Белый олеандр - Джанет Фитч 21 стр.


Постепенно я начинала понимать, как одно человеческое существо может убить другое.

— Тебе надо взять пару девочек, — однажды сказала Амелия по телефону своей подруге Констанце. — Это легкие деньги, можно обновлять обстановку. У меня скоро будет новая ванная.

Я чистила серебро зубной пастой, натирала до блеска узоры на вилках и ложках. Вчера я занималась тем же самым, но Амелии не понравилось, что в некоторых уголках и складках остались тусклые участки, и мне пришлось чистить всё заново. Хотелось воткнуть эти вилки ей в живот и вырвать ей внутренности.

В мартовскую унылую сырость, после нескольких недель непрерывных телефонных звонков, мисс Кардоса наконец сбежала, и я получила нового социального работника, ангела Господня по имени Джоан Пилер. Джоан была молодая и веселая, одевалась в черное и красила волосы в ярко-красный цвет. На каждой руке у нее было по четыре серебряных кольца, и вообще она больше походила на поэта, чем на трутня из государственной службы. Когда настало время посещения, я спросила, не знает ли она поблизости какого-нибудь кафе.

Джоан повела меня в кофейню на Вермонт-авеню. Лавируя между выставленными на улицу столиками под зонтами, за которыми дрожащие курильщики прятались от дождя, мы прошли в сырой теплый зал. Тут же нахлынули воспоминания — так знакомы были эти черные стены, дым сигарет с травой, столик у кассы, заваленный самодельными объявлениями, флаерами и бесплатными газетами. Даже нелепые настенные рисунки грубыми мазками казались родными и близкими — зеленые женщины с огромными грудями и клыками вампиров, мужчины с нарочитой барочной эрекцией. Мне вспомнился голос матери, ее гнев, когда к чтению примешивалось ворчание кофеварки, столбики ее книг на столе, где я рисовала и складывала в коробочку деньги за них.

Как я хотела, чтобы она опять была со мной. Мне до боли было нужно услышать ее низкий выразительный голос, нужно было, чтобы она сказала что-нибудь беспощадно-насмешливое об искусстве, рассказала бы байку о ком-нибудь из знакомых поэтов. Почувствовать, как она кладет руку мне на затылок и гладит меня, не прекращая говорить.

Джоан Пилер заказала персиковый чай. Я выбрала крепкий кофе со сливками и сахаром, самую большую булку — в форме сердца, с черничным вареньем. Мы сели за столик, из-за которого было видно улицу с ее похоронно-черными зонтами и слышно, как машины с легким шипением едут по лужам. Джоан положила мою папку на липкий столик. Я старалась есть медленно, наслаждаясь свежим тестом и целыми ягодами, но голод слишком мучил меня. Не успела она открыть папку, как половины булки уже не было.

— Мисс Кардоса не рекомендует менять тебе место жительства, — сказала мой новый социальный работник. — Говорит, что условия вполне адекватные. И что у тебя проблемы с поведением.

Легко было представить, как мисс Кардоса записывает это в моем деле — ее кислое лицо с жирной прыщавой кожей, намазанной косметикой, как торт глазурью. Ни разу она никуда меня не сводила, все посещения просиживала у Амелии, болтая по-испански над блюдом с пирожными и чаем йерба-матэ в сервизных чашках. Она была загипнотизирована изяществом Амелии, ее богатым домом, начищенным серебром. Всей этой обновленной обстановкой. Мисс Кардоса не задумывалась, на какие деньги ее обновляют. На шестерых девочках можно заработать любую обстановку, хоть антикварную, особенно если их не кормить. На стене напротив была глупая жирная мазня — на постели лежала женщина с расставленными ногами, из ее влагалища выползала змея. Джоан Пилер обернулась посмотреть, что это я разглядываю.

— Она не объясняет, почему я просила о перемене места жительства? — Я облизала с пальцев сахарную пудру.

