Белый олеандр - Джанет Фитч 12 стр.


— Мои вещи.

— Мы их потом принесем. — Социальный работник. Даже не смогла застегнуть как следует блузку.

Дейви стал собирать все, что мог, — книги матери, мой блокнот, рисунки, лист картона с пометом животных. А Рэй?

— Дейви, шкатулку.

Его лицо потемнело. Прочел следы. Перед глазами плыли круги, желтые, сине-зеленые, словно вспышки лучей от витражной лампы.

— Пожалуйста, — прошептала я.

— Пойдем, пора, моя хорошая. Надо идти. Дейви схватил резную шкатулку, морщась, как тогда от вывиха. Он поехал со мной в больницу, пожав плечами, когда кукольная женщина в черной рубашке попробовала его прогнать. В окне за нами бежала молодая луна — серебряный серпик.

— Расслабься, тебе надо расслабиться, — приговаривал Бородатый, вывозя каталку из машины. — Мы принесем твои вещи, ничего не забудем.

Потом двери закрылись, Дейви исчез за ними, и ночь поглотила его, поглотила их всех.

9

Пальцы матери опускались в воду среди мидий и морских уточек — сине-черных, остробоких. Красные, светящиеся неоном морские звезды взбирались на камни, окруженные жалящими актиниями и пурпурными взрывами колючих морских ежей. Она трогала их жесткую щетину, и эти вялые существа оживали, медленно тянули щупальца к ее пальцам, исследуя их форму и движения. Мать велела мне тоже потрогать их, но я испугалась. Только смотрела заворожено, как белая человеческая плоть касается этих пурпурных трубочек, преодолев границу другого мира, — чудеса на шестидюймовой глубине. Мать ощупала меня пальцами, как актиния, — мои руки, лицо, — и я тоже потянулась к ней.

El cielo es azul[24]. Мы приехали на Исла-Мухерес, Остров Женщин. Я была малышкой в выцветшем платьице, загорелой и босоногой, с белым пухом на голове, как у одуванчика. На улице, где мы каждое утро вместе с мексиканками стояли в очереди за горячими маисовыми лепешками, валялись обломки ракушек и панцирей. «Cual es su nombre? Su hija es mas guapa[25], — говорили они, — какая хорошенькая у вас дочка», — и трогали мои волосы. Кожа у матери облезала, как старая краска, глаза были синее неба, azul claro[26].

До этого мы жили в большом оранжево-розовом отеле, там был черноусый мужчина, от него пахло каким-то цветочным запахом. Такси, музыка, мать ездила куда-то в вышитых платьях с открытыми плечами. Потом черноусый исчез, и мы поехали на Остров Женщин.

Мать чего-то ждала там, я не знала, чего. Каждое утро, купив лепешки, мы шли с плетеной сумкой обратно в маленькое выбеленное бунгало, мимо домиков с решетчатыми окнами и открытыми, как выставленные рамы, дверьми. Сквозь них были видны картины на стенах, бабушки с цветными веерами, иногда книги. Мы ели креветок с чесноком, camarones con ajo, в пляжных кафе. Один рыбак поймал рыбу-молот и вытащил ее на пляж. Она была вдвое больше обычной рыбацкой лодки, все высыпали на пляж посмотреть на нее, сфотографироваться рядом с ее чудовищной головой. Голова эта была в ширину больше моего роста. Недобрая усмешка открывала батальоны мелких острых зубов. Теперь я пугалась, когда мать оставляла меня побарахтаться в ярко-синей воде. Что, если приплывет акула, вода окрасится красным, всплывут обломки костей?

Если я просыпалась, тут же появлялся демерол. Врачи в масках, мягкие руки медсестер. Цветы. Приторные улыбки. Капельницы, другие дети, перевязки, Том и Джерри по телевизору, шарики, люди в форме. «Ну, скажи нам, скажи». Schutzstaffel, полицейские. Как я могла описать им Старр в разорванной рубашке с тридцать восьмым в руках? Лучше было думать о Мексике. В Мексике лица были довольными, гладкими, как мыло. Это трескучее жужжание над ухом — всего лишь москиты в нашем бунгало на Острове Женщин.

