Мертвый язык - Крусанов Павел 12 стр.


– Не нравятся? Это же иллюзии. При трении материи об иллюзию не уколешься.

– Как сказать. Дурная материя нашего мира истирается об иллюзию в дырку.

– А если бы они были настоящие? Тоже бы не понравились?

– Нет. Женщина должна быть… ну если не мягкая, то упругая.

– А я какая? – Настя ощутила в животе холодок, поняв, что ответ Егора на этот вопрос для нее важен.

– Ты правильная. У тебя есть небольшой, совсем малюсенький подкожный слой клетчатки. В самый раз. А у этих… как будто бабушки не было. Бабушка бы такой страх увидела, сразу бы пирожки в дело пустила.

– А ты что, не знаешь? – радостно спросила Настя.

– Что не знаю?

– Да не прикидывайся. Девушки в модельных агентствах сначала заполняют анкеты.

– Ну?

– А какой там первый вопрос?

– Какой?

– “Есть ли у вас бабушка?”

3

– Бублимир устанавливает свой закон, и его исполнение обязательно для всякой обитающей в бублимире твари. Поэтому, коль скоро мы готовы бунтовать, нам следует держаться вместе, проявлять заботу, своевременную ласку и не то что безрассудно, но с большим умом и тактом помогать друг другу. – Тарарам решительно притормозил у светофора, и машину заметно повело влево. – Надо колодки смотреть. Сносились, что ли, неравномерно… “Самурайка” с годами только крепче становится, но и ей, железяке бездушной, забота, уход и ласка требуются. Так вот. Неисполнение установленного закона строго карается. Мерзавцы, отказывающиеся потреблять иллюзии и стяжать эфемерные блага, квалифицируются стражами бублимира как дезертиры, перебежчики, предатели. – “Самурай” рванул с перекрестка на желтый, точно Тузик за Барсиком. – А вот аутсайдер не опасен – он признает закон и прозябает в надежде однажды поймать за хвост удачу. Опасен тот, кто закон отвергает. Даже не отвергает, а надменно игнорирует, находя себе место не выше и не ниже закона, а вообще в ином пространстве. Словно в руинах эдемского сада, словно в другой вселенной – той, из которой к нам пролился душ Ставрогина.

– Ты куда-то спешишь? – Егор смотрел сквозь лобовое стекло в перспективу улицы Руставели.

– Нет.

– А чего гонишь?

– Вопрос некорректный. Все равно что спросить женщину, почему она, когда красит глаза, обязательно открывает рот.

– Да, женщину об этом лучше не спрашивать, – подтвердила Настя с заднего сиденья, где с трудом разместилась, уперев колени в подбородок. – Особенно Катеньку. А то пошлет.

– Стражи бублимира – это кто? – спросил Егор.

– Всякий, кто его закон признал. Такой негласный, молчаливый сговор. Все, кто принял правила, – каждый червь, прогрызший себе ход в яблоке, каждый жук, подъедающий свой лист, – все видят в не исполняющем правила угрозу для корней своей яблони. В общем-то, совсем напрасно – определенно, эти корни нам не по зубам. Но при этом и ватные, безвкусные яблочки-листики здешнего сада нас не прельщают. Нам хочется пить нектар цветов другого вертограда.

– Какой высокий слог! – Настя поерзала в своем тесном вместилище в тщетной попытке обустроиться. – А что – в здешнем саду нам никаких цветочков не осталось?

– Во-первых, в высоком слоге, как и вообще в поэзии, если мы будем говорить о поэзии, а не просто о словах, записанных в столбик, нет ничего дурного до тех пор, пока эта самая поэзия служит камертоном для образа мысли и образа чувства. Но если поэзия становится эталоном образа действия… Тогда – да, тогда – сливайте воду. Попробуй только человек устроить быт по образу высокой поэзии, выйдет форменная дрянь – пошлейшая пародия на жизнь за гробом. Взять хотя бы Тие из Кага:

За ночь вьюнок обвился

Вкруг бадьи моего колодца…

У соседа воды возьму!

Блеск! Но только для ума и сердца. А что там вышло на деле? Поверьте мне, зубру, видавшему неприглядные виды и не щадившему устройство в левой стороне груди: пришла Тие на утро после девичника к колодцу, а тут – вау! – вьюнок на бадье. Душа ее, конечно, встрепенулась, просияла, поскольку при легком, воздушном похмелье особенно пронзительно заточен взгляд. И сложилось улетное хайку, отлившее в иероглифе звон струной натянутого чувства. После чего Тие с улыбкой умиления и светлой грусти подтянула рукава затрапезного кимоно, сорвала вьюнок и зачерпнула воды для производства завтрака и орошения грядок. Думаете – нет? Тогда представьте-ка физиономию ее соседа – вьюнок, небось, обвил бадью не на день, а месяца на два, на три – до самой их японской осени… А если бы вьюнок ступени крыльца обвил? Дверь дома? Что тогда? И жить – к соседу? А у него – жена и три горсти риса содержания, ему двух баб не прокормить. Такая же история и с Оницура:

Некуда воду из ванны

Выплеснуть мне теперь…

Всюду поют цикады!

