Белый олеандр - Джанет Фитч 17 стр.


Мы доехали до Вентуры, свернули к каньону Колдуотер. Изгибы дороги были похожи на переливы саксофона. Машина словно вторила им, двигалась им в такт, взбираясь и съезжая по холмам несущейся мимо долины, мимо ранчо, белых блочных домов, черных кипарисов, посаженных скучными рядами и геометрически подстриженных. Наконец мы поднялись в Беверли-Хиллз.

Здесь росли древовидные папоротники и бальзамины, стояли дома с двустворчатыми дверями, идеально ровные зеленые газоны, как бильярдные столы. Из людей попадались только садовники с распылителями в руках. Мы были совершенно свободны. Ни детей, ни работы, ни приемных матерей, — только скорость, красота и чувственное дыхание саксофона Колтрейна. Кто посмел бы нас тронуть?

Оливия припарковалась у гостиницы на Родео-драйв, и мы пошли вдоль дорогих магазинов, заглядывая в окна. Свернули в бутик, до того роскошный, что перед ним стоял швейцар. Оливия выбрала черную сумку из крокодиловой кожи и купила ее. Мы пошли дальше. Она хотела купить и мне что-нибудь. В следующем магазине были свитера, шарфы и вязаные шапочки. Оливия провела по моей щеке шерстяным рукавом. Изумительная мягкость. Я поняла, что до этого не представляла себе возможностей материального мира.

— Кашемир. — Она улыбнулась, сверкнув зубами. — Нравится?

Я только вздохнула — цена уже мелькнула перед глазами.

— Молодец. Только не персиковый. — Она вернула свитер продавщице, девушке лет восемнадцати. В этом магазине витал запах денег, сладкий, как прекрасный сон.

— Цвет морской волны. — Продавщица несла другой, с витым орнаментом.

— Слишком яркий, — сказала я.

Оливия поняла. Она достала с полки еще один, приглушенного голубого цвета, без витых «косичек». Я примерила. Свитер подчеркнул мои глаза, которые стали как две ягоды голубики, оттенил нежный румянец. Он и сейчас лежит у меня в комоде, уже не такой роскошный. Свитер стоил пятьсот долларов. И глазом не моргнув, Оливия отсчитала сотенные.

— Настоящие вещи стоят того, — объяснила она мне. — Смотри, как он сделан, — вывернув свитер, она показала мне, что он связан цельной кокеткой, без швов на плечах. — Ты его всю жизнь будешь носить.

Настоящие вещи. Я училась их отличать, идя за Оливией из магазина в магазин. Серебряный браслет от Георга Йенсена. Керамика «Роблин», горшки и вазы. Магазины были как церкви, где поклонялись настоящим вещам. В них слышались приглушенные голоса женщин, предлагающих штойбеновское стекло, шарфы «Эрмес». Обладать настоящими вещами значило самой стать настоящей. Я потерлась щекой о свитер, пушистый, как голубой персидский кот.

Оливия повела меня обедать в ресторан с уличными столиками под зонтами в желто-белую полоску. Наш обед состоял только из закусок: устриц, гравлакса, карпаччио, салата из сердцевины пальмы. Она объясняла мне, как готовится каждое блюдо, потягивая из тонкого бокала холодное белое вино и пробуя то одно, то другое, аккуратно поддевая вилкой кусочки. Я в жизни не видела ничего более грациозного, чем Оливия за столом. Будто все время мира принадлежало ей.

— Жизнь всегда должна быть такой, — вздохнула она. — Как ты думаешь? Она должна быть похожа на неспешную беседу за хорошими блюдами. К сожалению, большинство людей на это не способны. — Она покачала моим пустым стаканом, показывая его официанту. — Как только начнут что-нибудь делать, стараются поскорее закончить и взяться еще за что-нибудь.

Официант налил мне еще воды.

— Один человек водил меня в лучшие рестораны, — продолжала Оливия. — Когда мы заканчивали десерт, он вставал и говорил: «Ну, куда теперь поедем?» И мы ехали в другой ресторан, где он съедал еще один обед — целиком, от супа до сладкого. И так иногда три раза подряд.

Она отрезала кусочек гравлакса, положила его на черный хлеб, аккуратно полила укропным соусом и съела так, словно это была последняя в мире еда. Я старалась ей подражать, есть так же медленно, так же изящно пробовать сырую розовую рыбу и грубый, чуть кисловатый черный хлеб с какими-то специями на корочке, разными, как краски на палитре, как звуки в мелодии.

— Симпатичный мужчина. Умный, богатый, как Крез, — сказала она, трогая губы салфеткой. — Но жил, как солитер. — Она рассматривала на свет соломенное вино, словно в нем была разгадка мужской ненасытности. Покачала головой, словно не обнаружив ее. — Чудовищный вес, триста фунтов, наверное. Очень несчастный человек. Я всегда ему сочувствовала. Бедный мистер Фред.

