Дороги свободы. III.Смерть в душе. IV.Странная дружба - Сартр Жан-Поль Шарль Эмар 16 стр.


Матье обернулся. Пирар, ординарец капитана Морона, остановившись, мочился у обочины; он был бретонский крестьянин, скаредный и грубый. Матье с удивлением посмотрел на него: закат обагрил его землистое лицо, глаза были расширены, он утратил свое недоверчивое и хитрое выражение; может быть, в первый раз он смотрел на знаки, прочерченные в небе, и на таинственный шифр солнца. Светлая струя лилась из его, казалось, забывшихся вокруг ширинки рук.

— Эй! Пирар! Пирар вздрогнул.

— Что ты делаешь? — крикнул капрал.

— Дышу свежим воздухом.

— Ты мочишься, свинья! А здесь барышни.

Пирар опустил глаза на свои руки, изобразил удивление и поспешно застегнулся.

— Я не нарочно, — оправдывался он.

— Я не в претензии, — сказала девушка.

Она свернулась клубочком на груди Пинетта и улыбнулась капралу. Ее платье задралось, но она и не думала его одернуть; сплошная невинность. Они смотрели на ее бедра, но по-доброму, с грустным восхищением: это были ангелы, у них были отрешенные взгляды.

— Ладно, — сказал брюнет. — Что ж, привет. Мы пойдем гулять дальше.

— Аппетит нагуливаем, — смеясь, добавил высокий блондин.

— Приятного аппетита! — пожелал Матье.

Они засмеялись: все знали, что в деревне больше нечего было есть — все резервы интендантства были разграблены в первые утренние часы.

— Аппетита у нас хватает.

Они не двигались; они перестали смеяться, и в глазах капрала мелькнула некая тревога: казалось, они боялись уходить. Матье чуть не предложил им сесть.

— Пошли! — преувеличенно спокойным голосом сказал капрал.

Они пустились в путь, направляясь к дороге; они уходили быстро, словно ящерица, в прохладе вечера: через этот разрыв вытекло немного времени, немцы существенно продвинулись, железная пятерня сомкнулась на сердце Матье. Затем течение остановилось, время вновь свернулось, остался только парк, в котором прогуливались ангелы. «Как здесь пусто!» — подумал Матье. Кто-то огромный вдруг убежал, оставив Природу под охраной солдат второго года службы. Голос звучит под древним солнцем: умер великий Пан, они ощущали такую же пустоту. Кто умер на этот раз? Франция? Христианство? Надежда? Земля и поля тихо возвращались к своей изначальной бесполезности; эти люди казались лишними среди полей, которые они не могли ни обрабатывать, ни защищать. Все выглядело новым, и однако же вечер был окаймлен черной кромкой следующей ночи. Но в сердце этой ночи, быть может, уже нацелилась на землю комета. Будут ли их бомбить? Кто может ждать от фрицев особых церемоний! Первый ли это день замирения или последний? Хлеба, маки, чернеющие до окоема, все, казалось, рождалось и умирало одновременно. Матье пробежал взглядом эту безмятежную неопределенность и подумал: «Это рай отчаяния».

— У тебя губы холодные, — сказал Пинетт. Склонившись над девушкой, он целовал ее.

— Тебе зябко? — спросил он.

— Нет.

— Тебе нравится, когда я тебя целую?

— Да. Очень.

— Но тогда почему у тебя губы холодные?

— Правда, что фрицы насилуют женщин? — спросила она.

— Ты с ума сошла.

— Поцелуй меня! — страстно сказала она. — Не хочу больше ни о чем думать…

Она обхватила руками голову Пинетта и, запрокидываясь, увлекла его за собой.

— Куколка! — бормотал он. — Куколка!

Он сразу же навалился на нее, Матье не видел ничего, кроме их волос в траве. Но почти сейчас же показалось лицо Пинетта, злая и торжествующая маска; глаза бессмысленно и слепо смотрели на Матье, они были переполнены одиночеством.

— Мой дорогой, иди ко мне, иди… — простонала девушка.