— Говорит, что ты капризничаешь из-за еды. Жалуешься, что миссис Рамос запрещает пользоваться телефоном без спросу. Она считает, что ты развитая, но избалованная.

Расхохотавшись, я подняла свитер и показала ей торчащие ребра. Мужчины за соседним столиком тоже посмотрели на меня. Писатель, что-то выстукивавший в ноутбуке, студент с большим блокнотом повернули головы. Ждали, не подниму ли я свитер повыше. Но над ребрами мне практически нечего было показывать.

— Мы голодаем, — сказала я Джоан, опуская свитер.

Джоан нахмурилась. Налила себе чай сквозь ситечко в щербатую чашку.

— Почему же другие не жалуются?

— Боятся, что будет еще хуже. Амелия говорит, если мы будем жаловаться, нас отправят в Мак.

— Если это правда, — Джоан поставила чайник на подставку, — и мы это докажем, у нее отберут лицензию.

Я представила, что из этого выйдет. Джоан начинает расследование, ее тут же переводят в Сан-Габриэль-Вэлли, и я лишаюсь молодого социального работника, которого еще интересуют подопечные.

— Это займет слишком много времени. Мне нужно выбраться сейчас.

— А как же другие девочки? Разве тебе все равно, что с ними будет? — обведенные черным карандашом глаза Джоан округлились от разочарования.

Другие девочки, подумала я. Тихие Микаэла, Лина, маленькая Кики Торрес. Голод мучил их не меньше меня. А те, кто попадет к Амелии после нас, те, кто еще не слышал слов «приемная семья», что будет с ними? Я должна была сделать все, чтобы у Амелии отобрали лицензию. Но мне трудно было представить себе всех этих девочек, беспокоиться о них. Только одно было на уме — я сама голодаю и должна выбраться оттуда. Это желание спасти себя, а не их, было ужасно, отвратительно. Я не хотела быть такой. Но в глубине души мне было ясно — они поступили бы так же. Ни одна из них не волновалась бы за меня, если бы у нее появился шанс выбраться. Только дверью бы хлопнула.

— У меня прекратились месячные, — сказала я Джоан. — Мне приходится есть из мусорных баков. Не заставляйте меня ждать.

Преподобный Томас говорил, что в аду грешники равнодушны к страданиям друг друга, и это тоже часть их мучений. Раньше я не понимала, что значат эти слова.

Джоан купила мне еще одну булку. Я нарисовала портрет моей социальной работницы на обороте какого-то бланка, сделав волосы на рисунке чуть более пышными, серые глаза чуть более выразительными и проигнорировав прыщ на подбородке. Поставила дату и протянула ей. Год назад я была бы в ужасе, если бы кто-то счел меня бессердечной. Сейчас я хотела только одного — регулярного питания.

Джоан Пилер заявила, что никогда не видела такого ребенка, как я, что меня надо протестировать. Пару дней я заполняла бланки мягким черным карандашом: «Овца относится к лошади, как страус к…»Мне уже приходилось заполнять такие тесты, когда мы с матерью вернулись из Европы и в новой школе думали, что я умственно отсталая. Сейчас меня одолевал соблазн разрисовать бланки дурацкими картинками. Джоан сказала, что результаты многообещающие, что надо пересмотреть мое дело, отправить меня в школу для одаренных детей, что мое развитие выше уровня десятого класса и я могу уже учиться в колледже.

Она стала посещать меня раз в неделю, иногда даже два раза в неделю, возить меня обедать. Жареная курица, свиные отбивные, гамбургеры по полфунта в ресторанах, где все официанты были актерами. Нам приносили добавку — с луковыми кольцами, капустными листьями.

Во время этих обедов и ужинов Джоан Пилер рассказывала о себе. Она оказалась киносценаристом, работа в Службе опеки была лишь заработком. Киносценарист — я представила себе насмешливую ухмылку матери. Работа с детьми, разные случаи и истории подопечных служили Джоан материалом для нового сценария.