Мне даже не хотелось представлять ее под этим огромным мужчиной, торопливо продирающимся в нее, вечно спешащим.

— Как вы с ним познакомились?

— Я работала в кредитном отделе одного из его банков. — Оливия отогнала пчелу, заинтересовавшуюся ее бокалом.

Представив себе Оливию банковской служащей, я расхохоталась. За столом с девяти до пяти, в габардиновом костюме и стандартных «лодочках», обед в «Суп эксчейндж».

— Наверно, вы шутите.

— Конечно, а ты как думала, я всю жизнь прогуливалась по Ван-Найс-бульвар такой милашкой в заячьем жакетике? У меня финансовое образование. О, я все знала о деньгах, кроме того, как прибрать их к рукам. Тогда я выплачивала кредит за «хонду», платила за квартирку на бульваре Чандлер, как все остальные.

— И этот большой человек спас вас от самой себя?

Оливия вздохнула.

— Бедный мистер Фред. В прошлом году он скончался от сердечного приступа. Все досталось его брату. — Она пожала плечами. — Хотя на что еще может рассчитывать человек, который ест потри обеда подряд?

Сидя за столом у Марвел, я смотрела, как они все едят. Подносят вилки ко рту, не глядя, уставившись в телевизор, не обращая внимания, что на тарелке — тунец или кошачьи консервы. Я стала учиться готовить. Сказала Марвел, — может быть, стану поваром, это хорошая работа для женщины. Моя фигура начала понемногу округляться, ребра скрылись, четче обозначилась талия. Любуясь в зеркале пополневшей грудью, я представляла, как Рэй смотрел бы на нее, накрывал своей искалеченной рукой. Мне нравилось, как она колышется, когда я иду по улице. Марвел говорила, это просто переходный возраст, выпендреж, как она это называла. Но это было не так. Я стремилась вырасти как можно быстрее, жадно желая стать женщиной.

13

Лето, я изжарена, как котлета. Уже к девяти утра наступающая жара вызывала ужас. Оливия брала меня на прогулки в своем «корвете», вверх по сто первой и дальше по одному из каньонов — Топанга, Канан-Дьюм, — на пляж. С него мы сворачивали на магистраль вдоль побережья, ветер холодил открытую солнцу кожу, парни из соседних машин что-то кричали нам. Мы не обращали внимания. Никогда еще я не чувствовала себя такой красивой и бесстрашной.

Иногда она готовила кувшин ромового пунша и ставила бразильскую музыку — Милтон Насименту, Жилберту Жил, Джобим. Особенно интересно было монотонное пение Аструд Жилберту — она словно качалась в гамаке и пела ребенку колыбельную. Мы сидели в большой комнате на полосатой кушетке, ели манго и ветчину, рассматривая бразильские фотографии Оливии. Над головой медленно вращался вентилятор. Она произносила названия городов с шипящими португальскими согласными: Рио-де-Жанейро, Итапарика, Ресифи, Оуро Прето, Сальвадор. Радужные краски колониальных городов — темнокожие женщины в белых платьях пускают свечи в море. Оливия на карнавале, в усыпанном блестками платье с разрезами до подмышек, растрепанные вьющиеся волосы. Она была за руку с белым мужчиной, загорелым, с серо-голубыми глазами.


— Ты была бы в восторге от карнавала, — сказала она. — Три дня бы плясала без передышки.

— Я ненавижу толпу. — Язык едва ворочался от пунша, сладкого и крепкого, как удар кирпичом. — Всегда боюсь, что меня затопчут.

— Это случается. — Оливия кивала в такт самбе. — На карнавале лучше не падать.

Через несколько минут она пошла танцевать. Я легла на кушетку и смотрела на нее — с шарфом на голове, в обернутой вокруг бедер юбке. Она легко двигалась в сложном ритме самбы. Я представила, как она. покрытая только блестками и потом, танцует под южным солнцем в такт с огромной толпой, пахнущей ромом, манго и «Ма Грифф». Волны музыки пробегали по ее телу, розовые ступни делали маленькие, словно неуверенные шаги, высоко поднятые руки качались, как пальмы. Сотни тысяч людей всех цветов кожи, огромная, пульсирующая под солнцем толпа.

— Потанцуй со мной, — сказала она.

— Не умею. Я же белая девушка.

— Не надо говорить «не умею», — улыбнулась Оливия, двигая бедрами, как поток, огибающий камни. Взяла меня за руку и стащила с кушетки.

Неуклюже топчась перед ней, я старалась копировать ее движения, но, даже пьяная, понимала, насколько смешны были мои попытки. Ее тело двигалось сразу в десяти разных направлениях, гибкое, словно лента. Оливия рассмеялась, прикрыла улыбку ладонью.

