Все, что катится,
Докатится до нас.
И докатилось.
На кладбище как раз,
Где в снах навечно спят
И спят без снов
Со всеми
Короткевич
Кулешов… —
Безмолвный митинг.
С каждым, кто пришел,
Пришли и встали рядом предки…
Безмолвные,
Стояли тени всех родных,
Безмолвные,
Стояли тени близких
Под крестным знаменем одним тех, кто в земле так низко, —
Всех, сгинувших в Хатынях. Всех убитых
Возле Грюнвальда. На Колыме забытых.
Всех, кто бесследно сгинул.
Всех тех, кто так и не нашел могилы,
Кто в Куропатах
Брошен в ров.
От плоти плоть,
От крови кровь —
Мы молчали с ними —
Живые с мертвыми
И мертвые с живыми.
И тут впервые, молча стиснув рот,
Из той толпы смотрел не люд. Почти народ.
Куда оно все делось? Я, Вера, народ… Было же?.. Прошло, как дождь, и предчувствия так и остались предчувствиями. Поэт, который про них написал, убежал за границу. Побежали другие… И все кричали, что, если они не убегут, их или посадят, или убьют. А чего вы хотели? Чтобы власть, с которой вы сражаетесь и устаете бороться, в санаторий вас посылала?..
Под одну музыку: диктатура! — убегали все: политики, жулики, воры, тюремщики… Убегала, как молоко на огне, волной переливалась за границу молодежь… Убежал спикер парламента… И даже тот, про которого все думали, что он в Куропатах ляжет, а шагу с родной земли не ступит, — убежал.
Неподалеку от Восточного кладбища еще и Куропаты — тоже кладбище. Ямы, в которые во времена, когда Сталин пировал, сбрасывали расстрелянных. Привозили, стреляли и сбрасывали. Привозили, стреляли и сбрасывали…
Мы начинали новую жизнь на костях. Люди говорят: на костях жить нельзя.
Хотя кто его знает… Столетья за столетьями, война за войной… Как подумаешь — так под нами и земли нет, одни кости.
В Волковыске гора есть, которая Шведовой называется, потому что как будто шведы, которых король Карл воевать вел, ту гору насыпали, землю шапками наносив. Зачем насыпали, почему землю шапками носили? — неизвестно. А гора с какой стороны ни копни — вся в костях.
Наша учительница литературы спрашивала: «Дети, как вы думаете, зачем шведы гору насыпали?..» Кто что говорил: Чтобы на той горе защищаться… Чтобы пушки на верху поставить и до Москвы стрелять… Я отвечал: «Чтобы на лыжах кататься». Мой ответ понравился учительнице меньше всего. А больше всего ей понравился ответ Насты: «Чтобы с горы смотреть на Швецию, по которой они тосковали…»
«Вот так, дети, — говорила учительница, — нужно любить Родину». То, что это было самое бестолковое, самое бессмысленное из всего, для чего могла быть насыпана шведами гора, учительницу не беспокоило. Белорусов мало беспокоит отсутствие смысла в чем бы то ни было…
На той горе я и решил сбежать. Потому что если можно кому–то, то почему нельзя мне?.. И когда гора Шведова, то куда, если не в Швецию?..
Вера сказала: «Мозги у тебя — только кубики складывать. И у всех вас, белорусов, такие…»
Не у всех. Мой одноклассник Борусь, на Шведской горе посидев, в Австралию мотанул. Оборотливый он, Борусь. Когда я в Народный фронт записаться его уговаривал, он спросил: «А зачем нам туда обоим?.. Ты иди в БНФ, а я в КПСС пока побуду. Еще неизвестно, в какую сторону оно все повернется».
В 1991‑м, в августе, КПСС кончилась, а в сентябре Борусь пришел партийные взносы платить. Парторг, который уже не в парткоме, а на каком–то складе сидел, китайской одеждой и обувью заваленный, вылупился на него: «Ты что, вольтанутый?!» Борусь ответил: «Я принципиальный. Партийный устав требует платить взносы, а меня из партии никто не исключал».
Борусь был заместителем парторга, и тот, уже не как парторг, а как торговец, предложил ему в той же должности пойти к нему в напарники. «У тебя мозги есть?.. Так пойми: все, что было, навсегда закончилось. Сумасшедшее время настало. А сумасшедшее время — сумасшедшие деньги. Кто их сегодня успеет схватить, тот и банковать завтра будет».
Став, наконец, банкиром, бывший парторг теперь действительно банкует… А в сентябре 1991‑го Борусь выловил пятерых из девяти парткомовцев — и они исключили парторга из партии, которой уже не было, выбрав парторгом Боруся.
Такие принципиальные.
