— Тебя послушать, так человек к собственной судьбе и отношения не имеет, — вставил наконец Климов. — Все, мол, от других зависит.
— Лавров с Рюминым и зависели, что они в одиннадцать-двенадцать лет понимали? Даже смешно, что тебе объясняю. Все теперь от большевиков зависит. Дорогу проложили, теперь на нее людей выталкивать надо. Воспитывать. Много людей рядом топчется, так их не отталкивать, а вытаскивать надо, и каждого отдельно.
— А ты почему в партию не вступаешь? — неожиданно спросил Климов.
Пашка толкнул дверь, но она оказалась заперта. Это был первый случай, чтобы, вернувшись домой, он не застал Аленку дома. Пашка нагнулся, пошарил под половиком, нашел ключ и открыл дверь. Комната встретила холодно, голые облезлые стены смотрели, как на чужого, и Пашка зябко повел плечами. Куда вдруг смоталась девчонка? Он сунул руки в карманы и засвистел, но сразу сфальшивил, потом часто заморгал глазами и шмыгнул носом.
«Неужели ушла? — подумал Пашка и заглянул под кровать: плетеной корзинки на месте не было. — Ушла. Столько дней сидела здесь, молчала, ждала чего-то, а теперь ушла». Пашка плюнул, но даже плевка не получилось, и он, тускло выругавшись, вытер подбородок и опустился на стул. Девчонка как девчонка, таких двенадцать на дюжину по улице шастает. А любит его. Пашка точно знает, что любит. Другие на деньги его зарились или пофасонить хотелось, смотрите, мол, какой у меня кавалер: самый фартовый карманник в округе, Пашка Америка! А эта — любит, Пашка точно знает.
Он опустил руки между колен и поморщился, словно от физической боли. Кончился Америка. И не сгорел, и не менты повязали, а просто кончился. Когда в подвале рыжий повис на шее у Сержа, Пашка понял, в какую «игру» эта пара играла, закружилась у него голова, и дух захватило. А когда Серж, то есть Михаил, посмотрел на Пашку, улыбнулся смущенно и сказал: «Извини меня, Павлик», у него аж искры из глаз посыпались. А эти двое смотрят на него жалостливо, словно на щенка, который хочет по-волчьи оскалиться, и улыбаются. Увидел он себя со стороны, и кончился, и нету Америки, а есть Пашка, маленький такой, словно вправду щенок.
Пашка закурил и с тоской оглядел грязную комнату. Он потер лоб, пытаясь вспомнить, какая она была, Аленка. Неожиданно дверь распахнулась, и вошла Аленка, глаза в пол-лица, рот до ушей, самая что ни на есть настоящая Аленка.
— Ждешь? — весело спросила она и закружилась по комнате. — Молодец. — Потом, видимо, заметила, что с Пашкой творится неладное, схватила его за волосы, подняла голову и долго смотрела в лицо. — Ты моей записки не читал? — Аленка взяла со стола какой-то листок и снова заглянула в его слепые глаза. — Дурачок. Какой ты дурачок, Павлик! Разве я могу тебя бросить?
Пашка молчал, он ничего не понимал и не чувствовал. Все его силы были сосредоточены лишь на одном: не плакать, только не плакать.
— Давай поднимайся, Павлик, — говорила Аленка, — опоздаем. Остался всего час.
Пашка встал и пошел к дверям. Дорогой он молчал, все пытался понять, зачем он уезжает. На вокзале Аленка бежала впереди, тянула Пашку за руку и говорила:
— Быстрей, Павлик, быстрей. Шестой вагон, десятое и одиннадцатое место.
Они проскочили мимо проводницы и, перешагивая через многочисленные чемоданы и узлы, добрались до своих мест.
Лавров, Панин и Климов были уже в купе. Они молча пожали Пашке руку и продолжали свой разговор.
