Соловки - Василий Немирович-Данченко 3 стр.


— Хороша лепта для крестьянина — целый капитал!

— И какой еще капитал, семья на ноги встанет!

— Для Бога, господа, больше трудятся… Для Господа Бога. Приверженность эту чувствуют.

— Расспросите вон у того, у кривого-то, — обратился ко мне вятчанин, — как на него в Орловском уезде разбойники напали. Смеху, то есть, подобно. Перед тем один мещанин ехал — того ограбили и убили. Ну, а этого, как поймали, сейчас: «Куда идешь?» — «В Соловки…» — «Врешь, сучий сын. Кажи мошну». А у нас знаете, коли кто идет к угодникам, так все село поминальные записки дает, о вечном или срочном там поминовении. Этаких документов у другого целый воз. Тот сейчас разбойнику кажет мошну, смотрят — действительно, что в Соловки идет человек… Ну, говорят, ступай, помолись за нас грешных, потому ты, значит, о душеспасении… А атаман ихний вынимает из кошеля своего двадцатьпятную, — на, говорит, запиши и меня, чтобы по гроб моей жизни, потому как я во многом грешен… В Анзерском, говорит, ските запиши на вечное поминовение и отдай пять рублев, ну, а двадцать угодникам в кружку. Закажи молебны о здравии и в кружку… А одначе сапоги с него сняли, босым так и пустили.

— Известно, народ отчаянный… Легкий народ.

— У нас тоже крестьянин один был — богач. Пообещался в Соловки, в виде нищего то есть. Так всю дорогу в тряпках и прошел. Милостыню просил. На грош хлеба не покупал — все именем Христовым. А как в обитель пришел, сейчас пятьсот… Ну, только домой воротился и закурил, и закурил… Потому, говорит, мне все ноне простится… Великий я, говорит, перед Богом подвиг сотворил… Вот они нищие какие. Другой, может, какие грехи этим замаливает.

— У Господа милостей много! Особливо ежели через угодников! — согласился монах.

Пароход начинало слегка покачивать… У многих уже вытянулись лица.

Воплощение насморка и флюса стояло у кормы, меланхолически поглядывая на окружающих.

Мы приближались к бару.

— Ну, будет качка! — заметил мимоходом матрос, проходя к рулю.

Я оглядел небо. Весь северо-запад затягивало жемчужными, золотившимися по краям тучками. Волны становились крупнее и крупнее… Кое-где змеились гребни белой пены, и отдаленный гул все ближе и ближе подходил к пароходу.

— Вам бы лучше в каюту! — пригласил монах меланхолическую деву, весьма внимательно рассматривавшую что-то за кормою. Она наклонилась еще ниже, цепляясь за края борта.

— Уведите ее! — приказал рулевой монахам-послушникам. И еще недавно увлекавшаяся прелестями моря, а теперь первая жертва его — пассажирка под руки была уведена с палубы.

IV Сибирячка

Проходя между народом на палубе, я невольно остановился у одной группы. Ее составляли: в центре — слепец старик, который, и сидя, опирался о посох. Жаркий луч солнца золотился на голом черепе, охватывая заодно и не зрячие глаза, и детски наивно улыбающееся сморщенное лицо. Из-под открытого ворота посконной рубахи во все стороны торчали углы костей. Рядом с ним, пониже, на каком-то жиденьком узелке помещалась небольшая худенькая девушка с робким лицом и точно раз когда-то испугавшимися и в одном выражении страха застывшими глазами. Синий крестьянский сарафан висел на костлявых плечиках. Она только что начала соседке своей рассказывать о многотрудном пути, который довелось пройти ей до Архангельска.

— Я сама из Иркутского города, в Сибирях это!

— Нну! У меня братан там, на поселке. Что ж ты сюда, по усердию или по обещанию родителев?.. Тут больше по родительскому приказу бывают…

— Нет, сама. Потому я с малолетства по обителям!

— А меня грешную только сей год Господь сподобил. Тебя как же это одну мать пустила?

— Много тут было… горя разного. Пять годов это дело задумано. Все с отцом совладать не могла!

— А у тебя отец-то кто?

— Мещанин торгующий.

— Ну!? Что ж ты это с сытой-то купецкой жизни… Поди, на пуховике спала…

— Судьба, знать!

— Давно ли ты оттуда?

— Семой месяц!

— И все одна? Или со стариком?

— Нет. Старика-то я под Шадринском нашла. Не родной.

— Известно, кому какая судьба. Поди, сестры, коли есть, по праздникам пироги едят, да с утра до ночи на красу свою девичью любуются. А ты на-поди! Босая всю путину прошла?

— От Томскова-городка босая, потому какие башмачонки были — совсем развалились!