Но лицо Пинетта не опускалось, напряженное, белое, незрячее. «Он делает мужскую работу», — подумал Матье, глядя в эти потемневшие глаза. Пинетт всем телом навалился на женщину, он вдавливал ее в землю, он сливал ее с землей, с колышущейся травой; он покрыл луг, распластавшийся под его животом, она окликала его, а он молча врастал в нее, она была водой, женщиной, зеркалом, отражающим на всей своей поверхности целомудренного героя будущих сражений, самца, славного непобедимого воина; Природа, тяжело дышащая, опрокинутая навзничь, прощала ему все его поражения, она шептала: «Мой дорогой, иди же ко мне, иди». Но Пинетт намеревался играть в мужчину до конца, он упирался ладонями о землю, и его укороченные руки казались плавниками, он приподнимал голову над этой говорливой покорностью, он хотел внушать восхищение, быть отражаемым, он алкал, чтобы его желали снизу, в полутьме, безотчетно, он не хотел понять, что земля питает его тело своим животным теплом, он готов был тревожно вплыть в пустоту и подумать: «А что теперь?» Девушка обвила его шею руками и надавила на затылок. Голова нырнула в блаженство, луг замкнулся. Матье бесшумно встал и ушел; он пересек луг, он стал одним из ангелов, которые прогуливались по еще светлой дороге между пятнами тополей. Пара исчезла в черной траве; прошли солдаты с букетами; один из солдат на ходу поднял букет к лицу, погрузил нос в цветы, вдохнул свой досуг, свое горе, свою никчемность, бесполезность. Ночь обгладывала листву, лица: все были похожи друг на друга; Матье подумал: «И я на них похож». Он прошелся еще немного, увидел, как зажглась звезда, и задел незнакомого посвистывающего солдата. Тот обернулся, Матье увидел его глаза, и они улыбнулись друг другу, это была вчерашняя улыбка, улыбка братства.

— Прохладно, — сказал тот.

— Да, — отозвался Матье, — холодает.

Им не о чем было говорить, и солдат двинулся дальше. Матье проводил его взглядом; неужели необходимо, чтобы люди все потеряли, даже надежду, чтобы прочесть в их глазах, что человеку что-то еще предстоит? Пинетт совокуплялся; Гвиччоли и Латекс, мертвецки пьяные, валялись на полу в мэрии; одинокие ангелы прогуливали по дорогам свою тоску: «Никому я не нужен». Он опустился на землю на обочине дороги, потому что больше не знал, куда идти. Ночь вошла ему в голову через рот, через глаза, через ноздри, через уши: он был теперь никем и ничем. Больше чем ничем — только несчастьем и ночью. Он подумал: «Шарло!» и вскочил на ноги; он оставил Шарло наедине с его страхом, и ему стало стыдно; я корчу из себя фаталиста перед этими пьяными свиньями, а в это время Шарло там совсем один, он втихомолку трепещет, а ведь я мог бы его приободрить.

Шарло сидел на том же самом месте: он склонился над книгой. Матье подошел к нему и провел рукой по его волосам.

— Ты портишь себе глаза.

— Я не читаю, — сказал Шарло. — Я думаю.

Он поднял голову, и его толстые губы едва заметно раздвинулись в улыбке.

— О чем ты думаешь?

— О своем магазине. Интересно, его разграбили?

— Маловероятно, — успокоил его Матье. Он показал рукой на темные окна мэрии.

— Что они там делают?

— Не знаю, — ответил Шарло. — Там давно уже тихо. Матье сел на ступеньку.

— Не очень-то хороши наши дела, а? Шарло грустно улыбнулся.

— Ты вернулся из-за меня? — спросил он.

— Мне тошно. Я подумал, что тебе, возможно, нужна компания. Это бы меня устроило.

Шарло, не отвечая, покачал головой.

— Хочешь, чтобы я ушел? — спросил Матье.