— Ты не представляешь, что мне приходилось видеть и слышать. Это невероятно.

Ее парень, Мэш, тоже был киносценаристом, работал в копи-центре Кинко. У них был белый пес по имени Каспер. Джоан хотела завоевать мое доверие, чтобы я побольше рассказывала ей о своей жизни. Материал для сценария. Творческий поиск, как она это называла. Женщина она современная, продвинутая, работает на свой округ, понимает, что к чему, — ей можно рассказывать все как есть.

Такая игра. Ей хотелось раздеть меня, обнажить мои чувства и мысли, и я закатывала до локтя рукав, чтобы показать ей несколько шрамов от собачьих зубов. Я терпеть ее не могла, но не могла и обойтись без нее. Джоан Пилер никогда не глотала целиком кусок маргарина, никогда не клянчила мелочь у стоянки перед винным магазином, чтобы позвонить социальному работнику. За ее гамбургеры я словно бы отрезала от себя куски, вырывала ошметки мяса из раны в бедре, чтобы насадить на самодельный рыболовный крючок. Разговаривая с Джоан, я рисовала обнаженных карнавальных танцовщиц в затейливых масках.

16

Джоан Пилер нашла мне новое место жительства. Пока она помогала мне собирать вещи и относить сумки в помятый красный «карман-гиа» с наклейками «Позвоните родителям», «Не спи на светофоре», «Друзья не голосуют за республиканцев», девочки подчеркнуто сторонились меня. «К ней особое отношение, как же, ведь она белая», — фыркнула Сильвана. Наверно, она была права. Вполне возможно. Справедливости в этом не было никакой. Это было нечестно. Но в тот мартовский день, один из чудесных мартовских дней Лос-Анджелеса, когда все городские фотографы наперебой снимали город под безмятежно-голубым небом на фоне гор со снежными шапками и великолепных пейзажей на сотни миль вокруг, мне было не важно, честно это или нет. Важно было одно — что я уезжаю.

На пике Болди лежал снег, и на бульваре Уилшир за пять миль от нас была ясно видна каждая пальма. Джоан Пилер включила «Толкинг хедз», и мы тронулись.

— Они тебе понравятся, Астрид, — сказала она, поворачивая на запад к Мелроуз мимо парфюмерных магазинчиков и пупусерий[44], — Рон и Клер Ричардсы. Она актриса, он работает на телевидении.

— У них есть дети?

Хорошо бы не было. Неужели опять становиться няней, получать подарки за девяносто девять центов, когда двухлетней девочке достается настоящая машина Барби, в которой можно ездить?

— Нет. Вообще-то они хотят усыновить ребенка. Или удочерить.

Это было что-то новое. Раньше такое мне в голову не приходило. Удочерение. Слово погромыхивало в голове, будто камешек в коробке из-под овсяных хлопьев. Я не знала, что думать. Мы проехали студию «Парамаунт» — большие ворота под тройной аркой, площадку для парковки, людей, катающихся на горных велосипедах. Джоан проводила студию жадным взглядом.

— Через год я уже буду здесь, — сказала она. Иногда я не знала, кто из нас младше — Джоан или я.

Мысленно я обращалась со словом «удочерение» как с радиоактивным предметом, представляя себе лицо матери, бесформенное и слепое от ярости, тонущей в запавших щеках.

Джоан проехала мимо жмущихся друг к другу магазинчиков Мелроуз к западу от Ла-Бреа[45] — «Обувь секонд-хенд», «Игрушки для взрослых» — и свернула в тихую боковую улочку, в старый квартал с одноэтажными домами и большими сикоморами — выбеленные стволы, крупные листья-ладони. Мы остановились перед одним из таких домов. На эмалевой табличке под звонком было выведено изящным курсивом: «Семья Ричардс». Джоан позвонила.

