Возвращение Веры - Владимир Прокофьевич Некляев 6 стр.


— Я не против. Но следователь не считает меня ненормальным.

— Это не ему решать. Достаточно будет, если он признает, что в ваших действиях полностью отсутствует мотивация. И он признает это, потому что исходит из человеческой логики, обычной морали.

В голосе адвоката проскакивало если не презрение, то снисхождение к следователю, к его человеческой логике и обычной морали, но совсем не потому оно проскакивало, что адвокат был старше следователя, по чему–то другому, и я спросил, хоть и не нужно было, ведь мне какая разница:

— А вы исходите из какой логики и морали?

Посмотрев на часы, адвокат начал складывать бумаги в папку.

— Из животной… Которая и есть человеческая, если лишнего не придумывать.

Я не понял:

— Как это?

— А так… Был у меня клиент, который кота убил. Кот жить ему не давал. И я доказал на суде, что если кто–то, кто угодно, жить тебе не дает, с ним нужно расправляться. А как иначе?.. Меж тем, — адвокат, собирая бумаги, задержался на одной, — знаете, почему вам в политическом убежище отказали?

Я не знал.

— Не знаю. О причинах в таких случаях не говорят.

— Не говорят, но они есть. И одна из них — анонимка, в которой пишут, что вы убили кота.

Рука, которой я потянулся к бумаге, сама, как будто дотронувшись до оголенного провода под током, отдернулась и онемела.

— Какого кота?

— Тут не написано, какого. Может того, которого надо было убить. Но в иммиграционной службе Швеции полно феминисток, которые к тому же поголовно в обществе охраны животных, поэтому от них тяжело ожидать любезного отношения к мужику, который убивает котов.

Про то, что когда–то, когда был подростком, я убил кота, рассказал я однажды в порыве откровения одной женщине. В Волковыске на Шведовой горе… Была июльская ночь, мы занимались любовью, и женщина, сладко отстонав в небо и затихнув, вдруг сказала, что все время, пока мы занимались любовью, две звезды смотрели на нас, как глаза кота. И я вспомнил, как те глаза вылетели из головы кота после нескольких ударов о бетонный столб, и стал рассказывать, рассказывать… и сам не знал, не осознавал, что со мной, что я делаю… как нахлынуло, накрыло, затмевала разум ненависть… рассказывал, рассказывал и, как тогда, не понимал: что со мной?.. зачем рассказываю, для чего?.. — так вот, оказывается, для того, чтобы кто–то написал в шведскую иммиграционную службу, где полно феминисток, которые поголовно в обществе охраны животных, что я котоубийца… но могла ли она?.. да как она могла?.. нет, не могла та женщина такое написать.

— Разве в Швеции доверяют анонимкам?

— А где не доверяют? Везде любят сплетни, не любя сплетников. Хотя нигде, где есть закон, анонимка, конечно, не документ. Была бы документом, можно было бы считать, что мы уже выиграли суд. Потому что имели бы доказательство, что вы давно психически больной. То котов убиваете, то людей… И все без особой причины, без мотивации, что признает даже следователь. — Адвокат сложил бумаги, двумя пальцами взял папку за уголок, помахал ею, как маятником. — А вот я, между нами, не признал бы, что без мотивации… И, если вам интересно, могу сказать почему.

Голос его на последних словах изменился… Как будто отговорив все, за что ему заплатили, самое существенное под конец он решил сказать бесплатно.

— Почему?

— Потому что мотивация есть. Там, дома, вы ненавидите тех, кто над вами. Но совсем не потому, что они, как пытаетесь вы доказать следователю, душат свободу и демократию, а потому, что у них власть, деньги — все то, чего бы хотели вы. И вы не в состоянии ничего изменить, ничего сделать, потому что те, кто над вами, сильные, а вы слабый. Поэтому вы убежали от них, и всю свою злость и ненависть выплеснули на того, кто из них, но все же слабее, не вожак с клыками, на которого у вас и рука не поднялась бы, онемела бы, как сейчас… Вот подо что подвернулся ваш земляк с пакетом, как когда–то кот. И называется это, если хотите знать, перераспределением агрессии.

Адвокат решил, что разобрался во мне, и я не собирался ему возражать. Если человек делает то, за что ему платят, то какая разница, что он при этом думает. Он смотрел на меня так, как будто мое нутро вывернул наизнанку, мне самому открыв там что–то тайное, а меня удивляло одно: как он догадался, что у меня рука онемела?..

Все остальное я знал.