— Нет, — сказал Шарло, — ты мне не мешаешь, но и помочь не можешь. Что ты можешь сказать? Что немцы не дикари? Что нужно сохранять мужество? Все это я и сам знаю.

Он вздохнул и осторожно положил книгу рядом с собой.

— Только если б ты был евреем, ты смог бы меня понять.

Он положил руку на колено Матье и извиняющимся тоном пояснил:

— Это не я боюсь, это страшится внутри меня моя национальность. С этим ничего не поделаешь.

Матье замолчал; они сидели бок о бок, молчаливые, один растерянный, другой никому не нужный, они ждали, когда их поглотит темнота.


Был тот час, когда предметы теряют свои очертания и тают в зыбком тумане вечера; окна скользили в полутьме долгим, едва приметным движением, комната была легкой шлюпкой, она блуждала; бутылка виски казалась ацтекским божком, Филипп — длинным бесцветным растением, чуждым опасений; любовь была гораздо больше, чем любовь, и дружба была не совсем дружбой. Невидимый в тени Даниель говорил о дружбе, он весь обратился в теплый и спокойный голос. На минуту он остановился, переводя дыхание, и Филипп воспользовался этим, чтобы сказать:

— Как темно! Вам не кажется, что можно бы зажечь свет?

— Если только не отключено электричество, — сухо сказал Даниель.

Он неохотно встал: наступил момент подвергнуться испытанию светом. Он открыл окно, склонился над пустотой и вдохнул фиалок тишины: «Столько раз на этом самом месте я хотел бежать от себя и слышал, как нарастают шаги, они шагали по моим мыслям». Ночь была мягкой и дикой, плоть, столько раз растравляемая ночью, понемногу зарубцевалась. Ночь полная и девственная, прекрасная ночь без людей, превосходный красный апельсин без зернышек. Он с сожалением закрыл шторы, повернул выключатель, и комната возникла из мрака, предметы обрели свой облик. Лицо Филиппа натолкнулось на глаза Даниеля, зрачки Даниеля отразили эту шевелящуюся огромную голову, свежеподстриженную, перевернутую, полные недоумения глаза были зачарованы Даниелем, словно видели его впервые. «Нужно действовать осторожно», — подумал Даниель. Он смущенно поднял руку, чтобы положить конец всей этой фантасмагории, запахнул борта пиджака пальцами и улыбнулся: он боялся быть изобличенным раньше времени.

— Что ты на меня так смотришь? Как по-твоему, я красивый?

— Да. Очень, — спокойно ответил Филипп. Даниель обернулся и удовлетворенно увидел в зеркале

свое мрачноватое породистое лицо. Филипп потупился, он прыснул, прикрыв рот ладошкой.

— Ты смеешься, как школьница.

Филипп осекся. Даниель недовольно спросил: — Почему ты засмеялся?

— Просто так.

Он захмелел от вина, неуверенности, усталости. Даниель подумал: «Он созрел. Если все делать как бы в шутку, похожую на мальчишескую возню, малыш позволит опрокинуть себя на диван, позволит ласкать, целовать за ухом: он будет защищаться только безумным смехом». Даниель резко повернулся к нему спиной и прошелся по комнате: «Нет, слишком рано, очевидно рано, без глупостей! Завтра он снова попробует покончить с собой или попытается убить меня». Перед тем как вернуться к Филиппу, он застегнул пиджак и натянул его на бедра, чтобы скрыть очевидность своего волнения.

— Ну вот! — сказал он.

— Вот, — отозвался Филипп.

— Посмотри на меня.

Он погрузил свой взгляд в его глаза, удовлетворенно покачал головой и медлительно произнес:

— Ты не трус, я в этом убежден.

Он выпрямил указательный палец и ткнул им Филиппа в грудь.

— Как ты мог впасть в панику? Нет! Это на тебя не похоже. Ты просто ушел; ты предоставил события самим себе. Почему ты должен погибать за Францию? А? Почему? Тебе ведь наплевать на Францию, а? Разве не так, маленький озорник?

Филипп неопределенно покачал головой. Даниель снова стал ходить по комнате.

