Кастнер едва заметно кивнул.
— Возможно, речь пойдет о сотнях или даже тысячах человек, — сказал он. — Это был бы хороший гешефт, господин Эйхман. Часть денег мы могли бы перечислить на отдельный счет в ту страну, где его владельцу было бы удобно открыть его…
Эйхман засмеялся.
— Все-таки не зря говорят, что в каждом еврее живет торгаш, — сказал он. — Мы еще не договорились в деталях, а вы уже пытаетесь купить меня, доктор Кастнер. Но ведь вам прекрасно известно, что я из СС, а СС денег не берет, эсэсовцу легче потерять жизнь, чем свою честь!
Доктор Кастнер нетерпеливо взмахнул сигаретой.
— Оставим это для агитационных брошюр, — сказал он. — Я понимаю, что за вашей спиной тоже не пусто и вам трудно принять решение сразу, не обсудив его со своим руководством.
Будем говорить откровенно, мы могли бы обеспечить порядок среди тех, кто останется в ваших лагерях. Они не будут бунтовать, они не возьмут в руки оружие, они будут терпеливо дожидаться своей участи. Взамен вы закроете глаза на то, что несколько тысяч отобранных нами людей эмигрируют в Палестину. Разумеется, вопрос о денежных компенсациях остается прежним и будет определен соглашением сторон. Вы считаете это справедливым?
— Я думаю, это будет правильным, — согласился Эйхман. — Что касается отобранных вами людей… Не будет ли справедливым, если мы их немного разбавим теми, кого отберем мы?
— Согласен, — сказал доктор Кастнер. — Но вопросы компенсационных выплат на этих лиц распространяться не будут. Я полагаю, что эти люди будут противостоять английскому влиянию в арабском мире? В этом будем заинтересованы и мы. Вы создаете в Европе свой тысячелетний рейх для немцев. Мы будем делать то же самое, но в Палестине. Вы изгоняете нас из Европы, мы с этим готовы смириться. В обмен на историческую родину, с которой нас так несправедливо изгнали.
— Вы меня удивляете, — сказал Эйхман. — Я не думаю, что вы так наивны, как пытаетесь показаться. Тысячелетняя империя не ограничится Европой. Это организм, которому будет нужен весь мир. Знаете, во времена кайзера была такая песенка. — Он прикрыл глаза и пропел:
Боюсь, что ее поют и сейчас. Даже более усердно, чем раньше!
— Пусть в этом разбираются вожди, — хладнокровно сказал Кастнер. — По моему мнению, все не так страшно. Вы — молодая нация, в вас играет сила. Придет время, и она уступит место мудрости. Фюрер не вечен, вечен народ, а народу однажды надоест убивать и захочется созидать. Мы подождем.
— Ожидание может затянуться, — сказал Эйхман. — В один прекрасный день вы можете обнаружить и себя, и свой народ возле возлюбившего вас Господа. Лично мне кажется, именно в этом спасение для евреев. Вы — нация-вирус, во все времена и во всем мире вы были изгоями. Евреи оказались слишком умны для всего остального мира. Тем они и опасны. Вы достаточно умны, и образованны, доктор, чтобы я опирался сейчас на исторические примеры.
Кастнер широко улыбнулся.
— Не старайтесь уязвить меня, — сказал он. — Во времена Чингисхана монголы вторглись в Персию и вырезали там всех, до кого смогли дотянуться. И что же? Империя не ушла в ничто, хотя от населения ее осталось чуть более десяти процентов. Вы забываете, мы были в египетском рабстве до Моисея, тем не менее мы выжили. Нас резали римляне, но мы снова выжили. Выживем и теперь, надо только запастись терпением, а нашему народу терпения не занимать.
— Я доложу ваши соображения рейхсфюреру, — сказал Эйхман, тайно восхищаясь способностью доктора вести разговор в нужном ему направлении. — Думаю, что мы можем найти определенные точки для взаимопонимания.
Он поднял свой бокал, в котором нежно переливалось «кьянти».
Доктор Кастнер чокнулся с ним, уважительно опустив край своего бокала чуть ниже бокала Эйхмана, словно признавая, что окончательное решение принадлежит собеседнику и его окружению в Германии.
— Послушайте, доктор Кастнер, — сказал Эйхман, делая маленький глоток восхитительного вина. — Но ведь тем, кто останется у нас, им ведь будет обидно, что вы спасаете избранных?
