Белый олеандр - Джанет Фитч 25 стр.


— Ужин готов!

Макияж был размазан вокруг ее глаз бесформенными кругами. Клер прошла мимо меня в ванную, я слышала, как ее рвет.

— Клер?

Она вышла и легла на кушетку, закрыв ладонями глаза. Я сняла с нее туфли.

— Принести вам чего-нибудь? Аспирина? «Севен-ап»?

Клер отвернулась и заплакала, резкие глухие рыдания рвались из горла и сотрясали ее. Из кухни я принесла «тайленол» и стакан газированной воды, присела, глядя, как она пьет ее маленькими глотками.

— Уксус. — Она откинулась на подушку. — Марлю с уксусом. Только выжми. — Голос у нее был сиплый, шуршащий, как наждак. — И выключи свет.

Выключив свет, я нашла уксус, намочила марлю, выжала, принесла ей. Я не решалась спросить, что случилось.

— Семнадцать дублей. — Клер накрыла марлей глаза и лоб. — Знаешь, как это долго? Когда тебя ждет больше ста человек? Я больше никогда, никогда в жизни не буду играть.

Я взяла ее за руку, села на пол рядом с кушеткой, на которой она беспомощно лежала навзничь в этой темной комнате, пахнущей уксусом. Я не знала, какие слова найти. Все равно что увидеть, как любимый человек подорвался на мине и его разнесло на куски. Ты стоишь и не знаешь, что с ними делать.

— Поставь Леонарда Коэна, — прошептала она. — Первый альбом, с «Сестрами милосердия».

Альбом был далеко на полке, обложка с носатым профилем Коэна и ангелом, поднимающимся из пламени. Поставив его, я села рядом с Клер, прижала к щеке ее ладонь. Грустный мягкий голос пел о сестрах милосердия, о том, как он желает нам тоже их встретить.

Потом Клер перестала плакать и, наверно, заснула.

Раньше я никогда не переживала за кого-то настолько, чтобы чувствовать его боль. Мне становилось тошно при одной мысли, что Клер могли заставлять делать что-нибудь неприятное, плохое, и меня не было рядом, чтобы сказать — не надо, Клер, пойдемте отсюда.

— Я тебя люблю, Клер, — нежно сказала я.

Однажды вечером я пришла на занятия в студию живописи, мы ждали мисс Дэй, но она так и не появилась. Одна из учащихся, пожилая женщина, отвезла меня домой. Открыв дверь с рождественским венком — засахаренные груши, фарфоровые голубки, — я вошла в большую комнату, думая, что Клер лежит на кушетке, читает журналы и слушает музыку. Но там ее не было.

Клер сидела у меня на постели, скрестив ноги, и читала бумаги матери. Тюремные письма, журналы со стихами, дневники — все было разложено на покрывале вокруг нее. Она была целиком поглощена ими, внимательно читала, покусывая ногти. Испуганная и возмущенная, я не знала, что делать. Ей не надо было читать это, я должна была все спрятать. Я не хотела, чтобы Клер как-то соприкасалась с моей матерью без меня, без моего присмотра. А теперь она просто вошла в мою комнату и открыла ящик. Как Пандора. Выпустила все зло. Ингрид Магнуссен вечно всех завораживает и восхищает. Я почувствовала, что снова перестаю быть собой, ухожу в ее тень. Это же мои вещи! Даже не мои. Я же доверяла Клер.

— Что вы делаете?

Она вздрогнула, тетрадь полетела на пол у нее из рук. Клер открыла рот, чтобы все объяснить, и закрыла. Открыла опять, но не раздалось ни звука. Расстроившись, она всегда не могла ничего сказать. Попыталась собрать дрожащими руками обличающие листки и тетради, но они были слишком разные, рассыпались в ее неловких пальцах. Отчаявшись, она уронила их на постель, закрыла глаза, закрыла лицо ладонями — словно Кейтлин, которая думала, что мы не видим ее, если она не видит нас.

