Завтра в России - Эдуард Тополь 20 стр.


– В чем дело тут? – откуда-то из конца очереди подоспел к Стасову здоровяк дядя Петя Обухов, такой же, как отец девочки, «афганец». Никакая сила не могла заставить этих ветеранов войны в Афганистане именовать себя не «афганцами», а «воинами-интернационалистами», как писали о них в газетах. На «Тяж-маше», где работал отец Наташи, этих «афганцев» было больше пятисот, а по всему городу Екатеринбургу (бывшему Свердловску) – не меньше пяти тысяч. Из них сотни две самых проворных сумели на гребне патриотических преобразований выскочить в партийно-управленческие сферы, но вся остальная масса и осталась на своих рабочих местах.

– «Афганцы», что ли? – спросил мужик-драчун.

– Ну!… – басом ответил ему Петр Обухов. – А ты думал?

Год назад, когда сионисты-империалисты решили задушить Россию экономической блокадой и по всей стране возникли ночные очереди за хлебом, «афганцы» стали добровольными охранниками порядка, их авторитет был куда выше, чем авторитет милиции.

– Ладно, пошли отсюда… – сказал мужик-драчун своей компании, и нарыв драки как-то сразу опал и рассосался, а Андрей Стасов объяснил Обухову:

– Ерунда! Театр хотели устроить…

Только теперь Наташка поняла, что вся эта драка затевалась мужиками лишь для того, чтобы смять очередь, разогнать первые двадцать-тридцать человек и под шумок прорваться к двери магазина.

Увидев дочь, Стасов улыбнулся ей и глянул на ручные часы – было четверть седьмого. Коротким жестом он привлек Наташку к себе, и она обрадованно прижалась головой к его бушлату. Бушлат, конечно, пах соляркой и тавотом, но для девочки это были родные запахи ее отца. Этой танковой смазкой – «тавотом» – отец периодически смазывал дома всю обувь, и обувь действительно носилась долго, а, главное, не промокала…

Но долго нежничать с отцом на глазах у хмурых и замерзающих в очереди людей девочка, конечно, не могла. Она взяла левую руку отца, повернула ее ладонью кверху, прочла на ней их сегодняшний номер в очереди – «132» – и, вытащив из кармана пальто коротенький химический карандаш, послюнила его и записала этот номер на своей левой ладошке.

– Пойдем, поставлю тебя в очередь, – сказал ей отец.

– Я сама найду, беги домой… – Наташка подышала на холодную руку отца и строго посмотрела на него снизу вверх: – Беги! Смотри как замерз! Синий весь!

Отец, конечно, не был синим, просто девочке нравилось заботиться о нем, она бы вообще продолжала играть с ним в «маму и сыночка», как играли они, когда ей было два, три даже пять лет. Но теперь девочке было уже восемь…

Стасов взял дочку за плечо и повел к своему месту в очереди, но Петр Обухов остановил их.

– Беги, действительно. Хоть ты пожрешь, – сказал он Стасову. – А я ее поставлю в очередь. Слыхал? С первого числа опять нормы выработки повышают…

– Да не может быть!

– Люди говорят: сегодня в газетах будет. Как раньше жали, так и теперь жмут – без разницы. Пошли, Наташка, – и Обухов, положив девочке на плечо свою тяжеленную руку, повел ее ко второй сотне очереди.

– Дядя Петя, а ты какой сегодня. – спросила Наташа.

– Сорок третий, – сказал на ходу Обухов. – У меня нету дочки, чтобы мне спать до трех!… – Обухов был грубым верзилой, и Наташа никогда не могла понять, завидовал Обухов ее отцу или осуждал его за то, что тот сгшт до трех часов утра – на полчаса больше, чем он, Обухов.

Они подошли к четырнадцатому десятку людей в очереди.