Потом Борусь говорил: «Если бы Советский Союз воскрес — вот у меня какая бы биография была!.. Как у партийного Христа…»
В Австралии он к фирме прибился, которая сельхозтехникой торговала, и узнал, что трактор «Беларусь», гордость брошенной им синеокой Родины, никем, как национальный бренд, не запатентован. Это уж точно у кого–то мозги — только кубики складывать. Но не у Боруся. Он запатентовал бренд в Австралии как свой, одолжил денег и начал производство. Собрал из запчастей трактор, продал — и сразу же подал в суд на бывшую Родину, отсудив у синеокой за использование его бренда столько, что хватило и на то, чтобы долг вернуть, и фирму, к которой Борусь прибился, выкупить. Сейчас живет — как сыр в масле катается. А был бы в Беларуси какой–нибудь такой Рожон, никак бы Борусь не жил. Где–нибудь в Австралии его бы и закопали.
Я Боруся вспомнил, когда мужика с красно–зеленым пакетом увидел. И, может, стрелял не в него, а в Боруся. Во всех борусей: и в торговцев, и в поводырей, и в поэтов… И в тех, которые уехали, и в тех, которые остались. И в тех, которые вели толпу, и в тех, которые за ними в толпе шли. Потому что никто никого никуда не
привел — и никто не пришел никуда. Только, идя, жизнь оставляли в стороне — и она оставляла в стороне нас… Поэтому я убил бы того мужика на Sоdra Fоrstagatan, если бы он и не с красно–зеленым, а с бело–красно–белым пакетом шел. Или даже с бело–красно–белым флагом. Какая разница, если белорус?..
Белорус. Вот кого хотел убить — и убил.
Я и следователю так сказал, когда он начал спрашивать, откуда я знаю Павала Рутко? Ну, того, с пакетом… И за что я его убил?
Я сказал:
— За то, что белорус.
Следователь, швед отмороженный, не понял. Но решил, что это я не понял, про что он меня спрашивает.
— Я спрашиваю, как давно вы знаете убитого, какие у вас были отношения, за что вы его убили?
— Я не знаю его. Не было у нас никаких отношений. А убил за то, что он белорус.
— Но вы же тоже белорус?
— Тоже.
— А я швед. Выходит, я могу убить любого шведа за то, что он тоже швед?
— Можете.
— А он меня?
— И он вас.
— Почему тогда белорус, которого вы убили, не убил вас за то, что вы тоже белорус? Даже не попробовал убить?
— Мог попробовать. Я бы ему не мешал.
Я бы на самом деле не мешал. Какая разница, каким белорусом меньше? Но он не попробовал. Достал зажигалку, а не пистолет.
Уезжая, Рожон спрятал пистолет в нижний ящик стола и закрыл на ключ. Открыть шведский замок шведским перочинным ножом не составило труда.
Пистолет был как игрушка.
Я не стал ждать Рожна…
Из номера я выходил, не зная, что буду делать… А из лифта увидел того, с пакетом… Его судьба ко мне привела, так что же…
Я б его и без пакета, без трактора на нем распознал бы. По тому, как он шел, оглядывался — и все движения его, хоть как будто он и уверенный в себе, какие–то незавершенные, неоконченные, не до конца доведенные: движения наполовину. А когда он остановился, чтобы закурить, то стоял хоть и на двух ногах, а все равно как будто на одной, как аист на болоте. Плечи ссутулил, колено в колено вдавил…
И за границей мы такие, и дома. Казалось бы, и места хватает, и своего, не чьего–нибудь, а нам все кажется, что чужое занимаем.
Есть такое в белорусах, больше ни в ком этого нет. Поляк вон идет — весь поляк, русский — весь русский. А белорус — наполовину белорус и во все стороны головой вертит: кто ж он еще?
А больше он никто, какая бы в нем русская, польская или немецкая кровь еще нитекла. Пускай даже в нем и не половина, а четверть или меньше белорусского — все равно он конченый белорус. Будь он борусь, будь бабыб.
Вера говорила: «Вы на земле своей не хозяева, потому что просто так, а не за кровь она вам досталась. Соседи вам ее, как сотки колхозникам, отмеряли. И вы все боитесь, что колхоз кончится и сотки у вас отберут. Поэтому и придумываете сами для себя: то вы от балтов, то от римлян… Чтобы те балты или римляне о вас позаботились.
Наследники римлян вы, ага!.. Так сделайте что–то, достойное предков! Римлянам никто и ничего не давал, они все сами мечами брали! А вы?.. Вы что угодно придумаете, только бы ничего не делать. Придумали, что в Беларуси центр Европы, ну и помогай, Европа! Кому?.. Ты не поленись, съезди и посмотри, кто там и что — в этом центре».