— Старайся почувствовать музыку, Астрид. Не смотри на меня. Вообще закрой глаза, ощути ее изнутри.

Я закрыла глаза, она положила руки мне на бедра, показывая, как ими двигать. Каждое должно было поворачиваться независимо от другого. Она убрала руки, я старалась сохранить ритм. Бедра описывали две большие дуги. Я подняла руки, чтобы волны движения шли по всему телу, представляя нас в Бразилии, в пляжном кафе с крышей из пальмовых листьев, — как мы храбро танцуем с людьми, которых больше никогда не увидим.

— О, Астрид, ты обязательно должна поехать на карнавал! — воскликнула Оливия. — Скажем твоей опекунше, что класс едет на экскурсию к Колоколу Свободы, и умыкнем тебя. Целых три дня подряд не есть, не спать, только танцевать! Обещаю, после карнавала ты уже никогда не будешь двигаться как белая!

Когда заиграла медленная музыка, она положила ладони мне на талию, стала совсем близко. От нее шел свежий запах духов, несмотря на жару и пот, как от хвойного дерева. Теперь я была одного роста с ней, мне было неловко стоять так близко, я наступала ей на ноги.

— Я партнер, — сказала она. — Ты должна только слушаться меня.

Она мягко направляла мои шаги, положив мне на спину раскрытую ладонь, сухую в любую жару.

— Ты очень быстро растешь, — шепнула она мне в ухо, когда мы стали двигаться как две волны на пляже Копакабана. — Как хорошо, что я узнала тебя именно сейчас. Через год или два все будет совсем по-другому.

Я представила, что это мужчина танцует со мной, шепчет на ухо.

— Как — по-другому?

— Все будет уже решено, очерчено, — сказала она. — А сейчас ты такая чуткая, всему открытая. Можешь пойти по любой дороге.

Мы танцевали медленными кругами, она учила меня, как переступать в такт, как выписывать бедрами знак бесконечности,

Сентябрьские ветры начинали свою огневую страду на сухих холмах Алтадины, Малибу, Сан-Фернандо, съедая чапараль и окрестные дома. Запах дыма всегда напоминал мне мать, сидящую на крыше под коварной луной. Как она была прекрасна, как совершенна в своем безумии. Это мой второй сезон пожаров вдали от нее. Пора олеандра. Я прочитала, что евреи празднуют в это время Новый год, и решила тоже отсчитывать время с этих огненных дней.

По ночам в город спускались койоты, их гнала жажда. Я видела, как они бродят прямо посередине Ван-Найс-бульвара. Бассейн был полон дыма и ветра, как серое облако. Пепел проникал даже в мои сны, я была Пепельная девочка, рожденная, чтобы сгореть и жить в обугленном мире.

В самый разгар пожаров, при ста пяти градусах в тени, я пошла в школу. Мир вокруг горел, а я училась в десятом классе Бирмингемской. Парни посылали мне в коридорах воздушные поцелуи, махали купюрами. Слышали, что я оказываю услуги. Но я едва замечала их, они были лишь очертаниями в дыму, застилавшем все вокруг. Конрад, пухлый парень из парка, был в моем классе. Он совал мне тайком пакетики с травой, но пососать уже не просил. Пламя моих волос пугало его, он понимал, что я могу сжечь его губами. Мне нравилось это ощущение. Точь-в-точь как моя мать в пору олеандра. «Если сейчас кто-то из любовников убьет друг друга, всё свалят на ветер».

Я послала матери несколько рисунков с Оливией — как она варит гамбо[35], помешивая ложкой в огромной кастрюле, танцует — розовые ладони и ступни, на голове белый шарф в стиле Грейс Келли, оттеняющий ее кожу.

Дорогая Астрид!

Я смотрю, как на горизонте бушуют пожары, и молюсь только об одном: пусть они придут и сожгут меня. Чем старше ты становишься, тем больше оправдывается замечание одной твоей учительницы-пенсионерки: ты привязываешься к любому, кто проявит к тебе хоть малейшее внимание. Я умываю руки. Не напоминай мне, сколько лет прошло с тех пор, как я еще жила. Ты думаешь, я могу забыть? Сколько дней, часов, минут я просидела, глядя на стены этой камеры и слушая женщин со словарным запасом в двадцать пять слов и меньше? А ты присылаешь мне рисунки со своими поездками по Малхолланд, портреты своей замечательной новой подружки. Ты хочешь с ума меня свести?

Некая М.

В октябре листья начали краснеть и падать. Появились сине-черные сливы, факелы кленов и камедных деревьев. Я шла из школы, думая, как расскажу Оливии об одном учителе, заявившем, что хочет поговорить со мной после занятий о «домашних проблемах». Представляла, как она расхохочется, когда я изображу его вытаращенные глаза. Надо спросить, к какому типу мужчин он относится, думала я, и вдруг увидела. Ветер перестал дуть в мои паруса, они беспомощно повисли посреди океана. Машина Оливии стояла под тентом.