– Сюда, – сказал дядя Петя и вставил свою сильную, как топор-колун, руку меж какой-то теткой необъятных размеров и худым высоким мужиком в лисьем треухе. И хотя плотность сжатия очереди была такой, что, казалось, уже никакая сила не разомкнет ее даже на сантиметр, рука Обухова все-таки расколола просвет меж спиной толстой бабы и грудью мужика в треухе, и девочка острым своим плечиком втиснулась в этот просвет, а Обухов еще и подтолкнул ее маленько. При этом на лице хмыря в лисьем треухе отразилось страдание – наверное, потому, подумала Наташка, что люди, стоящие в очереди, всегда не любят впускать в нее даже законных очередников.

Но девочке было наплевать на этого мужика. В очереди было тепло, особенно за этой толстой мягкозадой бабой. Девочка оглянулась на удаляющегося по улице отца, убедилась, что он спешит домой, и стала наблюдать за разгрузкой хлеба. Шофер хлебного фургона и грузчик были, конечно, без фартуков, а это антигигиенично. Люди будут этот хлеб кушать, а шофер и грузчик лапают хлебные лотки своими руками, прижимают к грязным курткам… Стоп! А это что?

Выйдя из магазина, грузчик и шофер спустились с крыльца и вдруг стали закрывать на замок железные двери хлебного фургона. Рядом две бабы из очереди – «счетчицы», считавшие количество лотков с хлебом, – спросили изумленно:

– В чем дело?

Все, шабаш, -сказал грузчик.

– Как это «все»? – изумились счетчицы. – Только восемьсот буханок сгрузили! А нам пятнадцать сотен положено!

«Восемьсот буханок! Всего восемьсот буханок!» – полетело по очереди, как ток, заставляя первые сотни людей еще плотней давить на передних, и разжигая в последних сотнях ярость и отчаяние.

– Восемьсот буханок! Нам не хватит!

– Сволочи! А где милиция?

– «Афганцы»! Где «афганцы»?!

Эти крики догнали Стасова, когда он уже свернул за угол. Взглянув на часы, Стасов заколебался. В спину сильно дул ветер со снегом, толкал домой. Там его ждал чай и теплые картофельные оладьи. Но если он вернется к новому скандалу в очереди, прощай завтрак! И не столько завтрак жалко, сколько Наташку:

она же вчера пекла эти оладьи, старалась.

Но шум на Гагаринском проспекте разгорался, выхлестывал в соседние улицы и переулки. Нет, это явно не какой-то мелкий скандал с хулиганами, это орет вся очередь, все полторы тысячи человек. Сквозь гул и крики доносились до Стасова и отдельные возгласы:

– Накладную проверить! Не отпускайте фургон! Держите их! «Афганцев» зовите! «Афганцы»!…

– Восемьсот буханок сгрузили, а остальные «налево» хотят пустить!…

Стасов вздохнул и пошел назад.

То, что он увидел, когда вернулся на Гагаринский проспект, было посерьезней его недавней стычки с мужиками, затевавшими драку. Вся очередь изломалась, вспучилась, гудела женскими и мужскими голосами. Вперед, к хлебному фургону набежало не меньше трехсот самых решительных и нервных, они окружили фургон, выволокли из кабины шофера и грузчика и требовали, чтобы те немедленно открыли кузов и показали, что выгрузили действительно весь хлеб. А кто-то из самых нервных уже бежал сюда с ломиком, чтобы просто взломать замок на двери фургона.

Бросив беглый взгляд на дочку и убедившись, что она стоит в стороне от скандала, Стасов решительно вклинился в толпу, окружившую фургон.

– Минутку! Минутку, товарищи! – говорил он на ходу,, и было в его голосе нечто особо спокойно-властное, из-за чего люди расступались, узнавали его и говорили другим: «Андрея пустите! „Афганца“ пропустите, пусть разберется!» Стасов в считанные секунды оказался возле фургона.

Здесь, в эпицентре скандала, Петр Обухов одной рукой держал за шиворот водителя фургона, а другой оберегал его же от какой-то рассвирепевшей тетки, которая орала:

– Сволочь! На людском голоде рыло наел! Хуже жидов! Спекулянты! Я тебе счас!…

Еще два «афганца» прикрывали от разъяренной толпы грузчика. Тот трясущимися не то от алкоголизма, не то от страха руками открывал и все не мог открыть навесной замок на двери фургона.