Ночью было полнолуние. Что-то встревожило мать, и мы ушли, забрав только документы и деньги, зашитые в пояс у нее под платьем. На пароме меня вырвало. Мы отъехали далеко к югу, высадились на пляж и легли спать прямо там.

На следующий день мать танцевала на крыше с молодым парнем, Эдуардо, хозяином отеля. Все окна были открыты, из нашей комнаты было видно риф, — море чистое и выпуклое, как линза. Верхний этаж еще не был отделан, под пальмовой крышей висели гамаки, нам разрешили жить здесь сколько угодно. В Плайя дель Кармен мы были счастливы. Ездили с Эдуардо по городу в его черном «воларе», чувствуя себя очень богатыми, que rico! Хотя в городе было всего две мощеные улицы и единственный лоток с мороженым. На стенах отеля висели картины — чаще всего вулканы, покрытые снежными шапками. Дважды в неделю в Плайя дель Кармен прибывали яхты с туристами, тут же забивавшими пять этажей отеля, похожего на свадебный торт у самого моря. Мать раскладывала карты таро в пляжном кафе, пропахшем дымом от жареных pollo[27]и carnitas[28]. Я смотрела, как мужчина за стойкой длинным мачете нарезает мясо мелкими кусочками и укладывает на лепешки. В Плайя дель Кармен мы хорошо ели.

По вечерам Эдуардо играл на гитаре и пел цыганские песни вместе с гостями, а я раскачивалась в гамаке, как летучая мышь, завернувшаяся в свои кожистые крылья. Вечерами в воздухе было полно летучих мышей. Было много фруктов — манго, patanos[29], папайи. У меня по всему телу пошли волшебные круги. Стригущий лишай. Врач в серой бетонной больнице дал мне таблетки. «Когда мы поедем домой?» — спрашивала я мать. «У нас нет дома, — отвечала она. — Твой дом — это я».

Как она была прекрасна — босая, в синем купальнике и парео, обернутом вокруг бедер. Моя мать любила меня. Я и сейчас легко могу представить, будто качаюсь в гамаке и смотрю на нее, танцующую с Эдуардо. Ты была моим домом, мама.

Потом испортилась погода, и Эдуардо закрыл отель — сезон был кончен. Он уехал в Мехико, где жили его родители, сказал, что мы можем остаться, если хотим. Было грустно и страшно. Начал дуть ветер, мы закрыли ставни, ласковое море закипело и поглотило пляж, набегая на гроздевидные гиацинты. Туристов больше не было. Мы ели консервы, frijoles refritos[30], сгущенное молоко. В отель хлынули кошки — тощие, одичавшие или просто брошенные в конце сезона. Мать впускала их всех. Небо стало желто-серым, как синяк.

Дождь хлестал косыми струями, вода текла из щелей в ставнях, из-под дверей. Кошки прятались по углам, неожиданно задевая нас пушистыми боками или хвостами. Мать сидела за столом и писала при свете керосиновой лампы. Кошки были голодные, но мать не обращала внимания на их мяуканье, когда мы садились есть.

В конце концов мать закрыла отель, и какие-то студенты подвезли нас в Прогресо. Потом был воняющий рыбой корабль из Техаса. Капитан дал мне таблетку, и я проснулась на чьей-то койке уже в Галвестоне.

— Мы поймали ее, — сказал полицейский в белых носках, сидящий на моей кровати. — Хотела повидать мальчика, сказала, что идет к сестре. Ты же прекрасно знаешь — это она стреляла в тебя. Зачем выдумывать каких-то грабителей? Она же тебе никто.