Открывшая дверь женщина напоминала Одри Хепберн. Темные волосы, длинная шея, широкая сияющая улыбка. Ей было около тридцати. Приглашая нас войти, она залилась румянцем.

— Я Клер. Мы тебя очень ждем.

У нее был низкий, бархатный голос, старомодная манера говорить — четко проговаривая слова, не глотая окончаний, не смягчая согласные.

Джоан внесла мой чемодан. У меня в сумке были книги матери, шкатулка Рэя и подарки Оливии.

— Иди сюда, давай я тебе помогу, — женщина взяла у меня сумку, поставила ее на кофейный столик. — Клади куда хочешь.

Поставив вещи рядом со столиком, я оглядела гостиную с низким потолком, розовато-белыми стенами и полом, покрытым коричнево-красными сосновыми досками. Комната уже нравилась мне. Над камином висела картина — медуза в темно-синей воде, пронизанной яркими солнечными лучами. Настоящая картина, нарисованная от руки. Невероятно — кто-то купил картину. Рядом целая стена книг с потертыми корешками, компакт-дисков, кассет и грампластинок. Вдоль двух других стен протянулась овальная кушетка с красно-сине-фиолетовыми узорами, в углу лампа для чтения. Я боялась дышать. Не может быть, что это правда, не может быть, что я буду жить в этом доме. Сейчас эта женщина передумает.

— Нам осталось обговорить некоторые моменты, — сказала Джоан, усаживаясь за столик и открывая портфель. — Астрид, ты позволишь?

— Будь как дома, — сказала мне Клер Ричардс улыбкой и плавным широким жестом, словно протягивая подарок. — Осмотрись, не стесняйся.

Сидя рядом с Джоан, уже открывшей папку, она продолжала улыбаться мне — слишком радушно, словно беспокоясь о том, что я могу подумать о ней, о ее доме. Мне хотелось дать ей понять — беспокоиться не о чем.

Я вышла на кухню. Красно-белый кафель, стол с перламутровой столешницей, стулья с сиденьями из хромовой кожи. Настоящая кухня, прямо как в «Предоставьте это Биверу», украшенная затейливыми баночками для соли и специй, фигурками Бетти Буп и фарфоровых коров, горшочками с кактусами. В такой кухне хорошо было пить какао и играть в шашки. Огромное желание остаться здесь пугало меня.

Маленький внутренний дворик пестрел цветочными клумбами и горшками с деревянной обшивкой. Там рос китайский плакучий вяз, вертелся флюгер в форме летящего гуся, у белой стены дома, залитой солнцем, цвели красные пуансеттии. «Сплошной кич», — прозвучал у меня в ушах голос матери. Но нет, это был милый дворик, милый и трогательный, как сама Клер Ричарде с ее улыбкой — робкой просьбой о любви. Такой же милой и трогательной была ее спальня, куда вели открытые застекленные двери: клетчатое покрывало на низкой двуспальной кровати из сосны, старый шкаф в углу, сундук, лоскутный коврик.

Вернувшись в коридор, я увидела Клер и Джоан, склонившихся над моей папкой.

— У нее были невероятно тяжелые времена, — говорила Джоан моей новой приемной матери. — В одной из семей ее чуть не застрелили…

Клер Ричарде покачала головой, не веря, что кто-то может выстрелить в ребенка.

Ванная будет моей любимой комнатой, это я уже поняла. Розово-голубой кафель, положенный еще в двадцатых годах, дымчатое рельефное стекло дверных створок — лебедь, плывущий среди зарослей осоки. В лебеде было что-то давно и хорошо знакомое. Где-то в наших с матерью жилищах уже был лебедь на стекле? Вдоль края ванны тянулась полочка с разноцветными флакончиками, баночками, мылом и свечами. Открывая баночки, я нюхала их содержимое, мазала на руку. Хорошо, что шрамы почти зажили, — впечатлительной Клер Ричардс не придется смотреть на пульсирующие багровые рубцы.