Некуда выплеснуть? К соседу, дружок, к соседу! У него ни вьюнка на бадье нет, ни цикад в огороде. – Тарарам, не снимая левой руки с руля, достал из пачки сигарету, сунул в рот и ткнул кончик в уголек прикуривателя. – Во-вторых, что касается цветочков здешнего сада, то до тех пор, пока в мире царят мудозвоны, все цветочки творения, все прозрения разума и изделия духа будут тошнотворно навязываться нам, как колбаса по случаю рекламной распродажи. А они должны дароваться. Понимаете? Да-ро-вать-ся… Оглянитесь вокруг. Родители уже покупаютпослушание детей и видят в этом веяние времени и благую поступь прогресса. А дети рассуждают так: “Лузеры родители? Несчастная любовь? Измена друга? Черт с ними! Еще тремя сентиментальными небылицами меньше”. Да что там… Лето во всем своем великолепии пока еще приходит к нам даром, а чуть рванет вперед наука, – и привет: лето начнут нам продавать. За него начнут взимать деньги, как за въезд на платную дорогу. А на бесплатной дороге будет вечная зима. Бублимир решительно недоволен тем, что на человека до сих пор то и дело обрушивается бесплатно какое-нибудь эдемское наследство. Рано или поздно он с этим безобразием покончит. И к гадалке не ходи. Хотим ли мы киснуть в мире, где прожито эдемское наследство? Хотим ли мы выгрызать норы в стандартных, лакированных здешних яблочках и подъедать глянцевые здешние листочки? Существует ли в нас ясность жизненных целей, или все в нас подчинено одной страсти – пожиранию, стяжанию, зуду в загребущих руках?

– Подозреваю, как раз у мудозвонов с ясностью жизненных целей все в порядке. Она у них есть. Что касается нас… – Егор на миг задумался. – То речь, вероятно, должна идти о бескорыстии и, следовательно, чистоте этих самых целей. Не так ли? Что ж, про ясность наших бескорыстных устремлений легко составить объективную картину. Вот мы сейчас на дачу едем к Катеньке, а могли бы отправиться в черный зал музея Достоевского и обнажить заветное желание. Ну то есть те могли бы, кто еще не обнажал.

– Мы непременно так и сделаем, – выезжая с Руставели на Токсовское шоссе, заверил Тарарам. – Только в пятницу, когда в музее на вахту ветеран заступит. Он, я знаю, глуховат. А то мало ли что…

Под тентом “самурая” повисло понимающее молчание.

– Мне кажется, теперь женская очередь, – отважно заявила Настя.

– Согласен, – согласился Тарарам. – Только, думаю, Катеньку сейчас под душ пускать не стоит.

– Как нижний ярус иерархии? – улыбнулся Егор.

– Примерно так.

– Тогда почему – “сейчас”?

– Это я смягчил из деликатности. Вероятно, совсем не стоит.

– Эй, что за фармазонский шахер-махер? – встрепенулась Настя. – Начинали, как песню: нам следует держаться вместе, проявлять заботу, ласку, руку помощи тянуть… А на деле – сговор?

– Это и есть проявление заботы, – сказал Егор. – Упреждающей заботы. Чтобы мне впоследствии не пришлось кому-нибудь из вас тянуть руку помощи. Роме – как Катенькиному мужчине, а тебе – как ее лучшей подруге.

– Что ты имеешь в виду?

– Свойственное барышням Катенькиного склада ревнивое отношение к близким. Обойдемся без подробностей. И потом, мы же согласны. В пятницу – твоя очередь.

– А что про Катеньку говорили? Как, интересно, вы ее под эту зеленоструйную волевоплощалку не пустите?

– Действительно, – задумался Егор. – Проблема.

– Если мы скажем, что ей не позволено, – рассудил Рома, – она бузу устроит и жизни нам не даст. Надо сделать все наоборот – надо сказать, что именно у нее в пятницу в музее представление. Тогда она впадет в мнительность, почует недоброе и спросит: а почему не у Насти? Мы скажем: так решили. Она скажет: будем заново решать. Тут ты, Настя, сперва упрешься, потом поломаешься, а после, как на жертву, согласишься. Идет?

– Так мы проманипулируем Катенькой, – меланхолично подытожил Егор.