Стасов подошел к нему, отнял связку ключей. Посмотрел на них и на замок и сказал грузчику:

– Ты же не тем ключом открываешь, голова два уха!

– Да это он нарочно! Сволочь! – закричали в толпе.

– Там нет хлеба, клянусь,– негромко сказал грузчик Стасову. В толпе услыхали, закричали:

– Значит еще раньше продали хлеб! Сначала «налево» отвезли, а остаток – нам!…

Стасов открыл дверь фургона, заглянул внутрь. Там действительно не было ничего, кроме пустых хлебных лотков. Стасов шагнул к шоферу фургона, которого Петр Обухов по-прежнему держал за ворот.

– Накладную!

Шофер подал Стасову смятую накладную, но в толпе закричали:

– Липовая это накладная! Андрей, ты что, их фокусов не знаешь? Они как раньше воровали, так и нынче!

– Тихо! Сейчас я на хлебозавод позвоню, – сказал толпе Стасов и пошел в магазин.

Толпа выжидательно гудела.

– Да на заводе тоже жулье! Мозги задвинут! Они ж все заодно! Что коммунисты, что патриоты!

– Почему милиции до сих пор нет?!

– А потому и нет! Сговорились!…

Наташа, стоя в очереди, тянула шею вбок, чтобы увидеть отца и вообще все, что там, у магазина происходит. Она была так поглощена беспокойством, успеет или уже не успеет отец сбегать до работы домой позавтракать, недоумением – почему все нет милиции и ожиданием – будут или не будут бить грузчика и шофера фургона, что долгое время не придавала значения некоему странному неудобству у себя за спиной, какому-то жесткому предмету, который давил ей в спину меж лопаток и ерзал там. И лишь когда этот предмет стал резко и быстро тереться о ее спину и лопатки, девочка с удивлением повернулась назад, подняла глаза на мужика в лисьем треухе. Тот стоял за ней, странно вздернув к небу свой небритый подбородок, тихо стонал и дергался всем телом, тыча животом вперед, в спину Наташе. «Псих ненормальный…» – подумала девочка, но в этот миг какая-то пожилая женщина вдруг подскочила к этому мужику сзади, рванула его за рукав из очереди и изо всей силы влупила ему кулаком по лицу так, что его лисий треух отлетел в сторону.

– Опять за свое, грельщик фуев! – закричала женщина. – Пшел отсюда, тварь! – И повернулась к очереди: – А вы. Смотрите, как этот кобель о девочку трется, и никто слова не скажет! Скоты!…

Наташа не понимала, что происходит. Почему этот мужик терся о ее спину и стонал? Почему он теперь трусливо уходит прочь, хотя вот-вот начнут давать хлеб, а его очередь во второй сотне? Почему эта женщина кричит на людей, обзывает их «скотами», а люди не отвечают, наоборот, стыдливо отводят глаза?…

Она была слишком мала, чтобы знать, что за ней стоял представитель новой разновидности онанистов – так называемых «грельщиков». Западу неизвестна такая форма публично-сексуального наслаждения, приоритет ее открытия целиком принадлежит Советскому Союзу, где народ за неполных восемьдесят лет советской власти семьдесят лет простоял в очередях за хлебом, мясом, крупами, картошкой, селедкой, водкой, сахаром, бумазеей и так далее. В этих-то плотных многочасовых очередях и родились «грелыцики» – мужчины, которые целыми днями переходят из одной очереди в другую, прижимаются к женским задам и спинам и совершенно даром вкушают свои удовольствия – «по потребностям», как и положено при социализме…

– Пошел на согнутых, даже про хлеб забыл, – сказал кто-то в очереди про уходящего «грелыцика».

– Да ему уже и без хлеба хорошо…

– Твое счастье, что тебя Стасов не видел! – крикнула вдогонку уходящему «грелыцику» девочкина защитница и ушла назад, на свое место в начале третьей сотни. И девочка, гордая тем, что совершенно незнакомые люди знают ее отца по фамилии, снова вытянула шею, чтобы увидеть, что происходит у магазина.

Там как раз появился Андрей Стасов. Он вскочил на капот двигателя хлебного фургона и поднял руку.

