иногда оставляет нас, а в аду, как в дурном сне, тревога будет терзать нас постоянно.
– Как же тогда тебя понимать? – Настя поглядывала на Егора с опаской, будто того цапнул клещ, и она теперь старалась подметить в поведении любимого признаки энцефалита.
– Я не говорил, что пел. Когда я пою… когда я пытаюсь петь… этот процесс должен называться каким-то другим словом. Не знаю, каким. Нехорошим. Дело в том, что у меня нет голоса. Или слуха. Или того и другого вместе. Совсем нет. Если то занятие, которое называется неизвестным мне нехорошим словом, оцифровать и попытаться уложить в ноты, на выходе все равно получится писк замученной птички. Следовательно, Роме только показалось, что я пою. То есть он услышал не то, что неизвестно как называется, а мою внутреннюю песню, – Егор обозначил голосом соответствующее выделение, – которая на самом деле бывает чудо как хороша, и я это знаю.
– Но там еще был охранник.
– Он тоже услышал внутреннюю песню. Будь там хоть полный зал – все бы ее услышали.
– Оставь, – попросила Настя: на экране телевизора разводил руками предсказатель погоды. – А что с тобой потом стряслось? Ну я про падучую эту… Что врач сказал?
– Ничего путного. Я уже через полчаса отпрыгнул. Меня всего прощупали, простукали, прослушали, давление измерили, кардиограмму сняли, рентгеном просветили. Все в норме.
Некоторое время сидели молча.
– Катенька на дачу зовет. Родители ее только на выходные туда наведываются, а сегодня вторник. – Настя прижалась к плечу Егора. – Поехали, а? Там озеро, кувшинки, сосны. Там паук пьет на паутине муху. Там ночью круглая луна с морями, полными бледной грусти… Что молчишь?
– Думаю.
– О чем?
– О веществе. Вот, скажем, дряни, пыли, мусора всякого не убавляется, и луна, как ты заметила, на месте. А материя жизни убывает. Что ты будешь делать! Вещество жизни испаряется, утекает куда-то. Кругом, куда ни плюнь, сплошная фантазия, призрачность – так что никто даже не утирается.
– И что?
– Понимаешь, без материи нет времени, как без времени нет истории. Время и история – это ведь такое специальное излучение, особое тепло, происходящее от трения событий друг о друга. А в нашем мире, где государит телевизор и прочие эфирные штучки, трутся друг о друга не события, а иллюзии. От этого трения на свет появляются шреки, ксюши собчак и метросексуалы – такие, знаешь, ложные пидоры, – но не происходит тепла и истории. Иллюзии, призраки, наведенные образы – это же не вещество, не сущность. Вещество уходит из нашей жизни, и с его уходом останавливается история. То, что мы живем в эпоху ускоренного времени, – тоже иллюзия. Ускоряется потребление грез, а время затихает и тает. Когда оно остановится совсем, это будет означать, что остатки материального мира развоплотились окончательно. Тогда тела исчезнут вовсе, и голодные эфирные духи будут носиться в пустоте и неслышно скрежетать фантомными зубами. – После очередного нажатия кнопки на экране появился подиум с моделями, наряженными в высокую моду. – Тощие какие, изможденные… Об них же уколоться можно.