Я же только вчера ее видела, и она ничего не сказала об отъезде. Как она могла уехать и ничего мне не сказать? Может быть, что-то случилось, подумала я, но она могла бы оставить мне записку. Я ждала два дня, три, но листья все так же падали у нее во дворе и ложились на тент, похожий теперь на японскую ширму.

Сидя в своей комнате, угрюмая и обкуренная, я рисовала шторы. Их полоски были теперь единственным, что меня интересовало, имело смысл. Матери я не стала писать, ее злорадство было бы невыносимым. Они прислала мне письмо, где рассказывала, что стала переписываться с профессором античной литературы, в подписи которого целых три инициала. Он присылал ей собственные переводы непристойных сцен из Овидия и Аристофана. Ей нравился контраст этих переводов с грязными записками «Человека Дэна». Кроме того, она вела оживленную переписку с редактором маленького издательства в Северной Каролине, и Ханой Груен, известной феминисткой из Кельна, прослышавшей откуда-то о ее положении. Еще мать писала о своей новой соседке по камере, радовалась, что избавилась наконец от бывшей. Бывшую отправили в спец-блок, — она бормотала что-то о колдовстве. Конечно, в письме не было ни строчки, относящейся ко мне, кроме пассажа о зубах.

Дорогая Астрид!

Барнбург Б. навяз у меня в зубах, но, против всякой логики, я на него запала. Зубы здесь надо держать в порядке — ты представляешь себе тюремного стоматолога? Этот, образ выходит за все рамки гротеска. Какой-нибудь тощий трясущийся доходяга на ранней стадии паркинсонизма, фиолетовый от пьянства, с длинным списком пострадавших от врачебной небрежности. Или здоровенная тетка, в прошлом трудившаяся на забое свиней, которая не признает анестезии и с наслаждением слушает крики жертв. Астрид, следи за своими зубами. Никто не поведет тебя к хорошему стоматологу, если будут какие-то проблемы. Оставят все гнить у тебя во рту, и половину придется выдернуть к двадцати пяти годам. Я каждый день пользуюсь зубной нитью, даже здесь, чищу зубы солью, массирую десна. Принимай витамин С. Если тебе его не дают, ешь апельсины.

Мама Йокум[36].

По крайней мере, так она хотя бы не исчезнет, думала я, укладывая письмо обратно в конверт. Но мы все равно не могли увидеться. Нужно было возвращение Оливии, чтобы утолить голод моего одиночества.

Луну окружало водянистое кольцо — вороний глаз в мутной дымке неба. Это было первого ноября. Я не стала никому говорить, что сегодня у меня день рождения. Праздновать его без Оливии было еще хуже, чем совсем забыть о нем. Мне хотелось нарисовать Икара, как он падает в море — видны только его ноги, а неподалеку земледелец с волом — пашут поле, как ни в чем не бывало.

Сидя за столиком на заднем дворе, я терлась щекой о кашемировое плечо. Спереди на свитере уже была маленькая дырочка. Ссыпав пепел от косяка в пустую пивную банку, я выкинула ее за забор. Послышался собачий лай. Хорошо бы она была здесь. Приехал бы мужчина на «БМВ», он часто приезжал в это время. Она поставила бы Оливера Нельсона, разожгла бы огонь в камине, и они танцевали бы медленно и томно, как Оливия танцевала со мной, и шептали бы что-то на ухо друг другу, как она мне шептала. Теперь я умела танцевать, но она оставила меня без музыки.

Плотнее закутавшись в свитер, я рассматривала луну, словно прикрытую вуалью. Из дома слышался смех — Марвел и Эд в своей спальне смотрели «Шоу Лено». Я только что покрасила ей волосы к новому сезону — «осенним пламенем». Сырые простыни тумана медленно оборачивались вокруг, столика, от рук до сих пор пахло краской для волос. Вспомнился младенец Ахилл, которого макали в черную воду. Но то, что происходило со мной, не было нарочно устроенным испытанием, когда все можно остановить. Никаких звезд на небе, только белые линии, следы самолетов, летящих в Бербанк.

Сейчас на Гавайях яркий закат, думала я, а в Бомбее жаркий суетливый полдень. Вот где я могла бы сейчас быть. Покрасила бы волосы в черный цвет, надела солнечные очки и забыла бы Оливию, Марвел, мать, все это, все. Она что, не могла сказать, что ей надо уехать? Или думала, мне все равно? Разве она не знает, как много значит для меня? Надежда утекала сквозь сжатые пальцы, словно сок пойманных рыб.

Назад Дальше