— Я на филологический пойду, — говорил Лавров. — На французское отделение. В кадровые сыщики у нас Колька собирается, а я — нет. Да через год все жулики переведутся, а если кто останется — без меня добьете.
— Это Мишка под свое дезертирство политическую платформу подводит, — перебил друга Панин. — Он известный захребетник, всю жизнь ищет, где полегче. Повесит на стенку именное оружие, которое ему за мои дела дали, и будет до седых волос хвастаться, что когда-то чего-то один раз не испугался.
— Ты зачем надулся? — спросила шепотом Аленка и дернула Пашку за рукав. — Скажи чего-нибудь.
— А чего говорить-то? — ответил Пашка.
— Минуточку, бабуся, — громко сказал Панин, останавливая проходившую нищенку, и повернулся к Пашке. — Быстрее, бабусе ждать невмоготу.
Пашка удивленно взглянул на Николая и вынул горсть мелочи.
— Вот чудак, — Панин встал и ловко вывернул все Пашкины карманы. — Все, все выкладывай. Ничего не осталось? Вот и лады, — он протянул все деньги причитающей старухе. — Бери, бери, бабуся. У моего друга сегодня день рождения.
— Ты что, ошалел? — воскликнул пришедший в себя Пашка. — Это же мои последние деньги!
Панин вышел в проход w подтолкнул испуганную старуху в спину.
— Топай, топай, бабуся, он шутит. Мой друг страшный шутник. — Панин взял Пашку за локоть, пересадил к окну, сел рядом. — Не твои это деньги, Павлик. Не могу я тебя, родной, с ворованными деньгами, извини за выражение, в Киев привозить. Никак не могу.
Вагон вздрогнул, и Климов стал прощаться, потом выбрался на платформу и встал против окна. Пашка увидел, как к нему подошел худой остроносый мужчина, что-то сказал и встал рядом, а Климов обнял его за плечи.
— Мишка, Зайцев пришел, — зашептал рядом Панин.
— Вижу, не слепой, — тоже шепотом ответил Лавров и замахал рукой.
Пашка тоже замахал и вдруг вспомнил.
— Забыл, забыл, сука! — закричал он и стал рвать окно.
— Напишешь.
— Да нельзя, опоздаю, — Пашка рванул ремни изо всех сил, и окно подалось.
Климов увидел, что ему хотят что-то сказать, подтолкнул Зайцева, и они пошли рядом с медленно ползущим вагоном.
Наконец окно открылось, и Пашка высунулся.
— Начальник, — от волнения он забыл отчество Климова и повторил: — Начальник, на углу Пятницкой и Климентовского пацан маленький папиросами торгует, — говорил Пашка, захлебываясь и пугаясь, что Климов не поймет, как это важно. — Не знаю, как зовут его. Маленький такой, курносый. Он еще повторяет: «гражданин-товарищ-барин». Подбери его, начальник! — кричал Пашка, совсем высовываясь из окна. — Скажи, Америка велел!
Агония
Глава первая Скованные одной цепью
Начался сентябрь, но солнце палило нещадно, и Москва походила на Ялту в июле. На бульварном кольце деревья опустили пожухлые листья, пыль покрывала тротуары и булыжные, мостовые. Люди старались на улицу не выходить и, затаившись в квартирах и учреждениях, бессильно обмахивались газетами и безрассудно пили теплую воду. Редкие прохожие перебегали залитую солнцем мостовую, будто она простреливалась, жались к стенам в поисках тени. Извозчики дремали в пролетках, лошади, широко расставив ноги, спали, не в силах взмахнуть хвостами и прогнать ленивых мух. Даже совбур, которому в эти годы нэпа надо было ловить счастливые мгновения, откладывал дела на вечер и ночь, а днем отсыпался.