Наверно, на месте Старр я бы тоже застрелила меня. Или намазала бы дверные ручки олеандром, как мать, если бы Рэй сказал, что больше меня не любит. Мне было трудно собраться с мыслями. Перед глазами мелькала то Старр в разорванном белье, то мать в синем платье. Барри, прижимающий мне ко лбу холодный платок. Почему это вечно так, почему они слипаются в один комок, как пастель, забытая в машине на солнцепеке? Единственный, кто стоял отдельно, был Дейви. От полицейского болела голова. Принесите демерол.

В больницу приходили письма. Моя ровесница, добровольно помогавшая медсестрам, девочка с темными кудряшками и зелеными тенями на веках, пробовала читать их мне. Но слова матери, произнесенные этим высоким спотыкающимся голосом, звучали слишком нелепо, и я ее остановила.

Дорогая Астрид!

Мне сказали, неизвестно, доживешь ли ты до утра. Я хожу по камере, три шага туда и обратно, всю ночь. Только что пришел тюремный священник. Я сказала, что порву его на куски, если он еще раз меня побеспокоит. Астрид, я тебя так люблю. Это невыносимо. В мире нет никого, кроме нас двоих, разве ты не знаешь? Не покидай меня, не оставляй здесь одну. Пожалуйста. Не уходи, заклинаю тебя всеми светлыми и темными силами.

Я снова и снова читала этот абзац, смакуя каждое слово, как Старр читала свою Библию в кожаном переплете. Повторяя про себя строчки, я проваливалась в сон. Ты мой дом, мама. У меня нет дома, кроме тебя.

Freude[31]! Девятая Бетховена, Ода к радости, Чикагский симфонический под управлением Солти! Подумать только, я чуть тебя не потеряла! Я живу для тебя, мысль о том, что ты жива, дает мне силы не сдаваться. Как я хочу обнять тебя, потрогать, почувствовать, как бьется твое сердце! Сейчас пишу стихотворение о тебе, оно называется «Астрид, которая будет жить несмотря ни на что».

Новости быстро облетают тюрьму, и женщины, с которыми я никогда не разговаривала, спрашивают о твоем состоянии. Все кажутся мне такими родными, я готова встать на колени и целовать землю от радости. Попробую попросить внеплановое посещение по семейным обстоятелъствам, хотя не питаю иллюзий насчет чиновничьего сострадания.

Новости быстро облетают тюрьму, и женщины, с которыми я никогда не разговаривала, спрашивают о твоем состоянии. Все кажутся мне такими родными, я готова встать на колени и целовать землю от радости. Попробую попросить внеплановое посещение по семейным обстоятелъствам, хотя не питаю иллюзий насчет чиновничьего сострадания.

Что я могу сказать об этой жизни? Стоит ли благодарить ее за то, что ты не умерла, или винить за все остальное? Ты знаешь, что такое «стокгольмский синдром»? Это когда заложники становятся на сторону тех, кто их захватил, — в благодарность за то, что их тут оке не убили. Так что не будем благодарить какого-то гипотетического Бога. Лучше отдохнуть и набраться сил для новой битвы. Понимаю, жизнь — штука полосатая, как твои детские карамельки, но может подкинуть и косячок-другой, если будешь хорошо себя вести.

Держись.

Твоя мать.

Она ни разу не написала что-нибудь вроде «я же тебе говорила!»

К нам пришел фокусник. Я была очарована его тонкими красивыми руками, плавными жестами. От них невозможно было оторвать глаз, эти руки были удивительнее любых фокусов. Раз — и он доставал из воздуха букет бумажных цветов, протягивал их мне с церемонным поклоном. Так и любовь, подумала я, — возникает внезапно из ничего, яркая, ни на что не похожая. Как Рэй с его крепкими пальцами у меня на боках и груди, лепящими мое тело, словно мягкий воск.

Рэй. Я старалась не думать о нем, о том, что заставило его бежать, когда я истекала кровью на полу своей комнаты. Я слишком хорошо понимала, почему его не было, когда приехала «скорая». То же чувство мучило и меня при мысли о Дейви, — чувство, что я сломала ему жизнь. Рэй не смог смотреть на плоды наших встреч. С самого начала он не хотел, чтобы это случилось. Я была причиной всему, только я и мои желания, больше ничего. Рэй будто знал, чем это кончится, с той самой секунды, как мы прильнули друг к другу. Каждый его печальный взгляд умолял меня оставить его. Как мне хотелось увидеть его, хоть один раз, — сказать, что это не его вина.