– Тихо! – сказал он толпе. – Я только что говорил с директором хлебозавода. Он сказал, что они отправили нам сюда действительно только восемьсот буханок хлеба, а остальные семьсот еще только пекутся и будут через час-полтора. Так что, кому не хватит хлеба, не расходитесь и не ломайте очередь, а ждите. Всем ясно? – он бросил грузчику связку ключей и кивком головы приказал Петру Обухову отпустить шофера. Шофер встряхнулся, восстанавливая надменность в выражении своего лица и фигуры, и даже выругался в спины расходящимся от фургона людям:

– Оглоеды!…

– Ты потише на людей! – тут же угрожающе повернулся к нему Петр Обухов.

Но шофер сделал вид, что не слышит, залез в кабину и завел мотор, хотя Стасов еще стоял на капоте. «Давай, давай слазь!» – раздраженно крикнул шофер Стасову, и Стасов послушно, с улыбкой спрыгнул с капота, посмотрел на ручные часы и побежал к автобусной остановке, куда как раз подкатывал городской автобус.

– Папа! А оладьи?!… – громко, со слезами в голосе крикнула ему дочка из очереди.

– Вечером съем – ответил ей Стасов, запрыгивая в автобус. Он не знал в эту минуту, что больше не увидит свою дочку живой.

23. 37 километров на север от Москвы. 04.30 по московскому времени

В то время как в Екатеринбурге, бывшем Свердловске, приближался час открытия хлебных магазинов, над Москвой еще держалась морозная ночь, поскольку Москва стоит в двух часовых поясах на запад.

Однако в 37 километрах на север от Кремля, вокруг правительственной дачи, было почти светло от полной зимней луны. Заснеженный парк серебристо отсвечивал в широкие окна двухэтажного особняка. На втором его этаже, в просторном холле, из стереосистемы «Sharp» негромко звучала напевная ария. «Я – Россия ковыльная, я – Россия степная…» – выводил глубокий и чистый голос юной оперной звезды Полины Чистяковой. Рядом, на широком, во весь пол, щекинском ковре лежала свежая «Правда». В газете, на первой странице след яркой губной помады жирной чертой обвел два коротких столбца:


ПОСТАНОВЛЕНИЕ СОВЕТА МИНИСТРОВ СССР

За выдающиеся заслуги в развитии оперного искусства – создание и постановку в Большом театре СССР оперы «Весна России» – присудить А. ТРУБЕЦКОМУ, композитору, В. СМИРНОВУ, постановщику и П. ЧИСТЯКОВОЙ, солистке, исполнительнице роли России, ЛЕНИНСКУЮ премию.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ СОВЕТА МИНИСТРОВ СССР Р. Б. СТРИЖ


УКАЗ ПРЕЗИДИУМА ВЕРХОВНОГО СОВЕТА СССР

За выдающиеся творческие достижения и актерское мастерство в создании образа России в опере «Весна России» присвоить солистке Большого театра СССР ЧИСТЯКОВОЙ ПОЛИНЕ СЕМЕНОВНЕ звание НАРОДНОЙ АРТИСТКИ СССР.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ ПРЕЗИДИУМА ВЕРХОВНОГО СОВЕТА СССР П. И. МИТРОХИН

Москва, Кремль, 22 января с. г.


Пламя камина освещало эти правительственные сообщения, а также соседнее – Указ о повышении производительности труда и укреплении рабочей дисциплины. Рядом с газетой, на мягком ковре стоял, постанывая и вытянув вверх свой подбородок, Председатель Президиума Верховного Совета СССР, Секретарь ЦК КПСС Павел Митрохин. В его ногах стояла на коленках совершенно нагая, с распущенными до пояса золотистыми волосами, новоиспеченная народная артистка СССР, лауреат Ленинской премии, исполнительница роли России в опере «Весна России» Полина Чистякова. Обхватив руками худые ноги Митрохина, она в ритме своей оперной арии совершала тот ритуал, который вряд ли был известен скифам ковыльной Руси, а, скорее всего, был занесен в Россию проклятыми иноземцами…