— Не сердись на меня, — прошептала она.

— Зачем вы так, Клер? Я бы вам все показала, если бы вы попросили.

Я стала собирать листки, пачки рисовой бумаги, перевязанные ленточками, итальянские блокноты с обложками под мрамор, амстердамские школьные тетради, гладкие и шершавые, перевязанные шнурками от ботинок. Дневники матери с молчанием обо мне на полях. Ничего в этих бумагах обо мне не говорило. Только о ней.

— Мне было очень грустно. Дома никого. А она такая сильная.

Ей что, нужен был образец для подражания? Я чуть не расхохоталась. Когда Клер восхищалась моей матерью, мне хотелось похлопать ее по щекам — очнитесь! Ингрид Магнуссен могла бы ранить вас, даже идя мимо в ванную.

А теперь Клер прочла письма. Теперь она знает, что я отказалась рассказывать матери о ней. Как это, должно быть, ее обидело. Теперь я жалела, что хранила письма. Надо было выбрасывать их, словно рукописные проклятия. Как мне объяснить? Я не хотела, чтобы мать знала что-нибудь о вас, Клер. Вы — мое единственное везение за всю жизнь, ничего лучше вас у меня нет. Я не хочу давать ей ни одного шанса. Как мать возненавидела бы вас! Клер, она никогда не хотела, чтобы я была счастлива. Ей нравилось, что я презираю Марвел. Ей казалось, это делает меня ближе к ней самой. Художнику не нужно быть счастливым. То есть она думает, если я буду счастлива, она станет не нужна мне, я могу ее забыть. И она была права. Я действительно могла ее забыть.

В последних письмах она ругала меня. «Какое мне дело до твоих 98 баллов за тест? До цветочков в саду? Ты стала пресной и скучной, Астрид, я не узнаю тебя. Что это за люди, с которыми ты живешь? О чем ты думаешь?» Но я ничего ей не говорила.

— Вы хотите побольше узнать о моей матери? — Я достала блокнот, перевязанный серой тесемкой, открыла нужную страницу и протянула Клер. — Вот, читайте.

Клер сидела с распухшими красными глазами, из носа текло. Всхлипнув, она взяла у меня блокнот. Мне даже не надо было смотреть на лист через ее плечо, я и так знала наизусть, что там написано.

Сей злые слухи, выпусти из дома любимую старушечью собачку, тому, кто стал расстроен и подавлен, скажи, что лучший выход — суицид.

— Что это? — прошептала Клер.

— Но это же не по-настоящему, — сказала Клер. — Это же не значит, что она на самом деле так поступает.

Я только пожала плечами. Разве Клер могла понять такую женщину, как моя мать? Ингрид Магнуссен могла часами писать такое, листок за листком, хохоча до слез.

Клер жадно, умоляюще смотрела на меня. Как я могла злиться на нее? Мать понятия не имела, какое у меня любимое блюдо, где я хотела бы жить, если бы могла выбрать во всем мире какое угодно место. Только Клер было интересно меня открывать. Клер знала, что я хотела бы жить на Биг-Сюр в хижине с печкой и родником неподалеку, что мне нравится мыло «Зеленое яблоко», что моя любимая опера — «Борис Годунов», что у меня отвращение к молоку. Клер помогла мне собрать бумаги обратно в коробку, мы закрыли ее и положили под кровать.

18

Рон и Клер опять скандалили у себя в комнате. Лежа в кровати, я слушала их раздраженные голоса. На стене испуганно съежился дюреровский кролик, его длинные, настороженно поднятые вверх уши мелко подрагивали. Клер просила Рона бросить такую работу, найти что-нибудь другое, не связанное с таинственными расчленениями скота или слетами ведьм в Пуэбло.

— Ну и какое занятие ты мне порекомендуешь? Мытье тарелок?