– Детский сад, ей-богу… – фыркнула Настя. – Меня так в пять лет нянечка с морковным соком разводила. Только наоборот. Я его – не очень… Она поднос со стаканами на стол ставила и говорила: “Все берите, а Насте не положено”. А сама отворачивалась и куда-то вроде по делу шла. Ну я, конечно, из вредности первой к стакану тянулась… Только соку все равно на всех хватало. Ну а потом? – вернулась из детского сада Настя. – После меня? Потом ведь Катенька обязательно под душ захочет…

– Так мы проманипулируем Катенькой, – меланхолично подытожил Егор.

– Детский сад, ей-богу… – фыркнула Настя. – Меня так в пять лет нянечка с морковным соком разводила. Только наоборот. Я его – не очень… Она поднос со стаканами на стол ставила и говорила: “Все берите, а Насте не положено”. А сама отворачивалась и куда-то вроде по делу шла. Ну я, конечно, из вредности первой к стакану тянулась… Только соку все равно на всех хватало. Ну а потом? – вернулась из детского сада Настя. – После меня? Потом ведь Катенька обязательно под душ захочет…

Егор и Тарарам молчали.

4

– Родителей почитаешь или только по нужде терпишь, как неизбежный крест?

– Терплю по большей части. А что, почитать надо?

– Надо, дружок. С этого общий долг начинается.

– Вот ты сказал, и я поняла, что ерунду спросила. Это ведь в студенческой курилке почитать родителей неудобно, а при тебе можно, ты не застебешь. Предки у меня суперские. Я маленькая была, они мне варежки на батарее сушили, а на даче в полдник всегда молоко и теплая булочка… Хочу на айкидо – пожалуйста, хочу на арфу – пожалуйста, жакет в арбузную полоску – да бога ради… Ничего для дочки не жалели. И никогда войны между нами не было, все добром решали.

– А почему учиться за мзду пошла?

– В смысле за “мазду”?

– Не юли.

– Ну это же другое дело. Зачем мне их институты-университеты, если у меня никакой к этому делу тяги нет? Просто бзик у всех родителей – чтобы детки за каким-то бесом обязательно высшее образование получали.

– Выходит, учиться все-таки пошла не из почтения к священной воле предков, а за корысть.

– Ну знаешь… Я бы и без корысти пошла. Куда деваться? А “мазду” они сами предложили – типа, приз. Между прочим, машина не новая была – пятилетка. Сальник в редукторе гидроусилителя подтекал. Мама все равно себе другую брать хотела. И потом, сам же говоришь – мир поменялся. Не только дети поплохели, но и порог ответственности воли предков упал до плинтуса. Порой у них уже не воля даже, а сплошь капризы.

– Ладно, родителей оставим.

– Что сразу оставим-то? Говорю же – почитаю. Чего тебе еще? Ты сам-то, эльф цветочный, зачем мою маму покрышкой назвал? Я твою родню дурным словом не прикладывала, а могла бы…

– Остынь, дружок. Ты на вопросы отвечай. Родину любишь?

– Ну ты спросил! Не помню уже, кто последний раз так спрашивал… Тема неприкольная.

– Брось. Ты же не в студенческой курилке.

– Так это ж родина – лицом к лицу не увидать! Бинокль перевернуть надо и посмотреть с удалением. Сейчас попробую. Сейчас… А что, любить обязательно?

– Общий долг.

– Люблю, конечно. Чего тут говорить.

– А зачем хотела ренту с неба и по всем Европам рассекать?

– Я же не насовсем. Так, оторваться немного, мир посмотреть. Ты-то посмотрел. А как наскучит – обратно. У меня насчет их вялотекущей смерти иллюзий нет. В школе еще Шпенглера с папиной полки брала. Не до конца, правда, прочитала… Страниц сорок всего. Словом, я так, на прогулку – вдохнуть музейной пыли, тлена истории и аромата увядания.

– А что тебе – родина?

– Серьезно спрашиваешь? Честно говорить?

– Как умеешь.

– Морды эти казенные, людоедские ненавижу. Свору эту чиновную, лживую – неповоротливую до дела, шуструю до отката… Орду эту новую, московскую, все соки из собственной страны, точно из покоренной басурманщины, высосавшую, данью ее обложившую на каждый вздох… Где у этой сволочи общий долг? Они и в родительский карман залезут, и местечко их прикупленное на кладбище под элитную застройку с подземной парковкой отдадут… Притом я ведь не анархистка какая-нибудь, кликуша-большевичка или хиппушка немытая – сама-то я за власть сильную, потому что мне в доме порядок нужен. Чтобы мусор по углам не копился. Но за такую власть, которая вражинам – неприступная крепость и беспощадный бич, а своему народу даже в распоследнем медвежьем углу – заступница и мама родная. Умная такая мама, которая не захребетников бездельных растит, а деток с совестью, смекалкой и делом в руках, которая их на ноги ставит и всегда им в нужде поможет, случись беда. А если власть во всех своих подлых личинах сама народ до нитки обирает, в амбары врага добро ссыпает, которого своим не хватает, краденые да попиленные бабки на оффшорные счета уводит… В такой власти закона нет, и покорствовать ей нечего. Родина для меня – не государство и власть. Родина для меня – земля и великий замысел о ней, незримое покрывало, ангелами этой земли сотканное из счастливых снов, тихих шорохов и вздохов ветра. Вот так.