— Теперь с этим покончено, — с веселым возбуждением продолжал он. — Конечно. Баста. Тебе выпал шанс, которого у меня в твоем возрасте не было. Нет, нет, — сказал он, живо взмахнув рукой, — нет, нет, я не имею в виду нашу встречу. Твой шанс — это историческое совпадение: ты хочешь подорвать буржуазную мораль? Что ж, немцы пришли, чтобы помочь тебе. Ха! Ты увидишь, как здесь пройдутся железной метлой; ты увидишь, как ползают на брюхе отцы семейства, ты увидишь, как они лижут сапоги и подставляют жирные зады под пинки победителей; ты увидишь своего распластавшегося отчима: он — великий побежденный этой войны, теперь ты сможешь его по-настоящему презирать.

Он хохотал до слез, повторяя: «Как здесь пройдутся железной метлой!» — затем резко повернулся к Филиппу.

— Мы обязаны их любить.

— Кого? — испуганно спросил Филипп.

— Немцев. Они наши союзники.

— Любить немцев, — повторил Филипп. — Но я… я их не знаю.

— Терпение, скоро мы их узнаем: мы будем обедать у гауляйтеров, у фельдмаршалов; они будут возить нас в больших черных «мерседесах», а парижане будут топать пешком.

Филипп подавил зевок; Даниель затряс его за плечи.

— Нужно любить немцев, — твердил он ему с напряженным лицом. — Это будет твое первое духовное упражнение.

У мальчика был не слишком взволнованный вид; Даниель отпустил его, раскинул руки и сказал лукаво и торжественно:

— Пришло время убийц!

Филипп снова зевнул, и Даниель увидел его заостренный язык.

— Я хочу спать, — с извиняющимся видом сказал Филипп. — Уже две ночи я не смыкаю глаз.

Даниель подумал было рассердиться, но он тоже устал, как уставал после каждой новой встречи. Он так долго желал Филиппа, что теперь чувствовал тяжесть в паху. И он заспешил остаться один.

— Очень хорошо, — сказал он, — я тебя оставляю. Пижама лежит в ящике комода.

— Не стоит труда, — вяло сказал мальчик, — мне нужно возвращаться.

Даниель, улыбаясь, посмотрел на него:

— Поступай, как хочешь; но ты рискуешь наскочить на патруль, и кто знает, что они с тобой сделают: ты красив и привлекателен, а немцы все любят мальчиков. И потом, даже если предположить, что ты попадешь домой, ты там найдешь то, от чего хочешь бежать. На стенах фотографии твоего отчима, а комната твоей матери пропитана ее духами.

Филипп, казалось, не слышал его. Он попытался встать, но снова упал на диван.

— А-а-а-х! — протяжно зевнул он.

Он посмотрел на Даниеля и с растерянным видом ему улыбнулся:

— Наверное, мне лучше остаться.

— Тогда доброй ночи.

— Доброй ночи, — зевая, сказал Филипп.

Даниель пересек комнату, проходя мимо камина, он нажал на лепное украшение, и полка книжного шкафа повернулась вокруг своей оси, открыв ряд книг в желтых переплетах.

— Это — ад, — сказал он. — Позже ты все прочтешь: там говорится о тебе.

— Обо мне? — не понимая, переспросил Филипп.

— Да. О тебе и твоей истории.

Он толкнул полку и открыл дверь. Ключ остался снаружи. Даниель взял его и бросил Филиппу.

— Если боишься воров или привидений, можешь запереться, — насмешливо сказал он.

