Соловки - Василий Немирович-Данченко 2 стр.


И снова пустынная ширь зеленовато-серой воды.

Капитан парохода крайне заинтересовал меня своею наружностью. Небольшого роста, весь как будто состоящий из нервов и жил, он ни на одну минуту не оставался в бездействии: то он сбегал вниз к рулю и сам поворачивал его, избегая переносных мелей, то опять зорко оглядывал окрестности, командуя экипажу. Белая парусинная ряса во все стороны развевалась ветром, черный клобук торчал на затылке, длинные каштановые волосы обрамляли еще молодое, но серьезное и умное лицо, все черты которого обнаруживали мужество, силу и сметливость.

— Сколько поднимает «Вера»?

— Пятнадцать тысяч пудов!

— А на ходу пароход каков?

— Да без балласта девять узлов в час делает. Вот придем в монастырь, поставим его в доки, да переменим винт, так еще быстрей пойдет!

— Дорого он достался монастырю?

— Тысяч за двенадцать; восемь израсходовано на приспособление его к Белому морю. Разумеется, ежели сообразить, что рабочие у нас даровые, то ценность «Веры» окажется еще выше!

— Так вы в настоящее время не отправляете пароходы для переделки за границу?

— Нет… Теперь мы и сами научились пароходы строить. Пароход «Надежду» мы сами выстроили. Вот для «Веры» винт отделаем в монастыре, в собственных горнах. Она еще недавно у нас плохонько ходила. Винту недоставало хороших приспособлений. Может быть, слышали, что пароход Беломорско-Мурманской компании «Качалов» стоял в наших доках для починки; ну, мы высмотрели в нем новое устройство винта и сейчас же сделали сами составной винт для «Веры».

— Как вы попали на пароход? Странно как-то видеть монаха, командующего судном!

— Да ведь я с четырнадцати лет по морю хожу. И за границею, и здесь!

— Ба! Я ведь, значит, о вас-то и читал. Вы возили Диксона по Соловецкому монастырю?

— Я, сам.

— Так вы и есть о. Иван?

— Я.

— Читали вы, что он пишет о вас в «Свободной России»?

— Нет.