Около трех часов, когда асфальт начал пузыриться ожогами, а тени съежились, в городе появился ветерок. Порой останавливаясь в нерешительности, он прошелся по городу, шмыгнул в подворотни, затаился, выскочил уже уверенный и нахальный, бумажно зашелестел листвой деревьев, на круглых тумбах дернул заскорузлые афиши и погнал по булыжной мостовой застоявшуюся пыль.
В это время по безлюдному переулку тяжело шагали трое мужчин. Двое, прижимаясь плечами друг к другу, шли под ручку, третий, в промокшей от пота гимнастерке, с раскаленной кобурой на боку, держался на шаг позади. Идущие под руку выглядели странно. Один в скромной пиджачной паре, в сапогах с обрезанными голенищами. Второй в смокинге и крахмальной манишке, в лакированных штиблетах. Первый был смуглолиц, волосы короткие, черные и блестящие, скулы широкие, глаза под густыми бровями чуть раскосые, и не было ничего странного в том, что он носил кличку — Хан. Его спутник выглядел моложе, хотя они были одногодки — ровесники века, выше среднего роста, так же сух, жилист и широкоплеч, но белобрыс и голубоглаз, с девичьим, даже сквозь пыль проступающим румянцем. И кличку его — Сынок — придумал человек неостроумный.
— Что решил? — спросил он, облизнув рассеченную губу.
— На мокрое не пойду, — выдохнул Хан, глядя под ноги.
— На своих двоих в академию, к дяде на поруки? — Сынок поднял голову, взглянул на выцветшее небо, по которому на город наползала туча.
— У него же власть на боку, — имея в виду конвоира, ответил Хан. — Позови его.
Сынок остановился, достал из кармана папиросу и, добродушно улыбнувшись, сказал:
— Начальник, дай огоньку.
— Почему не дать? — Советуясь сам с собой, конвоир пожал плечами, похлопал по карманам, достал коробок.
Сынок нагнулся, прикуривая, а Хан ударил конвойного кулаком по голове, будто прихлопнул. Тот взглянул недоуменно, упал на колени, затем безвольно свалился на бок.
Сынок нагнулся, прикуривая, а Хан ударил конвойного кулаком по голове, будто прихлопнул. Тот взглянул недоуменно, упал на колени, затем безвольно свалился на бок.
Сынок и Хан, тесно прижимаясь друг к другу, бросились в проходной двор, и в переулке стало пусто, лишь конвойный лежал на боку, будто пьяный, и ветер припорашивал его пылью. Туча ползла, погромыхивая, несла с собой тьму, как бы пытаясь скрыть происшедшее в переулке. Ветер притих. Одиночные капли ударили по мостовой. Конвойный сел, держась за голову, потом с трудом поднялся, оглянулся.
Дождь упал отвесный, прямой, мгновенно вымыл дома, ручьями ринулся вдоль тротуаров, все шире разливаясь по мостовой. Потоп, обрушившийся на Трубную, начинался где-то на улице Воровского. Здесь, у аристократического особняка, воды было еще немного, она медленно наплывала на Арбатскую площадь, где соединялась с ручейками, спускавшимися с Гоголевского бульвара, и уже речкой направлялась по трамвайной линии «А», которую москвичи звали «Аннушкой». У Никитских ворот образовалось озеро, оно стекало по Тверскому бульвару, мимо Горсуда, у памятника Пушкину раздваивалось, часть воды уходила направо по Тверской, а основной поток продолжал бег по рельсам «Аннушки», пересекал Петровку и выливался на Трубную площадь. Здесь путь ему преграждал вздыбившийся горбом Рождественский бульвар, который сюда же сливал воду, накопленную на Сретенке. Трубная оказалась на дне моря.
— И настал конец света, — сказал Сынок философски, глядя на затопленный до подножки трамвай и накренившуюся набок и готовую вот-вот упасть афишную тумбу.