Сейчас Полина исполняла этот ритуал с неменьшим творческим темпераментом, чем пела на сцене Большого театра. Соединение музыки, чистого и сильного голоса Полины и ее емкой гортани возносило Преседателя Президиума Верховного Совета в заоблачные выси эйфории. Кульминация приближалась в ритме арии «Весна России», которая как раз в это время набирала мощь, высоту, силу:

Я – Россия ковыльная,

Я – Россия степна-а-ая…

Наконец, мощно прижав к себе голову ковыльной России, Митрохин с гортанным рыком выгнулся вперед, застыл, а затем ослаб и медленно, кулем, опустился на пол, бессильно вытянулся на ковре.

Тыльной стороной ладони Полина отерла чуть припухшие губы, встала с колен и подошла к окну, за которым открывался заснеженный парк. А перед окном стоял старинный, резной, из царского гарнитура столик на золоченных колесиках. На столике, в ведерке со льдом полулежала початая бутылка французского шампанского, рядом была большая ваза с виноградом и персиками и еще одна глубокая вазочка, доверху полная черной зернистой икрой. Здесь же высились два хрустальных бокала. У этого Митрохина всегда все красиво, как в кино, бля! Потому Полина не стала тратить время на бокалы. Взяв из ведерка бутылку шампанского, она голяком села на подоконник и прямо из горлышка отпила несколько крупных глотков. Ее удивительно стройная эллинская фигура замерла в этот момент на фоне заснеженного парка, как древнегреческая скульптура в аллее ленинградского Летнего сада. Однако единственный зритель, который мог бы оценить эту картину, лежал сейчас на полу с закрытыми глазами и почти бездыханный. И музыка кончилась.

– Ну… – негромко произнес Митрохин, не открывая глаз. – Рассказывай…

– Про Стрижа? – спросила Полина.

– Угу…

Прислонившись разгоряченной спиной к прохладному стеклу окна и вытягивая свои скульптурно красивые ноги, Полина сказала:

– А он молчит все время…

Митрохин усмехнулся, закинув руки за голову:

– А ты хочешь, чтобы он тебя развлекал? Ты его должна развлекать, ты! Ты ему тоже так вкусно все делаешь?

– Не знаю…

– Не крути! отвечай, -жестко сказал Митрохин.

– Я стараюсь… – Полина снова отпила шампанское.

– А когда он тебе квартиру даст?

– Я боюсь просить…

– Ты проси, дура! Если ты у него ничего не будешь просить, он сразу поймет, что тебя подсунули! Не в любовь же ему с тобой играть, ебена мать! – Митрохин еще в юности, в школе КГБ заимствовал из какого-то американского романа манеру разговаривать с женщинами матом и давно убедился, что в России это производит на них замечательный эффект.

– А вы мне не можете квартиру дать? – осторожно спросила Полина. – Не могу же я всю жизнь с родителями в Черемушках…

– Я могу тебе сто квартир дать, дуреха! – уже ласково сказал Митрохин. – Но мне нужно, чтобы он тебе дал. Понимаешь?

– Конечно, понимаю. Вы там будете нас с ним голыми фотографировать.

– А тебя это колышет? – Митрохин испытующе глянул снизу на Полину.

– Нет, просто интересно, – усмехнулась Полина, задумчиво разглядывая простертое на ковре голое тело Митрохина.

– А почему ты про своего американца никогда не спрашиваешь?

– А вы все равно не скажете…

– Ты его еще любишь?

– Не знаю… Нет, наверно… – Полина вдруг вскинула глаза к его лицу, сказала в упор: – Я хочу замуж. За Стрижа.

– Что-о?! – Митрохин от изумления даже приподнялся на локте.

– А что – разве секретарь ЦК не может со старой женой развестись?

– Та-ак… – задумчиво протянул Митрохин и снова улегся на ковре. – А вообще-то это было бы гениально! – Он заложил ладони под затылок, стал прикидывать ситуацию: – Но тогда действительно ты у него ничего не проси. Пока не проси. Разыгрывай влюбленную целку. Ты поняла? Что ты делаешь?!…

Назад Дальше