Я ему рассказал. Очерк Диксона оказался не совсем верен. Я воспользовался случаем, чтобы от самого отца Иоанна узнать историю его жизни, полной самых неожиданных контрастов и приключений. Он четырнадцати лет кончил курс в Кемском шкиперском училище. На поморские шкуны и теперь не легко попасть воспитаннику этой школы. Наши поморы-судохозяева обходятся пролетариями-летниками, готовыми из-за хлеба да из-за податей наняться на суда. О. Иоанну деваться было некуда. Долго не думая, он поступил матросом на ганноверский галиот, который нуждался в русском, так как по случаю датской войны он ходил под нашим флагом. Способный юноша только что стал свыкаться со службою, как во время сильной бури в Немецком море галиот разбило о скалы, и изо всего экипажа спаслось только трое матросов. Одним из них был наш соотечественник. Возвращаться домой ему не хотелось. В нем кипели молодые силы; сердце неудержимо рвалось вперед, глаза смело глядели в загадочные дали будущего. Добравшись до первой гавани, он поступил на немецкое судно, обошел на нем вокруг света и вернулся в Германию, отлично узнав немецкий язык. Тут подвернулся английский китолов, и о. Иоанн отправился в южные полярные моря бить китов, потом ходил в Ла-Манш, в Ирландском море, вел жизнь кипучую, отважную до дерзости, полную огня и страсти. Вернувшись в Лондон, он уже говорил по-английски, как англичанин, хотя с несколько простонародным выговором. Потом опять ряд скитальчеств, ряд морских похождений — то матросом, то шкипером купеческого корабля, то кочегаром на пароходе, то помощником капитана на нем же. Чего он не переиспытал в это время! Он побывал под всеми широтами, перезнакомился со всеми и образовал из себя отличного моряка-практика. Бродяжничая таким образом по свету, он на какой-то набережной в Плимуте услышал унылую русскую песню, и сразу точно что-то оборвалось в его сердце. Вспомнилась далекая родина, забытая семья, скалистые берега Поморья, где еще ребенком он справлялся с морским карбасом, смело правя рулем против пенистых валов. С тех пор он не знал покоя. Родные песни его преследовали повсюду. Задумается ли на палубе в бессонную ночь, и кажется, что кто-то его кличет издалека; захочется ли петь — неудержимо рвутся из груди знакомые старые мотивы, столько лет забытые и в один миг воскресшие в его памяти. Чужбина ему стала ненавистна. Он чуть не дотосковался до чахотки, вернуться же было опасно. Россию он оставил самовольно, без паспорта прожил за границею более двенадцати лет — и настолько знал наши законы, что сильно опасался за себя. Долго еще он маялся таким образом и, наконец, решился. Будь что будет, а он вернется домой — хоть в тюрьму. Острог на родине казался ему милее привольного скитальчества по беспредельным морям и океанам чужбины. Не долго было до исполнения. Он взял место на одном из пароходов, шедших в Архангельск из Ливерпуля, и, припав к родной земле, поцеловав ее и облив горячими слезами, добровольный изгнанник явился к начальству. Мудрое начальство сейчас его — в острог, к ворам и разбойникам, в одну с ними камеру. Потом он узнал прелести российских этапов. Прикованный с шестью другими бродягами на одну цепь, он в таком виде прошел в Кемь, откуда уехал первоначально. Там опять душный, смрадный острог, допросы, следствия, цепи, и это — человеку, привыкшему бороздить бесконечные океаны, освоившемуся с кипучею, полною огня деятельностью. Тут отец Иоанн, вероятно, искренно раскаялся в патриотизме. Здесь же он дал обет целый год, в качестве простого рабочего-богомольца, проработать св. Зосиме и Савватию в Соловецком монастыре, если удастся избавиться от грозивших ему арестантских рот. Суд праведный, разумеется, приговорил его к ротам, но нашлись люди, принявшие в нем участие, и он был освобожден оттуда. Тотчас же, по обычаю, усвоенному населением Севера, и согласно своему обету он отправился в монастырь «работать на св. Зосиму и Савватия». В монастыре его поселили в казарме богомольцев-рабочих, и целую зиму он проработал, не рассказывая о себе ничего. Труд ему доставался самый тяжелый, какой бы он едва ли вынес, если бы не одушевлявшая его мысль — отблагодарить Зосиму и Савватия за спасение от окончательной гибели. Тут он и таскал тяжести, и пилил доски, и рубил дрова, и занимался в кожевне, и был мусорщиком. Наконец, подошел июнь месяц, и монахи, еще не зная в нем моряка, выбрали его в матросы. Пароход «Надежда» вышел из соловецкой гавани в море. На самой середине пути в Архангельск разразилась страшная буря. Команда потерялась. Управлявший кораблем и плохо знавший свое дело монах путался, пассажиры своим смятением и отчаянием еще увеличивали затруднительность положения. А буря все усиливалась и усиливалась. Пароход потерял мачты, снасти изорвало в клочки. Гибель казалась неизбежной. И вот, когда последняя надежда была потеряна, когда одни шептали молитвы, заживо погребая себя, а другие погрузились в мертвую апатию — вдруг на пароходе грянула громовая команда: все дрогнуло, матросы бросились по своим местам. Все обернулись к капитану и на его месте увидели отца Иоанна, самоуверенно выступившего на борьбу со стихией. Он вдохнул свое мужество в самых робких: энергическая деятельность сменила тупой ужас; новый командир целую ночь, сам стоя у руля, боролся с рассвирепевшим морем, и уже в полдень на другой день пароход тихо и благополучно входил в архангельский порт. Таким образом отец Иоанн спас четыреста жизней и первое паровое судно монастыря.

Монахи не любят выпускать из рук полезных людей, и о. Иоанн остался вольнонаемным командиром монастырского парохода, с жалованьем в 300 р. и полным содержанием от обители. Тотчас же вслед за тем благочестивые иноки начали склонять дорогого им человека принять пострижение. Хотя о. Иоанн и не высказывался никому, но понятно само собою, какую борьбу должна была выдержать эта страстная натура прежде, чем произнести обеты отрешения от жизни, добровольного самопогребения. Наконец, он сделался послушником. Другие до первого пострижения ждут 8, 9 и 10 лет, а ему оно дано было в первый год: уж очень нужный человек, как бы не одумался, да не ушел. Тотчас же вслед за пострижением жалованье ему было сбавлено, ибо то, что он прежде делал за деньги, теперь он должен был делать по обязанности. Затем обитель дала ему второе пострижение, после которого он имел случай везти на своем пароходе великого князя Алексея Александровича. Когда Его Высочество предложил ему, кажется, 200 р. в награду за труд, он ответил: «Монаху деньги не нужны; мне было бы приятно иметь какую-нибудь память от вас». И скорее согласился принять простые серебряные часы, чем деньги.

Когда я уехал в Соловецкий монастырь, о. Иоанн уже получал только 100 р. в год и 25 р. за навигацию в виде награды. Все эти деньги он тратил на выписку книг и инструментов по своей специальности. После уже я узнал, что он получил третье пострижение. Итак, иеромонах Иоанн крепкими узами связан теперь с обителью. Да как последней и не стараться залучить к себе такого человека? О. Иоанн положительно лучший моряк во всем Беломорском флоте. Жаль только, что его знания пропадут даром, если он бросит работать на том поприще, где его способности так блестяще применяются теперь.