Кастнер качнул головой, неторопливо достал свой серебряный портсигар, так же неторопливо достал из него новую сигарету и прикурил от своей замечательной зажигалки. Над столом поплыл голубоватый дымок. Пожалуй, уже этот сигаретный дым был ответом Эйхману, но его собеседник все-таки сказал, твердо глядя в глаза Адольфа:
— Мы не будем их считать погибшими. Просто это будут те среднестатистические единицы, которые эмигрировали не в Палестину.
Простота, с которой этот рафинированный иудей предал своих собратьев во славу идеи еврейского государства в Малой Азии, удивила Эйхмана. Более того, она его поразила. Работая в СД, Эйхман часто встречался с предательством. Иногда предавали из-за неудовлетворенного самолюбия, чаще предавали из-за денег или иной, не менее гложущей душу корысти, были и такие, что предавали из-за идеи, в большей степени это относилось к коммунистам, работающим на Советы. Но масштабы задуманного предательства, высказанного в качестве идеи в ресторанчике нейтральной страны, не могли не поразить воображения Эйхмана. В конце концов редкие вожди могут послать на смерть целый народ лишь только для того, чтобы этот народ имел возможность вернуться на обетованную родину и посадить этих вождей на свою шею в качестве правителей.
Иуда был мелок.
Эйхман досадливо поморщился. Его идея казалась ему сейчас тривиальной и лишенной блеска.
— Хорошо, — сказал он. — Если главное уже сказано, от нас ничего не зависит. Я доложу рейхсфюреру. А пока… Пока давайте отдыхать. Немцу во время войны так редко удается почувствовать себя нормальным человеком… Как вы думаете, Фейфель, здесь есть приличные бабы? Или вы, как патриот и истинный сионист, думаете только о еврейках?
Кастнер неторопливо потушил сигарету.
— Кстати, — сказал он, — в вашем ведении находится некий Ицхак Назри. Скажу откровенно, меня очень интересует этот человек.
Эйхман торжествующе улыбнулся.
— Вы что-то говорили о среднестатистических единицах? — спросил он. — Так вот, эта самая среднестатистическая единица, которую именовали когда-то Ицхак Назри, является моей исключительной собственностью. Вы можете купить у рейхсфюрера всех евреев Европы, но не сможете купить у меня Ицхака Назри. Он мой и останется таковым до самого последнего дня!
— Пусть так, — терпеливо сказал Кастнер, закуривая новую сигарету. — Скажите, вы не заметили в нем что-то удивительное?
— У него удивительная судьба, — мечтательно и почти счастливо сказал Эйхман.
АДОЛЬФ ЭЙХМАН, оберштурмбанфюрер СС, родился в Золингене в 1907 году. В НДСАП с 1935 года. Прирожденный организатор. Весьма одаренный, скурпулезный и трудолюбивый специалист. В СД с 1934 года, прошел путь от рядового картотетчика отдела «11 — 112» до компетентного эксперта по вопросам сионизма и еврейства и позже начальника отдела 1Y-B гестапо. Награжден орденами и медалями рейха. Женат. Прекрасный семьянин. По отношению к подчиненным справедливо требователен и заботлив.
Неоднократно выезжал за границу рейха для выполнения специальных заданий правительства. При выполнении заданий рейха за границей проявил себя с исключительной стороны. Пользуется уважением рейхсфюрера СС. Выполнял специальные задания руководства на восточных территориях рейха, где проявил себя как жесткий и требовательный, но справедливый руководитель.
Из служебной характеристикиГлава пятнадцатая ЖИЗНЬ СРЕДНЕСТАТИСТИЧЕСКОЙ ЕДИНИЦЫ
Среднестатистическая единица безлика.
Никого не ужасает, что ежегодно в автомобильных катастрофах на Земле гибнет около миллиона человек. Ужасает конкретная авария, разбитые машины, кровь и куски тел на асфальте, вопли машин «скорой помощи» и крики пострадавших. Не ужасает сообщение о том, что на Земле ежегодно от голода и болезней умирает более двух миллионов детей. Ужасает конкретный маленький рахитик с вздувшимся животом и потухшим взглядом. Даже узнавая, что на сто тысяч человек приходится сто восемьдесят две тысячи ног, мы не можем высчитать число инвалидов, ведь нам неизвестно, сколько из них потеряли только одну ногу, а сколько — обе.