Он закрыл за собой дверь, дошел в темноте до своей спальни, зажег лампу у изголовья и сел на кровать. Наконец-то один! Шесть часов ходьбы и еще четыре часа эта изматывающая роль злого принца: «Я смертельно устал». Он вздохнул от удовольствия побыть одному; радуясь, что его никто не слышит, он уютно застонал: «Как же ломит яйца!» Пользуясь тем, что его наконец не видят, он сделал плаксивую гримасу. Потом улыбнулся и откинулся назад, как в хорошей ванной: он привык к этим долгим отвлеченным желаниям, к этим бесплодным и скрытым эрекциям; он по опыту знал, что будет меньше страдать, если ляжет. Лампа образовала круг света на потолке, подушки были прохладными. Даниель, расслабленный, полумертвый, улыбающийся, отдыхал. «Спокойно, спокойно: я закрыл входную дверь на ключ, и он у меня в кармане; впрочем, он рухнет от усталости, он будет спать до полудня.

Пацифист: подумать только! В целом, все прошло не слишком блестяще. Определенно существовали ниточки, за которые следовало потянуть, но я не смог их найти». Натаниели, Рембо — тут Даниель был мастак; но новое поколение приводило его в замешательство: «Какая странная смесь: нарциссизм и социальные идеи, это же бессмысленно». Тем не менее, в общих чертах все обернулось не так уж плохо: мальчик был здесь, под замком. Если он будет сомневаться, основательно разыграем карту последовательного распутства. Это всегда немного захватывало, это льстило: «Ты будешь моим, — подумал Даниель, — я уничтожу твои принципы, мой ангелочек. Социальные идеи! Посмотрим, во что они превратятся!» Эта остывшая горячность давила ему на желудок, и чтобы избавиться от нее, он прибег к цинизму. «Будет превосходно, если я смогу сохранить его надолго; я должен освободиться от узды, мне нужен кто-то под рукой постоянно. Поиск юношей на ярмарках, в заведениях и кафе типа «Графф и Тото», «Голубой дружок», «Мариус», «Особое чувство»: с этим покончено. Покончено с выжиданиями на подходах к Восточному вокзалу, с тошнотворной вульгарностью солдат-отпускников с грязными ногами: я остепеняюсь». (Кончен Ужас!) Он сел на кровати и стал раздеваться. «Это будет серьезная связь», — решил он. Ему хотелось спать, он был спокоен, он встал, чтобы взять постельное белье, и убедился, что спокоен, он подумал: «Любопытно, что я не испытываю тревоги». В этот миг кто-то стал за его спиной, он обернулся, никого не увидел, и ужас парализовал его. «Еще раз! Еще один раз!» Все начиналось сызнова, он знал все наперечет, он мог все предвидеть, мог по минутам рассказать обо всех несчастьях, которые его постигнут, о долгих, долгих обыденных годинах, скучных и безнадежных, которые его ждут, о позорном и мучительном конце: все это он знал. Он посмотрел на закрытую дверь, он терзался, он думал: «На сей раз я от этого околею», и во рту у него была желчь предстоящих страданий.


— Хорошо горит! — сказал старик.

Все были на дороге — солдаты, старики, девушки. Учитель тыкал тростью в сторону горизонта; на конце трости вращалось рукотворное солнце, огненный шар, скрывающий бледную зарю. Это горел Робервилль.

— Хорошо горит!

— Да! Да!

Старики топтались на месте, заложив руки за спину, и говорили: «Да! Да!» низкими, спокойными голосами. Шарло выпустил руку Матье и сказал:

— Какая беда! Один старик ответил:

— Такая уж доля крестьянина. Когда нет войны, жди беды, от града или мороза; для крестьян нет мира на земле.

Солдаты щупали в темноте девушек, понуждая их смеяться; за спиной Матье слышал крики мальчишек, которые играли на опустевших улицах деревни. Подошла женщина, на руках у нее был ребенок.

— Это французы подожгли? — спросила она.

— Вы что, мамаша, тронутая? — сказал Люберон. — Это немцы.

Какой-то старик недоверчиво покачал головой:

— Немцы?

— Да да, немцы, фрицы!

Старик, казалось, не слишком этому верил.

— В ту войну немцы уже приходили. И ничего особенного не натворили: это были неплохие парни.

— С чего бы нам поджигать? — возмущенно спросил Люберон. — Мы же не дикари.

— А зачем им поджигать? Где им тогда на постой становиться?

Назад Дальше