Направляясь к другой спальне, я слышала, как они продолжают обсуждать мою жизнь.

— Она очень способная девочка, я уже говорила, но много пропустила в школе — понимаете, все эти переезды…

— Наверно, репетитор поможет?

Моя комната. Сосновая двухъярусная кровать — наверно, на случай, если кто-то из гостей останется на ночь. Пестрые старомодные покрывала ручной работы с вязаными кружевами по краям. Ситцевые шторы, тоже с кружевами. Сосновый стол, книжный шкаф. На стене гравюра Дюрера в тонкой сосновой рамке — кролик. У него был испуганный вид, четко прорисованная взъерошенная шерстка. Словно он ждал, что сейчас произойдет. Невозможно было представить, как я буду въезжать в эту комнату, вживаться в нее, придавать ей собственные черты и оттенки.

Потом — прощание с Джоан, полное слез и объятий.

— Ну вот, — радостно сказала Клер Ричардс, когда Джоан уехала. Я сидела рядом с ней на кушетке в гостиной, она улыбалась, обняв колени руками. — Вот ты и тут.

У нее были полупрозрачные зубы, голубовато-белые, как снятое молоко. Мне хотелось сделать что-нибудь такое, чтобы она почувствовала себя свободнее. Это был ее дом, но Клер волновалась еще больше меня.

— Ты уже видела свою комнату? Я не стала ее украшать, чтобы ты могла расставить там вещи, как тебе нравится. Сделать ее своей.

Мне хотелось сказать ей, что я не та, какой она меня представляет. Что я другая, что она, может быть, не захочет со мной жить.

— Дюрер мне понравился.

Она рассмеялась и хлопнула в ладоши.

— О. думаю, мы поладим. Жаль только, что Рона сейчас нет. Это мой муж. Он на съемках в Новой Шотландии, приедет только в следующую среду. Но что поделаешь! Ты будешь чай? Или колу, может быть? Я специально купила, не знала, что ты пьешь. Есть еще сок, или я могу сделать…

— Чай, если можно, — сказала я.

Ни с кем я не проводила столько времени подряд, сколько с Клер Ричардс в неделю, последовавшую за моим приездом. Наверняка ей не приходилось раньше иметь дела с детьми — Клер брала меня с собой в банк, в химчистку, словно боялась хоть на минуту оставить одну. Словно мне было пять лет, а не пятнадцать.

Всю эту неделю мы ели блюда из «Шале Гурме» в картонных коробочках и баночках с надписями на иностранных языках. Мягкие, плавящиеся в руках клинышки сыра, хрустящие французские батоны, сморщенные греческие оливки. Темно-красное проскуитто[46], медовая дыня, пахнущие розами бриллианты баклавы. Сама Клер ела мало, но следила, чтобы я доедала ростбиф или розовый грейпфрут, сладкий, как апельсин. После трех месяцев с Круэллой меня не нужно было упрашивать.

Сидя за таким пиром в гостиной, я рассказывала ей о матери, о разных домах, где я жила, опуская слишком уродливые, жестокие детали. Это я умела. Рассказывая о матери, я говорила о ней только хорошее. Я не привыкла жаловаться, Клер Ричардс, и о вас я не буду никому говорить ничего плохого.

Клер показывала мне свои фотоальбомы. На фотографиях ее невозможно было узнать. Клер была очень застенчива, я с трудом представляла ее на сцене. В роли она была не похожа на себя обычную — пела, танцевала, плакала на коленях, накрыв лицо вуалью, смеялась, стоя с мечом в руке, одетая в платье с большим вырезом.

— Это «Трехгрошовая опера», — объясняла она. — Мы ее ставили в Йеле.

Она играла леди Макбет, дочь в «Спокойной ночи, мама», Кэтрин во «Внезапно, прошлым летом».

Сейчас она играет довольно редко, сказала Клер, теребя гранатовый кулон на цепочке, проводя им под пухлой нижней губой.

Назад Дальше