До сих пор историки спорят, сколько человек погибло в гитлеровских лагерях. Оперируют миллионами и забывают, что каждый ушедший человек — это погашенная свеча и несбывшаяся надежда.
В вонючем бараке задыхались и кашляли среднестатистические единицы, сброшенные рейхом с пространства, именуемого жизнью.
В вонючем бараке задыхались и кашляли среднестатистические единицы, сброшенные рейхом с пространства, именуемого жизнью.
Вчера еще они были разными людьми, еще только подававшими надежды или отгоревшие, словно осень, но чаще полными сил и желания жить. Вчера они были теми винтиками, без которых механизм, именуемый обществом, не мог нормально работать. Но нашелся безумный механик, который разобрал этот механизм и собрал его заново. Оказалось, что адское изобретение этого механика продолжает действовать, но уже без них, и работа, производимая механизмом, стала безжалостной и точной, потеряв без них главное — необходимость человечеству.
Но, устраненные из общества жесткой рукой, они сами не перестали быть людьми. Сколько ни пытайся унизить и произвести в скотское состояние человека, он не перестанет быть самим собой. Унизится тот, кто и при жизни был недалек от животного, станет скотом тот, кто сам жил вожделениями и кормами, человек в любых обстоятельствах останется самим собой.
В канун Рождества немецкий ефрейтор из охраны лагеря, воровато озираясь, сунул Ицхаку Назри увесистый сверток и принялся толкать его прикладом в барак, словно стеснялся своего поступка и яростно сожалел о нем.
В своем углу Ицхак рассмотрел подношение неожиданного волхва.
В свертке было пять круглых хлебов и пять продолговатых рыбин, породы которых никто не знал.
— Бог знает свое творение, — сказал Ицхак. — Дели, Симон!
Откуда-то взялся кусок газеты, в которой доктор Геббельс обещал германским подданным рай. Два пустых спичечных коробка, уравновешенных на нитке, вдетой в иглу, превратились в хитроумные весы.
— Если когда-нибудь Бог будет взвешивать человеческие поступки, — сказал Ицхак, — он обязательно будет делать это на таких вот весах. Именно на них будет видна цена слезам и горю, подлости и коварству…
— Не мешай, — сказал Симон, разрезая суровой сапожной ниткой маленькие куски хлеба на совсем уже мелкие. — Только не говори ничего под руку, ведь так легко ошибиться!
Люди сумрачно подходили к нарам. Иаков, отвернувшись к стене, называл, кому достанется пайка. Хлеб был пшеничным, он совсем не походил на лагерный суррогат, смешанный с опилками. От него пахло домом и прошлым. От рыбных крошек на хлебе исходил аппетитный дух.
— А мои в Освенциме, — сказал Фома, печально разглядывая хлеб. — Хоть бы письмо прислали… Как они там устроились, есть ли жилье… У Исава слабые легкие, надо ему больше гулять на свежем воздухе. Ему всего двенадцать, а врачи одно время даже подозревали туберкулез. Слава Богу, туберкулеза у него не оказалось, просто хронический бронхит. Я не понимаю, почему Руфь не пишет? Кстати, хоть кому-нибудь за последнюю неделю приходили письма от родных?.
Никто ему не ответил.
Фома посидел немного рядом с Симоном и, сгорбившись, побрел на свое место. Все знали, что там, в щели между досками, у него лежит маленькая фотография семьи, которую Фома ухитрялся сберечь во время любых шмонов, которых в лагере было достаточно, ведь поводов к ним охране искать было не нужно.
Рыба и хлеб будили воспоминания о прошлом.
Дитерикс долго по-стариковски облизывал пальцы, потом печально сказал в пространство перед собой:
— У фрау Мельткен на Фридрихштрассе была замечательная кондитерская. Мы с детьми всегда покупали у нее меренги. Боже, какие это были меренги! Она удивительно готовила взбитые сливки. Мы ставили вазочку с меренгами на стол и дети тут же расхватывали все пирожные…
Еще несколько лет назад будущее представлялось нам Зеленой лужайкой… У англичанина Уэллса я читал рассказ… Кажется, он называется «Зеленая калитка»… Странный рассказ о человеке, который в детстве открыл попавшуюся ему на дороге калитку и оказался на цветущей лужайке. На этой лужайке играла мячом пантера. И вот он стал взрослым, но воспоминание о цветущей поляне не отпускает его, и человек, который уже стал к тому времени министром, мечтает найти зеленую калитку и вновь вступить в чудесный мир, где ему было так хорошо. И вот ему кажется однажды, что он нашел такую калитку. Он ее открыл, шагнул вперед — но за калиткой мрак. Там нет лужайки с пантерой! Оказывается, он шагнул в шахту, в которую и провалился…
Иногда мне кажется, что мы все провалились в темную шахту и на дне ее копошатся чудовища…
Это же ощущение было и у Евно Азефа.