Голос он повышал очень редко. Но сейчас Рон устал, только что вернулся из России, и скандал был для него полной неожиданностью. Обычно его ждали домашняя еда, поцелуи и чистые простыни.

— Я просто зарабатываю на жизнь. Клер, это такая же работа, как любая другая. Господи, иногда я даже представить не могу, что творится у тебя в голове.

Но это неправда. То, чем Рон занимался, было торговлей страхом. Как пирожками на рынке. Люди повсюду чего-то боялись. Страх прятался по краям поля зрения, в едущем рядом автомобиле, в торговом автомате, он мог оказаться даже в вашем собственном коридоре с тридцать восьмым в руках. Зубная паста на полке супермаркета оказывалась отравленной, то и дело появлялась загадочная лихорадка Эбола, гепатит С. То чей-то муж исчезнет по дороге в винный магазин, то в канаве найдут труп ребенка с отрезанными кистями рук, то чья-то фотография окажется неизвестно как вынута из рамки, а изображение пропадет. Люди жаждали привидений и чудовищ, голосов с того света, какой-то загадочной угрозы вместо привычно-бессмысленных уличных убийств из-за кожаного пиджака.

Чем Рон их и обеспечивал — ужасами в телеэкранной рамке. Жестокие запутанные преступления всегда хочется свалить на инопланетян, на полтергейста. Профессия циников, насквозь пропитанная лицемерием.

Звук его голоса отдавался от стен, был похож на гул от сгибаемого металлического листа. Но я различала каждое слово.

— Ты что, думаешь, на этой конференции о перемещении ложек в Якутске, после четырнадцатичасового рабочего дня, обалдевший от разницы в часовых поясах, я шел на вечеринку? «Эй, вау, подать сюда девок»! Может, тебе стоит самой поискать работу? Может, вспомнишь, что значит выматываться к концу дня.

— Ты что, думаешь, на этой конференции о перемещении ложек в Якутске, после четырнадцатичасового рабочего дня, обалдевший от разницы в часовых поясах, я шел на вечеринку? «Эй, вау, подать сюда девок»! Может, тебе стоит самой поискать работу? Может, вспомнишь, что значит выматываться к концу дня.

Слова Рона жгли ее, как удары хлыста, я сама это чувствовала. Я старалась расслышать, что говорит Клер, но ее севший голос превратился в невнятное бормотание. Клер не умела защищаться, только съеживалась, будто сухой лист.

— Астрид совсем не нужно, чтобы ты ждала ее после школы со стаканчиком молочка и печеньицем. Господи, Клер, как ты не понимаешь! Это же взрослая девушка. Я думаю, ей хотелось бы погулять пару часов без тебя, завести друзей того же возраста, если бы ты дала ей такую возможность!

Но она действительно нужна мне, Рон! До Клер меня никто не ждал домой из школы. И никакого молока ни разу не было, даже этого ты не знаешь. Ей важно, что я думаю, что со мной происходит. Разве ты не понимаешь, как много это значит для нее, для меня? Если бы тебе было не все равно, ты никогда не говорил бы ей такие вещи. Как можно после этого заявлять, что ты любишь Клер? Я приоткрыла дверь, чтобы расслышать ее ответ, но Клер, наверно, шептала.

— Конечно, они перестали звонить. Еще бы. Глория сказала, что она звонила несколько раз, но ты не берешь трубку. Конечно, им надоело.

Теперь слышался только ее плач. Клер плакала, как плачут дети, — всхлипывая, захлебываясь, икая, шмыгая носом. Голос Рона стал мягким, успокаивающим. Я представила, как он обнимает Клер, прижимает к груди, гладит, и она не отталкивает его, вот что самое худшее. Сейчас они лягут в постель, займутся любовью, и она уснет, думая, какой он хороший и добрый, что в конце концов он любит ее. И все будет в порядке. Так он всегда и поступал — ранил ее острыми словами, а потом «приводил в порядок». Я терпеть его не могла. Рон приезжал домой и расстраивал Клер, собираясь тут же опять покинуть ее.