Беглецы сидели в небольшой закусочной, двери которой распахнул нэп. Обычно полупустая, сейчас она была набита мокрой и шумной публикой. Люди, ничего не евшие в жару, жадно уничтожали сосиски и пиво. Хан и Сынок, попавшие сюда одними из первых, оказались зажатыми в самый дальний угол, у окна. Было душно и сыро, как в предбаннике, никто не обращал внимания на смокинг Сынка и обтрепанный пиджачок его соседа. Правая рука одного была пристегнута к левой руке другого стальными наручниками. Скованные руки беглецы, естественно, держали под столом. Хан смотрел на окружающих угрюмо и настороженно, Сынок же, улыбаясь, зыркал голубыми глазами и по-детски шмыгал носом.
— Простудился, вот незадача, — сказал он весело, ткнул своей кружкой в кружку соседа. — Тебя как звать-то? Мы ведь теперь братья, даже ближе, — он дернул под столом рукой, натянул цепь.
— Хан.
— Батый? — Сынок подмигнул. — Видать, что ты косоглазому татарину родственничек. Видать, твоя какая-то бабка приглянулась татарчонку. — Он говорил быстро, блестел белыми зубами, глаза его, только что наивные и дурашливые, изучали соседа внимательно, чуть ли не царапали, пытаясь заглянуть человеку внутрь.
Сынок неожиданно отставил кружку, распахнул Хану ворот рубашки, потянул за цепочку, вытащил крестик.
— Хан, Хан, — повторил он, — а крестили как?
— Степаном, — Хан медленно улыбнулся, и лицо его просветлело, на щеке образовалась ямочка. — Один я в роду такой чернявый, батя и брательники вроде тебя.
— А меня Николаем окрестили, среди своих Сынком кличут, — радостно сообщил Сынок, однако взгляда цепкого не опускал, разглядывал Степана внимательно и был осмотром явно недоволен. — Значится, Степан и Николай. Два брата акробата. Тебя что же, Степа, взяли от сохи на время?
— Что? — спросил Хан.
— По-свойски не кумекаешь? Я спрашиваю, мол, случайно погорел, не деловой? — Сынок выпил пиво, отставил пустую кружку.
Хан не ответил, лишь плечами пожал, разгрыз сушку, тоже допил пиво и спросил:
— Как расплачиваться будем? У меня в участке последний целковый отобрали.
— Это беда так беда. — Сынок взял со стола вилку. — Придержи полу клифта. — Подпарывая полу, говорил: — Последнее только ты, Хан, от широты души отдать можешь. — Он справился с подкладкой и положил на стол два червонца, деньги по тем временам солидные. — А вот как мы браслетики сымем?
Хан осмотрел вилку и сказал:
— Придержи, деловой.
Сынок держал вилку, а Хан начал откручивать у нее зубец, именно откручивать, будто тот и не был железным.
— Пальчики у тебя вроде стальные, — глядя на манипуляции Хана, восхищенно сказал Сынок.
— Соху потаскаешь, обвыкнешься, — Хан отломал зубец и согнул об стол в крючок, затем опустил руку под стол и вставил крючок в замок наручника.
Глядя в потолок и шевеля губами, будто читая там какие-то заклинания, Хан через несколько минут вздохнул облегченно и положил на стол свободные руки. Потирая натруженную кисть, он посмотрел в окно и сказал:
— А вот и распогодилось.
Дождь действительно кончился, просветлело. Публика потянулась к дверям, некоторые разувались, подворачивали брюки. Хан поднялся, взял со стола червонец, другой подвинул Сынку и сказал:
— Бывай, — и шагнул к выходу. Сынок схватил его за рукав.
— А я? Кореша бросаешь, подлюга? — Он брякнул цепью наручника, который охватывал его руку.
— Сунь в карман и топай себе, дружки тебе бранзулетку снимут, — равнодушно ответил Хан. — Ты деловой, а я от сохи, нам не по дороге.
— Тебе лучше остаться, — медленно, растягивая слова, сказал Сынок.