Я не поленился, съездил и посмотрел…
Центров Европы, как и всего остального: языков, гербов, флагов… — у Беларуси, оказалось, два. Один на дне озера Шо, а второй в середине треугольника
Центров Европы, как и всего остального: языков, гербов, флагов… — у Беларуси, оказалось, два. Один на дне озера Шо, а второй в середине треугольника
Червень — Осиповичи — Кличев, два километра на юго–запад от деревни Чижахи на Березине. Так как на дне озера хоть в центре Европы, хоть на окраине одна вода, я поехал в Чижахи. Река там, как в Европе, а все остальное…
Там дед сидел на берегу в тех Чижах, рыбу удил, я спрашиваю: «Дед, ты знаешь, где сидишь?..» — и он мне: «Где хочу, там и сижу, а ты пошел на…»
Я пошел не сразу. Стал расспрашивать человека из самого центра Европы, что он про Европу думает? И снова слышу: «А пошла она на!..» Я тогда про Россию, но и Россия пошла на…
— А Беларусь?
— Какая Беларусь?..
— Как какая?.. Твоя… моя…
— Не знаю, какая твоя… Моя вон… — он кивнул в сторону деревни.
— Остальная на!..
— На?..
— А куда же еще?.. — Человек в центре Европы плюнул на червяка. — Туда все — оттуда никого.
Я подумал: пропадают не в Бермудском треугольнике. Пропадают здесь, в треугольнике белорусском. В самом центре Европы…
Вера спрашивала: «Чем вам гордиться перед миром не стыдно?.. Тем, что больше всех картошки едите? Тем, что ваш символ — болотная птица аист?..
Знаешь, почему у нас зубры когда–то исчезли и мы их потом из чужих земель завозили? Не охотники их перестреляли, нет… Аисты ваши их заклевали!»
Отец у Веры русский был, мать — белоруска. Поэтому у нее если зубры — то наши, а если аисты — то ваши.
Федор Михайлович Достоевский, не писатель, а тот преподаватель истории, который привел меня на Деды к Восточному кладбищу, Веры побаивался. Особенно после того, как ворвалась она в институт на лекцию: «Изнемогаю вся, так целоваться хочу!..» И пока Федор Михайлович беспомощно возмущался: «Что вы себе позволяете?..» — Вера пробежала между столами и зубами впилась мне в губы, до крови прокусила… На истфаке потом это так и называлось: поцелуй Веры.
Казалось, на такое больше способна Наста, склонная к эффектам, но ворвалась на лекцию, чтобы поцеловаться, Вера.
Наста после третьего курса перешла с истории на журналистику. Федор Михайлович ей посоветовал это сделать, когда она напечаталась в студенческой газете. «Это занятие, — сказал, — вам больше к лицу». И помог перевестись… А вот что предложить Вере, чтобы к лицу было, он не знал.
— Какая–то не здешняя она, — косился на Веру Федор Михайлович. — Ты не слушай ее!.. Мы землю эту и у русских, и у поляков, и у шведов отбивали… — а Вера спрашивала: «Почему тогда только болота отбили?.. Чтобы теперь на болоте топтаться?..»
Это она про площадь Бангалор в Минске, где раньше болото было и где в обычные дни собаки выгуливались, а в дни борьбы — мы.
«Мы за что тут боремся?!» — риторически воскликнул однажды выступающий на этой минской площади с индийским названием Федор Михайлович, и Вера крикнула в ответ, пока он паузу держал: «За освобождение Индии от Британской империи!» Преподаватель истории забыл, что дальше хотел сказать, растерялся: «Она же свободная…»
— А как вы поняли, — спрашивает шведский следователь, — что человек, в которого вы стреляли, не швед, не поляк, не русский, а белорус?
Он пытается не только добраться до мотива убийства, но вместе с тем разобраться еще и в том, что же такое белорус, потому что для него все мы, кто из бывшего СССР, а значит, из России, — русские.
Объяснять ему что–нибудь про то, как белорусы ходят, осматриваются? Или как стоят, будто аисты на болоте?.. Или как зубров своих заклевывают?..
— По пакету.
— Но ведь такой пакет мог и у русского быть. Разве нет?
— Мог.
— И что тогда? Убили бы русского?
— Убил бы русского.
— А шведа?
— Что шведа?
— Шведа убили бы?
— Убил бы. Чем вы, шведы, лучше русских? Приперлись к нам в Волковыск…
— Куда?..
Что ему объяснять?.. Человеку, который только сегодня узнал, что есть такая нация — белорусы. И что как только один из этих белорусов, про которых он до этого ничего не знал, встречается с другим белорусом, так сразу бросаются они один другого убивать, — такая занимательная у них национальная традиция. Непонятно только, как при такой традиции живых белорусов почти столько же, сколько шведов?.. Поэтому следователь спрашивает:
— Белорусов, вы говорите, десять миллионов?
— Почти.