Пришло письмо от матери. Открывая конверт, я вдруг увидела, что оно адресовано не мне. Там стояло имя Клер. Зачем мать ей писала? Я же никогда не рассказывала матери о ней. Отдать Клер письмо? Лучше не оставлять ни одного шанса. Мать не постесняется написать что угодно — угрозы, ложь, оскорбления. Всегда можно сказать, что я открыла конверт нечаянно. Я ушла в свою комнату и распечатала письмо.

Дорогая Клер!

Думаю, будет просто чудесно, если вы приедете. Астрид я не видела так давно, что не уверена, смогу ли узнать ее. Любая возможность встретиться со своими верными читателями приводит меня в восторг. Так что я занесу вас в список посетителей — вас же ни разу не судили за уголовные преступления, верно?

Шутка.

Ваш друг Ингрид.

Меня затошнило от страха при мысли о том, что они переписываются. «Ваш друг Ингрид». Может быть, Клер написала ей после того, как я застала ее под Рождество за чтением моих бумаг. Я оказалась беспомощной перед этим предательством, и тревога не покидала меня. Можно было потребовать от Клер прекратить переписку, но тогда пришлось бы признаться, что я открыла адресованный ей конверт. И я порвала письмо, сожгла его в мусорном ведре. Так она только расстроится, что мать не ответила, и бросит эту затею.

Стоял февраль, утро было облачное и до того туманное, что со двора не было видно даже Голливудских холмов. Мы с Клер собирались посетить мою мать, Клер сама договорилась об этом. Мини-юбка, свитер с высоким воротником и колготки — все это, красновато-коричневое, хорошо смотрелось на ней, но она хмурилась, глядя в зеркало.

— Лучше было бы джинсы надеть.

— Ничего синего, — предупредила я. Мысль о предстоящем посещении была почти невыносима. Что могло меня ожидать, кроме очередной потери? Скорее всего, мать травмирует ее. Или очарует, привяжет к себе. Не знаю, что хуже. Клер моя, она меня любит. Зачем матери нужно становиться между нами? Хотя это же Ингрид Магнуссен, которой всегда нужно быть в центре внимания, ей до всего есть дело.

С того первого посещения, еще времен Старр, я не видела матери. Марвел отказывалась отпускать меня с фургоном, считала, чем меньше я вижу мать, тем лучше. Глядя в зеркало, я представляла, что мать теперь подумает обо мне. Шрамы на лице — только начало. С тех пор, как мы виделись в последний раз, у меня были и другие впечатления, сейчас я просто не знала, как вести себя с ней. Я слишком выросла, чтобы теряться в ее паузах. И теперь у меня была Клер, за которую я боялась.

— Кажется, я заболеваю, — сказала я Клер, прижав руку ко лбу.

— Страх перед сценой. — Она разгладила юбку. — Я сама немного волнуюсь.

Еще я подумала об одежде, — длинной юбке, ботинках «Док Мартенс», затейливо связанном свитере с ажурным воротником, из «Фред Сегал», где одевалась вся стильная молодежь Голливуда. Мать такие вещи терпеть не может, но переодеться было не во что — теперь вся моя одежда была в том же духе.

Около часа мы ехали на восток, Клер напряженно что-то говорила, она не выносила долгого молчания. Глядя в окно, я перекатывала во рту мятный леденец, чтобы не укачало, и куталась в свитер. Пригороды постепенно сошли на нет, начались поля, амбары и склады, запахло компостом. Размытые туманом сельские виды были обрамлены ветрозащитными полосами из эвкалиптов. «Калифорния Инститьюшн», мужская тюрьма. Больше двух лет прошло с тех пор, как по этой дороге ехала совершенно другая девочка в розовых туфлях. Но я узнала даже магазинчик на повороте, «Кола $2.49».