— Не пугай, — Хан улыбнулся, лицо его вновь просветлело, но глаза были нехорошие, смотрели равнодушно.
Сынок его отпустил, взял со стола крючок, сделанный из вилки, и сказал:
— Я к тебе предложение имею. Сядь. — Он ударил кружкой по столу и, когда мальчишка-половой подбежал, сказал: — Подотри и принеси, что там из отравы имеется.
Мальчишка фартуком вытер осклизлый стол, забрал пустые кружки и исчез. Хан взял крючок, опустил руки под стол, звякнул металлом и положил наручники Сынку на колени.
— Прибереги на память, деловой.
— Ты памятливый, — Сынок спрятал наручники в карман. — Не простой ты, мальчонка, совсем не простой. — Он рассмеялся.
Хан тоже улыбнулся.
— Простых либо схоронили, либо посадили… — Он замолчал, так как подошел хозяин заведения, который, поклонившись, спросил:
— Желаете покушать, господа хорошие? — Он протер и без того чистый стол. — У нас не ресторация, но по-домашнему накормим отлично-с.
Закусочная опустела, лишь за столиком у двери пил пиво какой-то оборванец. Смокинг Сынка внушал хозяйчику уважение, и он смотрел на молодого человека подобострастно.
— Колбаса изготовлена по специальному рецепту, можно с лучком пожарить, грибочки, огурчики из подпола достанем-с…
— «Смирновская» имеется? — перебил Сынок и, поняв, что имеется, продолжал: — Корми, недорезанный, — он рассмеялся собственной остроте. — Да не обижайся, мы с тобой элемент чуждый, на свободе временно. Вот кучера собственного встретил, — Сынок указал на Хана. — Раньше-то он дальше кухни шагнуть не смел, теперь за одним столом сидим. Мы сейчас все у общего корыта, все равны.
Хозяин склонился еще ниже и доверительно зашептал:
— Этого, простите, никогда не будет. Можно у одного отнять, другому отдать. Так все равно-с, простите, один будет бедный, другой богатый.
Николай-Сынок взглянул на хозяйчика лукаво и спросил:
— А если поделить?
— На всех не хватит, — убежденно ответил хозяин. — Больно человек жаден, ему очень много надобно, — и развел руками, показывая, как много надо жадному человеку.
Хан, сидевший все это время неподвижно, глянул на хозяина недобро, покосился на Сынка:
— Так что, барин, есть будем или разговаривать?
— Ишь, — Сынок покачал головой, — пролетариат свой кусок требует. Неси, любезный, и… — он кивнул в сторону двери, у которой сидел оборванец, — не сочти за труд.
— Сей минут, в лучшем виде, — хозяйчик поклонился, подбежал к оборванцу, забрал пустую кружку, что-то зашептал сердито. Оборванец поддернул штаны, смачно сплюнул и, насвистывая, вышел на улицу. Остановился у стоявшего неподалеку от закусочной извозчика.
— Эй, ямщик, гони-ка к «Яру»!
Извозчик взглянул на рваную тельняшку, чумазое лицо и нечесанные волосы и отвернулся.
— «Я ушел, и мои плечики скрылися в какой-то тьме». Счастье свое не проспи, ямщик. — Оборванец вновь поддернул штаны и направился в сторону Тверской, свернул в Гнездниковский, вошел в здание Московского уголовного розыска, который большая часть москвичей называла МУРом, а меньшая — «конторой». Здесь оборванец зашел в один из кабинетов, где за огромным столом сидел солидный, уже пожилой мужчина в пенсне.
— Разрешите войти, товарищ субинспектор? — оборванец щелкнул каблуками.
— Вы уже вошли, Пигалев, — Мелентьев снял пенсне и начал протирать его белоснежным платком.
Агент третьего класса Семен Пигалев работал в уголовном розыске уже пятый месяц и мог быть самым счастливым человеком на свете, если бы не фамилия, к которой редкий человек мог остаться равнодушным.