Когда я уехал в Соловецкий монастырь, о. Иоанн уже получал только 100 р. в год и 25 р. за навигацию в виде награды. Все эти деньги он тратил на выписку книг и инструментов по своей специальности. После уже я узнал, что он получил третье пострижение. Итак, иеромонах Иоанн крепкими узами связан теперь с обителью. Да как последней и не стараться залучить к себе такого человека? О. Иоанн положительно лучший моряк во всем Беломорском флоте. Жаль только, что его знания пропадут даром, если он бросит работать на том поприще, где его способности так блестяще применяются теперь.

Ему станут платить, вероятно, очень немного.

— Я теперь работаю не на себя, а на св. Зосиму и Савватия! — И в его голосе слышалось глубокое религиозное волнение, что ему, впрочем, не мешало зорко оглядывать окрестность, все более и более расширявшуюся перед нами.

— И вам не хочется воротиться в мир?

— В мире пагуба, в мире несть спасения!

И это говорил полный жизни, мужества и кипучих сил молодой человек. Да, вера — великое дело, она, действительно, движет горами! Кто бы мог подумать, что под этою смиренною рясой хоронится жизнь, богатая такими сказочными переходами, событиями!

— И вам не скучно в монастыре? — добивался я.

— Молитва и работа не допускают скуки. Скучают только тунеядцы!

В лице о. Иоанна Беломорский флот лишился человека, которого ему не заменить нынешними своими капитанами. Это невознаградимая потеря.

Пока я размышлял о странной судьбе этого монаха, левый берег Двины пропал вовсе, и в стороне перед нами словно вырос из однообразного серого простора, мерно, ритмически катящихся валов Мудюжьский остров с зеленой щетиной соснового леса и стройною круглою башней старого маяка. Здесь тянется опасная мель. Тут же предполагается устроить станцию для спасения погибающих при крушении судов.

Скоро мы были в открытом море…

III На палубе

Палуба парохода была загромождена народом.

Богомольцы кучками сидели у бортов, у входов в каюты, на свернутых канатах, бочках, ящиках, сундуках и узлах. Борта были унизаны головами. Всюду стоял неумолкаемый шум. Около трехсот человек говорило, смеялось, молилось и пело.

Из четырехугольного отверстия трюма вырывались на свет Божий целые снопы голосов. Там, словно в купели Силоамской, собралось множество слепых и хромых, глухих и болящих, всех чающих движения воды. Калеки в невообразимой тесноте громоздились одни на других. Сверху все это казалось целою кучею тряпья, из-под которого выглядывали изможденные, измученные лица, худые, словно закостеневшие руки и голые, струпьями и придорожною грязью покрытые, ноги. Чем дальше к углам, тем все это больше уходило во тьму и, наконец, совсем пропадало, только гулкий разноязычный говор позволял догадываться, что там копошатся и отдыхают кучки разного голутвенного и недужного люда.

И наверху народу было, что называется, невпроворот.

Больше всего вятских крестьян. Понурые, испостившиеся, они сидели артелями, безмолвно поглядывая друг на друга, и только некоторые подавали признаки жизни, с трудом пережевывая черствый хлеб. Олончане шумели больше всего. Между ними пропасть баб, и все какие-то иконописные, с сухою складкою узких губ на старческом, застывшем в одном выражении отрицания прелестей суетного мира, лице. Кое-где бродили заматерелые в бродяжестве странницы, те обшмыганные, юркие, на все готовые странницы, которые по земле русской и в одиночку, и целыми вереницами тянутся от одних угодников к другим, то на перепутье нежа свои усталые ноженьки в купецких благолепных хороминах, то попадая в темницы тесные, к татям и разбойникам. Трудно сказать, что и в настоящее время без этих ходячих четьи миней делали бы мастодонты и плезиозавры нашего торгового мира. По захолустьям и теперь для шестипудового негоцианта нет выше наслаждения, как, попарившись в бане, послушать за чайком такую словоохотливую странницу, которая, по ее собственному признанию, от юности отвратила лицо свое, от жития блудного, от мира прелестного, возлюбив наипаче всего мати-пустыню прекрасную и обители святые, благочестием иноков и памятью угодников своих, словно камением драгоценным, украшенные…