Приблизительно то же самое говорила мне на Шведовой горе в Волковыске та женщина, которой я признался в порыве откровения, что убил кота. Она спрашивала и спрашивала: кто перед тем меня унизил, обидел, кому я хотел — и не мог отомстить? Я придумывал какие–то обиды на соседей, учителей, хоть никто меня не обижал. Просто мне хотелось, чтобы женщина, которую я любил и которая считала себя умной, не сомневалось в том, что я люблю ее и что она умна.

Однажды, когда в очередной раз нас посадили за участие в очередном митинге, она спросила: «Ты знаешь, зачем все это? Не свободе и демократии, а тебе — зачем? Что ты за все это хочешь? Ну, если отсидим, отбегаем свое под дубинками? Деньги? Славу? Власть?..» Я ответил, что, наверно, ничего, потому что об этом даже не думаю. Она сказала: «Я тоже, но ведь не все дураки, кто–то же думает».

Так она посеяла во мне сомнения, так ослабила меня — и слабого бросила. Когда я сказал, что наконец–то придумал, как нам жить вместе, в своем доме, семьей, с детьми, что нам надо уезжать отсюда, потому что если всем можно, то почему нам нельзя? — она ответила: «Езжай, я никуда с тобой не поеду. Ты мне тут опостылел. Все вы мне опостылели».

— Кто — все?..

Мы сидели в Минске недалеко от Купаловского театра в кафе под зонтиками, на тротуаре, по которому как раз проезжала Наста, остановилась около нас, хоть там и знак висел, что нельзя останавливаться, но это кому–то другому нельзя, а не ей, она опустила стекло и так близко была, как будто мы в одной компании, только Наста в машине, а не за столиком, и она все слышала, что говорила Вера, которая сидела боком к ней и, уставившись в чашку с кофе, Насту не замечала…

— Все, кому я когда–то поверила. Все, из–за кого потеряла лучшие свои годы, молодость, женское счастье — кто мне все это вернет? Недоцелованные дни, которые я отстояла в пикетах, отходила в шествиях, недолюбленные ночи, которые отбегала в темных ветрах… Кто и чем мне заплатит за это?.. «Надо, Верочка, надо!» «Ты молодчинка, девочка…» «Завтра наш праздник!» «Завтра — победа!» Завтра, завтра… Кто вернет мне мою жизнь?.. Ты? Так ты и способен только…

Около кафе образовался затор, улица засигналила, только теперь Вера заметила Насту, на мгновение замерла, как–то судорожно сглотнула недоговоренные слова: «…котов убивать…» — и неожиданно смахнула чашку с кофе со столика в окно машины. Наста успела увернуться, на нее попали только брызги кофе, чашка ударилась о плечо водителя, здоровенного амбала с гебистской мордой, который собрался выйти, чтобы разобраться, но Наста, отряхиваясь, зло крикнула ему: «Езжай давай, разберешься!..»

Машина рванула с места.

Вера поднялась и пошла, бросив растерявшемуся официанту: «Он за все рассчитается!..»

По всему выходило, что я…

Я смотрел, как она шла, не зная куда, по тротуару в сторону Купаловского театра, — и не вернул, не позвал. Пусть идет — куда дойдет?..

Она дошла до конца.

— Может быть, у вас были проблемы из–за женщины? — спрашивает шведский следователь, и я отвечаю ему, что нет, никаких проблем из–за женщины с убитым у меня не было. Следователь говорит, что жаль, потому что, учитывая шведские законы, это был бы для меня наилучший вариант.

— А наихудший?

— Тот, который следует из ваших показаний. Убийство по политическим мотивам. По новому закону, принятому шведским парламентом, это терроризм. А значит, пожизненное заключение.

— Я не убивал его по политическим мотивам.

— А по каким?..

— Я говорил вам по каким. Но то, что он белорус, — не политический мотив.

— Тогда какой?..

— Ну, можете считать, этологический.

Шведский следователь задумывается и говорит: «Такого мотива в шведских законах нет».

Нет так нет…

— В шведских законах и пожизненного заключения нет.

Следователь не соглашается:

— Пожизненное заключение есть.

— Какое?

— 15 лет.

— И вы не видите противоречия?

— В чем?

— В том, что пожизненное — и 15 лет?..

Шведский следователь не видит противоречия ни в одном шведском законе. Потому что его закон есть закон.

А для моего адвоката — нет. Во всяком случае, не во всем и не всегда. Поэтому он надеется, что мы выкрутимся, хотя из–за какого–то нового закона вдруг снова возникла опасность депортации. Но на этот раз, объясняет мне адвокат, не рутинной депортации, когда вывозят за границу — и катись на все четыре стороны, а депортации с передачей властями шведскими властям белорусским из рук в руки, как уголовника. Что означает даже не депортацию, а экстрадицию.