Иногда я просыпалась с уверенностью, что он сейчас придет, переодетый, неузнанный, и мы снова будем вместе. Появится новый интерн, незнакомый дежурный, посетитель из благотворительного общества, и это будет Рэй. Ни его, ни Старр я не винила. Я сама должна была знать, что может случиться. Как я могла не знать, после романа моей матери с Барри?

Только Дейви досталось ни за что. Сначала я не могла понять, почему Старр его бросила. Может быть, считала, что так легче будет бежать, думала я. Или она была в таком смятении, что совершенно забыла о сыне. Но теперь я поняла, что Дейви сам отказался. Не смог оставить меня истекать кровью на полу. И отказался уйти. Расстался с матерью, чтобы я дожила до приезда врачей. Зная Дейви, легко догадаться об этом. Стыд и раскаяние снова брали меня за горло. В тот день, когда мы познакомились на крыльце трейлера, он даже не догадывался, что я растопчу его жизнь, как Старр — его модель с трилобитами. Растопчу, спеша к Рэю.

Мать прислала мне стихотворение «Астрид, которая будет жить несмотря ни на что». Несколько строчек оттуда я никак не могла выбросить из головы:

После всех опасений и предупреждений

Девичьи ошибки — не то что женские наваждения,

Написанные на камне огнем любовных утех, они — рок, а не грех.

Это было хуже, чем «я же тебе говорила». В это не хотелось верить. Я была девочкой, мне было только четырнадцать лет, у меня был шанс избавиться от таких ошибок, разве нет? Разве у нас нет шанса на искупление? Я могу изменить свою жизнь, не грешить больше. Когда симпатичный молодой физиотерапевт начинал заигрывать со мной, я сердито хмурилась. Путь туда и обратно по коридору занимал почти полдня. Меня перевели с демерола на перкодан в таблетках.

Если бы мне было куда идти, меня выписали бы уже через две недели, но поскольку это было не так, я поправлялась на казенных харчах, пока не кончились перевязки и я не научилась ходить с металлической тростью. Потом меня определили на новое место жительства и повезли туда вместе с рецептом на перкодан, книгами и письмами матери, деревянной шкатулкой и плакатом со следами животных.

10

Воздух в Ван-Найс был более душный и влажный, чем в Санлэнд-Тухунге. Это было царство аллей и бульваров шириной в четверть мили, кварталов и домов с заботливо ухоженными участками. Сами дома казались жилищами гномов под огромными перечными и камедными деревьями высотой около пятидесяти футов. Все это выглядело обнадеживающе, пока не показался дом в конце улицы. Я взмолилась — Иисус, пожалуйста, только не этот бирюзовый с щебенкой и асфальтом во дворе, огороженный цепями!

Сотрудница Службы опеки припарковалась рядом с ним. Я смотрела во все глаза. Дом был цвета тропической лагуны на открытке тридцатилетней давности. Сифилитический кошмар Гогена. Он смотрелся брешью в полосе кудрявых деревьев, обнимавших все остальные дома квартала, уродливый в своей наготе.

Внутренние двери из пузырчатого стекла тоже оказались бирюзовыми, а приемная мать — плотной блондинкой с деревянным лицом, державшей на коленях двухлетнюю девочку. Из-за ее спины выглянул мальчик и показал мне язык. Женщина бросила взгляд на мою больничную трость, сузила и без того маленькие глаза.

— Почему меня не предупредили, что она хромая?

Сотрудница пожала узкими плечами. Если бы не высокие дозы перкодана, я расплакалась бы.