Были тут и странники. Это народ — строгий, серьезный, неподвижный, с устоем. Из-под черной, свалявшейся на голове, скуфейки зорко глядят острые, насквозь вас пронизывающие глаза; клочья серых, запылившихся волос выбиваются и на лбу, и по сторонам лица. Серую из грубого крестьянского сукна ряску охватывает широкий ременный пояс. В руках — посох, ноги — босы, а из-под ряски иногда выглядывает власяница. Только крупные, алые губы дышат чем-то иным, не аскетическою замкнутостью, порвавшей все свои связи с миром жизни, а чувственным, жадным, неудержимым стремлением к этому самому миру, к этому самому блудному и пьяному житию. Но пусть только этот гражданин леса и проселочной дороги заметит на себе посторонний взгляд: в один миг погаснут глаза, на лице разом отпечатлеется стереотипная, иконописная сухость и строгость, губы как-то подберутся внутрь, и богатырская грудь станет впалой, и голова словно войдет в плечи, и цепкие, крупные руки благочестиво сложатся в крестное знамение. Они на пароходе при других, на улицах больших городов, в монастырских подворьях сторонятся от странниц, обзывая их чертовыми хвостами, блудницами вавилонскими. Тут, разумеется, говорит зависть. Страннику никогда не усвоить того юркого, увлекательного языка, никогда не суметь сымпровизировать на месте рассказы о чудесах и подвигах, о великих видениях в нощи, о князьях власти воздушные, на которые так щедры и изобретательны странницы.

Между народом бродили и монашки-подростки. Это дети, одетые в костюм монастырских послушников. Возраст их колеблется между 9 и 15 годами. Тут в них еще заметна какая-то робость, неумелость, но месяца через два — в монастыре их не узнать. Это большею частью сыновья зажиточных крестьян Архангельской губернии, а также Вологодской, Вятской, Пермской и Олонецкой; отцы их дали обет послать детей в монастырь на один год для работы на Соловецких угодников. Как обитель воспользовалась этою живою силою, будет рассказано ниже. Тут же нельзя не выразить тяжелого впечатления, производимого этими молодыми, смеющимися лицами, этими бойкими деревенскими парнишками, от которых так и веет веселостью, но одетыми в полумонашескую черную одежду, знаменующую полнейшее и непримиримое отрицание жизни со всем ее светом и теплом, со всеми ее радостями и печалями. Монашки-подростки, прожившие на Соловецких островах год, побывавшие затем дома и теперь возвращавшиеся обратно в обитель добровольно, с целью остаться там навсегда, носили уже на себе совершенно иной отпечаток. Ни одного резкого движения, ни одного лишнего взгляда, на их свежих лицах ни луча, ни смеха. Они до неприятного подражали взрослым инокам. Та же спокойная, строгая осанка, та же размеренность движений, те же опущенные ресницы. Видна дисциплина самая беспощадная. Если бы возможно — малые сии были бы большими аскетами, чем их идеалы — взрослые и вполне освоившиеся со своею ролью монахи.

Только архангельские мещанки без умолку трещали о своих делишках, заняв лучшие места между мачтами и у бортов. Тут живо переходили из рук в руки чайнички, чашки с чаем, кофеем, пироги и всякая снедь. Увы! Если бы они знали, какую тяжелую участь приготовляли себе впереди.

Общая картина палубы была весьма эффектна.

Яркие наряды женщин, группы скученного народа, все это облитое знойными лучами яркого летнего солнца, все это двигавшееся, суетившееся, шумевшее. В кормовой части на платформе помещались пассажиры «почище», восторгаясь картиною открывавшегося впереди моря и поверявшие друг другу свои впечатления.

Я вошел туда.

В одной группе шел разговор о расположившихся внизу крестьянах. Мне и прежде кидались в глаза их лохмотья и особенно измученные, даже здесь выделявшиеся какою-то натугою, лица. Казалось, целые поколения нищенства, кабалы и неволи создали такие осунувшиеся черты, такие равнодушные терпкие взгляды. Рука невольно тянулась в карман за подаянием.

— Вы действительно думаете — убогие? — рассуждал вятский купец, один из тех, которые готовы задушить своего рабочего человека, чтобы только выжать из него лишний грош в свой карман.

— Да поглядите на них, так голодом и несет!

— Потому что они добровольно голодали всю дорогу, именем Христовым питаясь. А знаете, что между ними есть такие, что несут в монастырь по 100 и по 150 рублей, завернутых в тряпке. Спросите вон у монаха!

Спросили. — Бывает, да редко… Все же случается. Один пришел такой-то, триста рублей принес.

— Да ведь это нищие! — вырвалось у меня.

— Некоторые из них только Христа ради нищие. Такой нищий как придет, так мало-мало десять целковых вывалит, а нередко и пятьдесят, и сто. Усердие к святыне! Поди, у другого и дома есть нечего — а тоже на благолепие обители от души жертвует свою лепту. Есть, что коровенку свою продают ради этого.

Назад Дальше