Получалось: откуда я уехал — туда и приехал. А следователь пугал, что наихудшее, что меня ожидает, — пожизненное заключение на 15 лет.

— Это не закон, а решение правительства, — нервно доказывает мне адвокат, я впервые вижу его нервным. Наверно, если меня вышлют, Рожон ему не заплатит, потому как за что платить?..

— И оно не может быть законом! Швеция переполнена иммигрантами, теперь их при любой возможности будут выпроваживать туда, откуда они приехали. В первую очередь тех, кого на чем–то за руку словят… Но в решении сказано про нетяжкие преступления, про нетяжкие!.. Так пускай покажут мне закон, по которому убийство в Швеции — нетяжкое преступление!

Не похоже, что адвокат сам верит в то, что решение шведского правительства в Швеции не закон. Формально нет, но… Власть везде власть.

Адвокат понимает, что не доказал ничего ни мне, ни себе, поэтому говорит, что в любом случае депортируют меня не завтра, потому что шведская бюрократическая машина — не «Формула‑1» и мы успеем пройти психиатрическую экспертизу, а уже признанного больным пусть меня хоть кто–нибудь попробует депортировать хоть по каким угодно решениям или законам. А в том, что меня признают больным, он не сомневается. И не потому, что в экспертах его друг, с которым про все договорено, а потому, что любой человек, который жил там, где жил я, и считал свою жизнь нормальной, — больной и есть. После последнего нашего свидания, как следует подумав, адвокат пришел к такому выводу.

На прощание он спросил тихо, шепотом: «А вы там, дома, никого, кроме кота, не убивали?.. Да что вы так напряглись, я шучу…»

Он не шутил.

Вернувшись в камеру, я включил телевизор. В выпуске новостей выступал какой–то националист. Худой, остролицый. Шведские националисты преимущественно худые и называют себя шведскими демократами. И вот этот шведский демократ, а на самом деле шведский националист, говорил как раз обо мне, белорусском националисте. Не персонально обо мне, а вообще о таких, как я… «Они приезжают к нам, воруют, стреляют, а мы должны судить их по нашим законам, присматривать и кормить в наших тюрьмах — за чьи деньги? Я не согласен, чтобы за мои. И ни один швед не согласен. Пускай их судят и сажают в тюрьмы дома…»

Остролицый национал–демократ смотрел куда–то мимо камеры и говорил так, как будто оправдывался. Не выглядел он уверенным, что каждый швед с ним согласен. Кто–то же может раскричаться: «А гуманитарные принципы! А права человека!..» Тут есть кому кричать, тут контор по правам человека не меньше, чем по охране животных.

Как–то приснилось, будто Вера приехала и служит в такой конторе. Стоит в пикете на Sоdra Fоrstagatan с плакатом: «Сдавайте убитых в пункт приема убитых». И Рожон около нее с бело–красно–белым флажком крутится, у меня спрашивает: «Ты почему убитого в пункт приема не сдал?..» Я Рожна отталкиваю, ведь что мне Рожон хоть и с бело–красно–белым флажком, мне Вере надо объяснить, что Sоdra Fоrstagatan — не Бангалор, что в Швеции вообще демократия, тут убитых сдают, куда захотят, а Вера отвечает, что так неправильно, что как хоронят на одном месте, так же в одно место надо сдавать, вот как у нас же сдают в судмедэкспертизу…

Когда Веру с перерезанными венами нашли в ее однокомнатной и отвезли в судмедэкспертизу, там написали, что сначала у Веры остановилось сердце, а потом уже она набрала ванну и вскрыла вены. Поэтому так мало вытекло крови…

Причину, по которой остановилось сердце, судмедэкспертиза не установила. Не было причины. Доза алкоголя, который нашли в крови, причиной быть не могла.

Произошло это в тот день и приблизительно в тот же час, когда я сел на поезд до Москвы, чтобы в Москве сесть на самолет до Стокгольма… Так что в это время я мог не быть в Минске, а мог и быть — Вера жила рядом с вокзалом. Я мог с ней выпить, остановить ей сердце, затащить в ванну, перерезать вены и успеть на поезд.

Если нет, почему сбежал?..

Следов моих в квартире хватало.

По городу прокатилось: убили кого–то из оппозиции! КГБ, спецслужбы убили, у кого еще есть что–то такое, что сердце останавливает как будто без причин? В интернете замелькало: «Диктатура не расправится с нашей ВЕРОЙ!» И что делать спецслужбам диктатуры? Если убийца сам в оппозиции — к тому же сбежал за границу… Поэтому и заставил меня нервничать вопрос адвоката: «Вы дома никого не убивали?..» Я подумал, что пришли документы на экстрадицию. А это не анонимка про кота…

Неужели Вера все–таки написала?.. В последний вечер жизни села и написала в шведскую иммиграционную службу, чтобы мне не давали политического убежища, потому что я кота убил?..