Ощущение, что его окружает ад, не отпускало Азефа.
Ночами ему снилось, что из темного угла барака появляется хмурый и сосредоточенный Савинков. За спиной Бориса Викторовича стоит Чернов и держит руки в карманах. Савинков наклоняется, пристально вглядываясь в изможденное лицо своего бывшего боевого руководителя, удовлетворенно кивает и негромко говорит:
— Это тебе за обман, Евно! Это тебе за обман!
И тогда Азеф слышит, как где-то внизу, ниже холма, возведенного у колючей проволоки, отделившей лагерь от остального мира, кто-то урчит умиротворенно, словно страдания людей насытили неведомую утробу.
Одним серым безрадостным утром он услышал, как кто-то хрипловато декламирует в туалете:
Азеф прижался щекой к холодному острому углу грубо оштукатуренной стены и едва не заплакал от внезапного отчаяния — Савинков все не оставлял его, даже мертвый, он пытался схватить Евно Азефа из гроба и увести туда, откуда еще никто не возвращался.
Он вошел в туалет, сделал утренние дела и заторопился на построение. Охрана очень не любила опозданий на утренние построения, опоздавшие сурово наказывались поркой перед строем на специальных козлах, которые изобрел бывший учитель биологии, а ныне штурмфюрер СС Отто Блаттен.
Стоны из угла смутили Евно Азефа, и он торопливо отвернулся. В углу Фридрих Мельцер, бывший парикмахер из Дрездена, отдавался Герду Райну за две сигареты из эрзацтабака.
Все-таки Евно не повезло. На выходе его поймал ефрейтор Кранц и приказал сделать двадцать отжиманий от земли. Евно ворочался на земле, в ноздри ему бил запах гуталина от сапогов охранников, над охранниками плыло сизое облако дыма.
— Ты проиграл, Вилли, — сказал один из охранников ефрейтору Кранцу. — Этот старик и десять раз не отожмется, а ты говорил о двадцати! Самое время послать его на проволоку, этот жид только зря ест германский — хлеб!
— Ты дурак, Герхард! — сказал Кранц. — Из-за этого старика пристрелили Бекста. Боже упаси нас участвовать в играх, которые задуманы наверху! — Он приподнял Евно Азефа за шиворот, пинком ноги в костлявый зад направил его в сторону плаца. — Быстро! Старый маразматик, тебе надо тренироваться, в твои годы надо быть в лучшей форме, ты не должен огорчать честных людей!
Вечером Азеф сидел перед фон Пилладом.
Штурмфюрер, выслушав обстоятельный доклад своего доносчика, задумчиво подергал мочку своего уха.
— Значит, он все-таки накормил их хлебом и рыбой, — пробормотал штурмфюрер. — Странно… Он казался мне более слабым человеком.
Сообщение о том, что Азеф наблюдал в туалете барака, штурмфюрер принял с необычным хладнокровием.
— Другого я и не ждал, — сказал он. — Грешники остаются сами собой в любых условиях. Они согрешат даже в аду, если у них появится такая возможность. А вы ждали иного, Раскин? Между прочим, жители Содома и Гоморры, которых наказал за гомосексуализм Господь Бог, они были иудеями. Немцы в этом отношении куда чистоплотнее, фюрер приказал посадить всех гомосексуалистов в лагеря, пусть они предаются своим грешным наклонностям за колючей проволокой. Это вы постоянно бормочете о свободе и демократии. Смысл жизни в наследственной крови. А самец, как бы его ни трахали, никогда не сможет дать потомства! Так ты говоришь, за две сигареты? Щедрая плата за свальный грех! Но вернемся к делам, Раскин!
Почему в твоих сообщениях нет информации о том, что ваш проповедник призывает к сопротивлению?
— Потому что он к этому сопротивлению никого не призывал, — сказал Азеф.
— Мне плевать на то, что думаешь ты. Непокорный дух должен звать к непокорности. Садись и пиши, что тебе сказано!