– Молодец! Хорошие слова. Вот сказала их, и вся шелуха пустой тщеты с тебя слетела. Не ожидал.

– А почему так, знаешь?

– Потому что, когда говорила, ты чувствовала и выверяла чувство. Потому что говорила от себя и без понтов.

– Правильно. Потому что все это я в свое время через вот это место пропустила. Через сердечко свое бестолковое, через пламенный мотор. А больше туда ничего уже не входит. Вот такое у меня небольшое сердечко.

– И того, что вошло, довольно. Радуешь меня. А об остальном…

– Что опять не так?

– Теперь, когда идея служения – не господину, не вертлявому закону, а идея служения во имя самого служения – более не востребована, на торжище иллюзий бублимира имидж вороватого чиновника, чья подпись стоит столько, сколько следует по таксе, прирастает к чернильному начальничку в миг получения должности. Называется: статусная рента. И в платье справедливости и попечения о благе паствы и земли теперь, когда замысел о власти рассакрализован, непременно наряжается любая власть, какой бы людоедской, лицемерной и корыстной она на деле ни была. Сакральная-то власть в соображениях о земной справедливости не нуждалась, поскольку была промышлением вышним и в беспределе своем являла не безумие, а гнев Божий. Что касается родины… На образ родины, достойной жертвы и любви, в меркантильном бублимире спроса нет. И хорошо, что ты сама его себе сложила. И хорошо, что вышел он такой – не базарный лубок, а как бы внутренний мандат, дающий право воплощать тот самый замысел о парадизе на земле, который пока только ангелам и тем, кто видит сны земли, открыт.

– Хвалишь, что ли?

Наконец неторопливая дачная очередь перед кассой в магазине рассосалась.

– Хвалю. И вижу в тебе толк. – Расплатившись, Тарарам – ш-ш-ш-шик! – открыл банку пива и протянул Катеньке. Вторую открыл для себя. – За сон земли!

– Чтоб сказку сделать былью, – с готовностью откликнулась Катенька и весело добавила: – А тем, кто будет нам мешать, сделать больно.

5

– А Бог? – Егор вскинул руки, и вверх полетели брызги. – Где место для Бога? Или я чего-то не понимаю в твоей концепции общего долга?

– Бог будет с каждым и в каждом по своей Божьей воле – не нам это решать. – Стоя по грудь в озере, Тарарам щурился на ослепительно синее небо. – Концепция общего долга для нас – то же, что конфуцианский кодекс для желтых Поднебесной или, скажем, бусидо для тех, в честь кого окрестили мою японскую железку. Это собрание жизненных установлений, свод правил поведения в быту, перечень норм взаимоотношений человека с человеком и окружающим его простором, доставшимся ему от тех, кто заплатил за этот простор такой валютой, которая конвертируется даже в мире духов. Скажем, духов стихий и гениев мест. Помнишь, у Киплинга:

Коль кровь – цена владычеству,

То мы уплатили с лихвой!

Наши пращуры уплатили. Но поскольку поля, леса, горы, воды, небеса не человеком и не только для человека творились, то плата эта – лишь взнос за аренду. Как бы авансом. Однако после, рано или поздно, взносы придется вносить регулярно. А если их не вносить, то духи стихий и гении мест бунтуют – тогда часть просторов мы просераем. – Рома опустил взгляд и положил перед собой руки на воду, как на жидкий стол. – Но вернемся к общему долгу. Так вот, нормы эти, установления и правила нужно донести до всех, постепенно расширяя границы, в пределах которых они, эти нормы, становятся неписаным законом, потому что благодаря такому закону люди обретают путь к царству утраченной традиции. То есть общий долг как свод правил жизни – лишь инструмент для воплощения того идеального замысла об управлении землей и людьми, воплотить который ни пращурам, ни отцам нашим покуда оказалось не по силам. Все это вкупе – обретение закона и становление на путь – и есть общий долг. Беда в том, что у меня не хватает слов, чтобы рассказать… чтобы сформулировать все столь же безупречно, как я это внутри себя уже вижу.

– Всем бы так слов не хватало…

– Если бы я нашел правильные слова, я бы давно остановил состав, я бы взорвал эти дьявольские рельсы, по которым мир скользит в мерзкое небытие, прикрытое, как дымовой завесой, цветной, мерцающей, надушенной, облитой лаком, сочно лоснящейся телекартинкой.

Назад Дальше