— И почти в каждой войне ваша нация сокращалась от трети до половины?
— Приблизительно.
— И две войны были в прошлом веке с перерывом всего в двадцать лет, так?
— Так.
— И еще, похожие на войны, после войн репрессии были?
— Были…
Шведский следователь ищет причину, по которой белорус мог убить белоруса, и смотрит на меня, не понимая:
— Так как же тогда вы, кто жив, друг друга любить должны!.. А вы — убивать. Зубров своих заклевывать.
Я уже рассказал ему про зубров с аистами… Вообще я хотел рассказать ему только про Веру, про то, что одна она — причина всего, но вряд ли он это поймет.
У них как?.. Подходишь в кафе или где угодно, я специально выучил: «Jag vill ha sex med dig»[2]. Вера в ответ на такое, если бы у нее пистолет был, сразу бы выстрелила тебе в лоб над переносицей, а для шведки это нормально. Рассматривает тебя, оценивает… Если соглашается, то тащи в ближайшую кровать, даже как зовут ее не спрашивая. Если нет, то сразу отваливай и больше не подходи. А подойдешь — это уже сексуальное домогательство, насилие, полиция, суд…
Неизвестно кто выдумал, что шведский секс — это когда втроем. Или вчетвером, семья с семьей. И все друг друга без всяких претензий. Даже детей не разбирают, где чьи… Мол, родились — и слава богу.
Вряд ли это выдумали шведы, для которых семья — это все, настоящие и бывшие жены, все дети от них, и совсем нельзя на Рождество или Пасху про кого–нибудь забыть, оставить кого–то, взрослого или маленького, без подарка.
Мы сами и придумали шведский секс. Как шведский стол, который никакой не шведский.
Однажды мы с Верой расклеивали воззвания против референдума по изменению Конституции, Вера в спешке наклеила одно текстом к стене и, чтобы воззвание не пропало, у Веры ничего не пропадало, фломастером писать на нем текст начала: «Белорусы! Нас мало! Голосуйте…» — но не успела дописать «за Беларусь!», потому что показалась милицейская машина, это ночью было, мы бросились бежать, а завтра читаем продолжение на этом воззвании, кто–то дописал: «Белорусы! Нас мало! Голосуйте за шведский секс!» Все остальные воззвания сорваны, а это висит.
Потом Вера так и расклеивала воззвания — текстом к стене. Пусть, говорила, пишут что хотят.
Рассказывать шведскому следователю, как срывались вместе с воззваниями наши мечты о Беларуси? Рассказывать ему, как таяла и таяла, уступая место разочарованию, наша надежда? Как глубже и темнее становились ямы отчаяния? Как обескрыливали, устав в бесконечном ожидании хоть каких–нибудь, пусть маленьких побед, наши души? Как Вера убеждала всех, что нельзя победить, выбирая между эволюцией и революцией, что победа возможна только в выборе между свободой и смертью, — и как никто не хотел умирать?..
Я тоже не хотел умирать.
Я рассказываю про все это уже не следователю, рассказываю адвокату, которого нанял мне Рожон, и адвокат — так же, как и следователь, не понимая, про что я говорю, — успокаивает меня: «Не бойтесь, в Швеции нет смертной казни».
При чем тут Швеция?..
— Я там умирать не хотел.
— Ясное дело, что не хотели. А кто хочет? Что там, что тут… Генетическая программа самосохранения заложена в мозги самой первой. Во все мозги: человеческие, звериные… Вас, кстати, в другую камеру переведут, чтобы вы чувствовали себя по–человечески.
— У меня и теперь неплохая…
— Новая будет лучше. Не «Хилтон», но и не тюрьма.
Рожон нанял мне адвоката и постарался, чтобы перевели меня в лучшую камеру, потому что, оказалось, я пристрелил как раз того, кого он хотел: киллера, присланного русской мафией для расправы с Рожном. Я сказал адвокату, что этого не может быть, потому что я хотел убить и убил белоруса, на что адвокат спросил:
— А белорус разве не может быть киллером?.. Вы подумайте…
Подумав, я понял, о чем он спрашивает, и ответил, что может.
— Как и кем угодно еще, — удовлетворил мой ответ адвоката. — Скажем, телохранителем, который выполнил свой долг… А если нет, то человеком, в котором природная агрессия вылилась в ненависть к себе подобным. В болезнь, в шизофрению… Под действием стресса, пережитого вами как там, так и тут. Мы еще шведские иммиграционные службы сделаем виноватыми — вы не против?
В отличие от следователя, который всем своим видом будто бы олицетворял справедливость и нерушимость закона, адвокат был похож на жулика и, наверное, был им, если имел отношения с Рожном, но мне какая разница? Если он предлагал мне как раз то, что я хотел: шведскую психушку.