Марвел Терлок провела нас в большую комнату, где главным предметом обстановки был телевизор — огромный, как Аризона. На экране ведущая горячо отговаривала от чего-то толстого татуированного бородача. В конце коридора была моя комната — крохотная кладовка с сине-зелеными шторами и грубым покрывалом на узкой кровати. Мальчик тянул хозяйку за подол и монотонно хныкал, как заевшая мелодия в музыкальной игрушке.

Вернувшись в комнату с телевизором, сотрудница разложила бумаги на кофейном столике, готовясь открыть мою жизнь этой женщине с деревянным лицом, которая тут же велела мне поиграть с Джастином во дворе. Судя по голосу, она явно привыкла указывать девочкам, что им делать.

Асфальт и щебенка тяжело пахли на солнце. Во дворе было столько игрушек, что их вполне хватило бы на дошкольную группу. Кошка что-то закапывала в песочнице, увидела нас и умчалась. Я не стала ничего убирать. Джастин тарахтел на своем трехколесном велосипеде, норовя на каждом круге врезаться в игровой домик. Я надеялась, что ему придет в голову слепить пару куличиков. Бр-р-р.

Дверь открылась, и к нам заковыляла двухлетняя девочка — светленькая, с прозрачными голубыми глазами. Ей было невдомек, что меня пугал бирюзовый цвет, что меня тошнило при мысли о ее матери, читающей мои бумаги. Если бы можно было остаться в больнице с вечной капельницей демерола. Девочка потопала к песочнице. Я не собиралась обращать на это внимание, но вдруг поняла, что уже выкапываю кошачье дерьмо пластмассовым совком и выбрасываю его за забор.

Эд и Марвел Терлок были первой настоящей семьей, в которую я попала. За ужином мы ели курицу руками, обсасывая с пальцев соус барбекю, как будто вилки еще не изобрели. Эд был высокий краснощекий мужчина, покладистый и мягкий, с редеющими волосами песочного цвета. Он работал в отделе красок хозяйственного магазина. Неудивительно, что бирюзовая краска досталась им по себестоимости. За едой мы смотрели телевизор, все говорили без умолку, никто никого не слушал. Я думала о Рэе и Старр, о том, как в последний раз видела Дейви, о валунах за домом, акациях паловерде и красноплечих ястребах. О суровой красоте камней, о разливе речки, о тишине гор. Тоска чередовалась с горячими уколами стыда. В четырнадцать лет я уже успела разбить то, что никогда не сумею склеить. Так мне и надо.

Девятый класс я заканчивала в Мэдисонской средней школе, ковыляя из класса в класс со своей тростью. Сломанное бедро срасталось, но оно заживало медленнее всего. Плечо уже довольно хорошо работало, даже рана в груди и трещина в ребрах уже не горели каждый раз, когда я нагибалась или выпрямлялась. Но бедро заживало медленно. Я всегда опаздывала на занятия. Дни проходили в тумане перкодана. Парты, звонки, ковыляние в следующий класс. Учителя открывали рты, и оттуда летели бабочки — слишком быстро, чтобы успеть поймать. Мне нравилась разноцветная толпа учеников на школьном дворе, но я не отличала одного от другого. Они были слишком юными, новенькими, нетронутыми, уверенными в своем счастье. Горе было для них далекой страной, о которой им приходилось слышать, даже видеть по телевизору, но виза этой страны еще не стояла в их паспортах. Где, в каком месте мой мир мог соприкоснуться с их жизнью?

Моя роль в бирюзовом доме определилась очень быстро: нянька, посудомойка, прачка, косметолог. Последнее я ненавидела больше всего. Марвел устраивалась в ванной, как жаба под камнем, и кричала мне точно так же, как Джастин кричал ей, — требовательно и нетерпеливо. Я старалась отвлечься, думая о гамеланском оркестре, о полупрозрачных существах в чистых озерах, даже о форме сине-зеленых штор, надувавшихся и опадавших в потоке воздуха. Мне чудился в этом какой-то смысл, таинственный знак. Но Марвел продолжала звать меня:

Назад Дальше