В каком же отчаянии была она… И при чем тут спецслужбы? Может, и при чем, но не при этом.

Дня за два до отъезда мне позвонила Наста… Никто, кроме Веры, не знал, а она откуда–то знала, что я уезжаю. Только думала, что мы уезжаем вместе. Я и Вера. Сказала, что правильно делаем, тут ничего не дождемся. Сказала, что помогала в последнее время не столько из–за меня, сколько из–за Веры. Почему?.. Ведь я по сравнению с Верой — щенок, а она, Наста, сука. Спросила, помирились ли мы? Она бы не хотела, чтобы из–за нее у нас не сложилось…

С чего она взяла, что из–за нее?

Когда я узнал, что Веры не стало, почему–то сразу про Насту подумал, про ее амбала–водителя с гебистской мордой. Вспомнил ее крик: «Езжай давай, разберешься!..» Только ведь не убивают за то, что плеснули кофе? Или у нас могут убить?..

Шведский следователь все хочет разобраться, что там с нами и у нас происходит.

— Вы первую половину жизни ходили на советские шествия: Первомай, Октябрь… Так?

— Так.

— А вторую половину жизни — на шествия антисоветские. День Воли, Чернобыльский шлях… Так?

— Так.

— Тогда скажите мне, только подумайте: это нормально?

— А что тут ненормального?..

Шведский следователь смотрит на меня беспомощно: «Ну, не знаю… Я только хочу вас предупредить, что вы снова можете оказаться там. Вас туда могут выдать, если адвокат не добьется психиатрической экспертизы».

Наконец они, адвокат и следователь, выйдя из пункта А и из пункта Б, встретились. Не важно, что один из них остановился в пункте «выслать», а другой — в пункте «выдать». Пункт один и тот же… Но и в том, что меня не вышлют и не выдадут, потому что признают психически больным, следователь, как и адвокат, не сомневается. Хоть никто из экспертов ему не друг и он ни с кем и ни о чем не договаривался…

Ему жаль меня.

Почему они все меня жалеют?.. Следователи, министры, адвокаты, пусть даже они жулики?.. Феминистки из иммиграционной службы и феминистки из общества охраны животных?.. Потому что я жил там, где я жил, и считал свою жизнь нормальной?

Так она и была нормальной. Еще надо разобраться, где она ненормальная. Там, где тюрьма — тюрьма, с карцером и парашей, или там, где тюрьма — номер в отеле. С телевизором, холодильником и полом с подогревом. Еще и с извинениями, что телефона нет и компьютер к интернету не подключен, потому что, пока ведется следствие, связь запрещена. А после, когда осудят, пожалуйста. Хочешь — сиди в интернете, хочешь — с инструктором на лыжах катайся. Будь ты даже дважды убийца.

Дома в камеру на десять человек нас по тридцать набивали. Не продохнуть… По три раза в день сознание теряешь. И не понимаешь, в сознании ты или нет, когда слышишь: «Там, где кончаются замки, там кончается Европа. Под Смоленском… И когда мы возродим, выстроим заново наши замки, мы дойдем до Европы, вернемся в нее».

Вера говорила: «Мы тогда куда–нибудь вернемся, когда дойдем до таких, как в Европе, тюрем. Только дай нам такие тюрьмы — никого на свободе не останется. Для нас такие тюрьмы — замки.

Мы рабы, нас тянет в рабство. Там комфортно, тихо. А свобода — ветер. Ген свободы нам не привить, у рабов он не приживается. Поэтому мы и счастливы в рабстве».

Шведский следователь говорит: «Зря вы про всех своих хуже, чем про всех остальных, думаете. Свои — лучше, какими бы они ни были. Это первейшее условие для создания чего угодно человеческого, начиная с семьи».

Семья не получилась…

Вера считала меня своим, но не наилучшим. И народ считала своим, но не наилучшим. И оппозицию… Недоразвитым она считала и меня, и оппозицию, и народ.

Так быть не может. Или может? Чтобы все — недоразвитые…

— У меня жена журналистка, довольно известная, — говорит следователь. — Она у вас не раз бывала. Так в первом репортаже написала, что вы лучше нас.

Получается, следователь прикидывался, что ни про Беларусь, ни про белорусов ничего не знает…

— А во втором?

— Что во втором?…

— А во втором репортаже про что она написала?

— Про ваше мужество. Про то, как мужественно вы перенесли войну, вынесли Чернобыль… И как сейчас, так же мужественно, стиснув зубы, переживаете диктатуру.

Назад Дальше