— Поверните здесь.

Путь к женскому отделению «Калифорния Инститьюшн» шел по той же черной асфальтовой дороге, мимо котельной, водонапорной башни, вышки. Вход в тюрьму обозначала будка охраны. Клер не разрешили пронести книгу, которую она привезла для матери, «Ночь нежна» Фицджеральда, ее любимую. Металлоискатель запищал от моих ботинок, пришлось снять их и отдать для обыска. Скрежет ключа, лязганье ворот, кваканье переносной рации — звуки визита к моей матери.

Мы сели за пластмассовый садовый столик под синим навесом. Я смотрела на зарешеченные ворота, откуда должна была выйти мать, но Клер повернула голову не в ту сторону, к стойке распределения, где толпилась новая партия заключенных. Женщины ходили по кругу, некоторые брали метлы и мели двор, до того они одурели от скуки. Большинство были молоды, одна или две моложе двадцати пяти. Их помертвелые лица не обещали нам ничего хорошего.

Клер дрожала — то ли от холода, то ли от волнения. Она старалась быть смелой.

— Почему у них такие глаза?

Я разглядывала линии на ладони, мою судьбу. Жизнь обещала быть трудной.

— Не надо на них смотреть.

Было холодно, но ожидание матери бросало меня в пот. Кто знает, может быть, они подружатся. Может быть, мать и не затевает никакую игру. Или не такую уж отвратительную. Они с Клер будут переписываться, и когда-нибудь Клер будет свидетельствовать на процессе о ее положительном характере.

Мать подошла к воротам и стала ждать, пока их откроет женщина в форме. Волосы у нее опять отросли, лежали светлым шарфом поверх синего джинсового платья, спускались на грудь. Я видела, как нерешительно она проходит во дворик — нервничает не меньше меня. Такая прекрасная. Мать всегда поражала меня своей красотой. Даже если она уходила вечером в кафе и потом возвращалась, я смотрела на нее, затаив дыхание. Сейчас она была тоньше, чем два года назад, малейшие излишки веса были сожжены на беговой дорожке. Глаза стали даже ярче, светились еще от ворот. Мускулистая, загорелая, с очень прямой осанкой, сейчас она меньше была похожа на Лорелею, больше на полицейского-убийцу из «Бегущего по лезвию бритвы». Мать подошла к нам, улыбаясь, но я чувствовала неуверенность в крепких руках, которые она положила мне на плечи. Минуту мы смотрели друг другу в глаза, и я изумилась — теперь мы были одного роста, одной комплекции. Ее глаза лихорадочно искали во мне знакомые черты, и мне вдруг стало неловко, стыдно за себя, за свою модную одежду, даже за Клер. Больше всего — за то, что я хотела вырваться от нее, освободиться, сама такая мысль была отвратительна. Теперь мать узнала меня. Мы обнялись, и она протянула руку Клер.

— Добро пожаловать в Валгаллу!

Интересно, что мать чувствовала сейчас, знакомясь с женщиной, у которой я живу, к которой так привязана, что даже ничего о ней не писала. Теперь мать видела, какая она красивая, какая деликатная, видела ее пухлый детский рот, лицо-сердечко, нежную шею, мягкие, недавно подстриженные волосы. Клер с облегчением улыбнулась — ей понравилось, что мать первая протянула руку. Как плохо она знает отравителей.

Мать села рядом со мной, положила свою ладонь рядом с моей, но она уже не казалась такой большой. Наши руки стали одинаковыми. Мать тоже это заметила. Сейчас ее лицо казалось старше, чем два года назад, загорелую кожу прочертили морщинки — вокруг глаз, вокруг тонких губ. Или она показалась мне старше по сравнению с Клер. Она была тоньше, крепче, резче и стремительнее — сталь на фоне воска. Я молилась Господу, в которого не верила, чтобы все это скорее закончилось.

Назад Дальше