— Ну, это тебе все зачтется. Много ты можешь согрешить теперь, потому твой подвиг велик. У Бога все на счету.

— Уж сколько и били меня, как сказала, что в Соловки хочу.

— Родители?

— Они. А и пошла-то я, чтоб, значит, родительские грехи замолить. Первый раз я, не спросясь, пошла, без виду. Ну, меня верст за двести от Иркутского и пымали… И по этапу домой приволокли. Потом я опять ушла — отец на лошади догнал. И на цепи стал держать. Месяца три не слушали, однако ради дня ангела — ослобонили. Сколько одного бою было — страсть. Насмерть били!

— Ах, ты — болезная. Ишь, как тебя Господь сподобил! Все, милая, зачтется!

— Тогда я и сказала родителям: сколько ни калечьте, а воли моей с меня не снимете. Потому было мне видение… Святой Зосима во сне являлся и ободрял на подвиг… Отцовские грехи, говорил, замоли… Три раза было видение. Тогда и задумала я идти — к отцу. Сказала ему — позеленел: одначе смолчал. Ступай вон, — говорит, — чтоб и духу твоего не пахло… На утрие опять к нему, — он за волосы и давай меня топтать. До бесчувствия было. Переждала я еще день и опять про то же, — вдругоряд оттаскал. Я в третий… Как сказала я в третий, тут его за сердце и забрало… Заплакал. Снял икону, благословил, как следует. Иди, — говорит, — к святым угодничкам и за нас помолись. На другой день сряжаться стали. Дал он мне два ста рублей на дорогу, да три ста угодникам, паспорт и все такое… Ну, а на третьи сутки опять побил.

— Ну, и родитель у тебя!

— Потому обидно, что без его воли пошла.

— Что ж ты все пешком?

— Все. Деньги, какие дали — несу угодникам.

— А кормилась в дороге как?

— Именем Христовым… Побиралась.

— Много, много ноне согрешить можешь, и все с тебя за это снимется. Ну, а старичок слепенький сродственник тебе, что ли?

— Какой родич! Под Шадринском на дороге нашла. Он с мальчиком ходил, да мальчик бросил его, убег… Ну, я и подумала, что Господь мне его послал, чтоб я еще потрудилась. Так и прошли вдвоем. И назад поведу до Шадринскова.

— А там как?

— На том самом месте, где взяла — там и оставлю.

— Посередь поля?

— А то как же, где Господь послал!

— Да он помрет!

— Уж это как Бог. Потому, где взяла — туда и предоставить его должна. Иначе как?

— А там опять к родителям?

— Да, годик пережду. Потом в Иерусалим-град.

— А ты бы замуж… Поди, женихи были?

— Были!.. — И худенькое личико девушки все перекосило ненавистью. — Были… Как не быть, погубители!

— Что ж, ты не пошла?

— И не пойду. Нагляделась, как батюшка маму бьет… Все они такие. На тиранство одно идти, что ли?

— Без этого уж нельзя… Одначе тоже с опаской бей!..

— Лучше христовой невестой, по святым местам ходючи, да родительские грехи замаливаючи…

V Монашек-подросток

Тятенька мой торговою частью занимаются, тоже и подрядами, когда случится. Раз он один подрядец взял — мост строить. Дельце было бы выгодное, коли б не пришлось с чиновниками делиться, а то как раздашь половину всего — так смотришь, у себя в кармане и на лес не хватит. Оченно заскучали тятенька, одначе мост выстроили, из гнилья, правда, да все же мост. Хорошо… Прошло это, например, полгода, вдруг левизор из самого Питера. Тут тятенька и очунели. К тому, к другому, к третьему — куда тебе! Давай, говорят, Бог, чтобы своя голова уцелела на плечах… Делай, как знаешь. «Помилуйте, — объясняет тятенька, — да ведь вместе брали?» — «Про то, — отвечают, — один Господь Всемогущий знают, да только никому не скажут. Зря не болтай и ты, потому за бесчестье с тебя большие еще деньги слупим, а под суд!..» Оченно это ошарашило родителя. «Ну, теперь, — говорят, — никто, как Творец Небесный!» Назавтра примерно назначено свидетельство. С утра тятенька обегали все храмы Божий и везде молебны с водосвятием заказали, потом и обет дали: «Коли минует, значит, чаша сия, так быть единоутробному сыну моему у Соловецких угодников один год, пусть там работает на святых предстателей наших». Ну, сейчас поехали к мосту, а там уже вся комиссия собралась. Питерский левизор-то петушком так и поскакивают. На наших чиновников и не похож, потому в ем и фигуры нет. У нас квартальный из себя значительнее, потому он себя с форсом держит. А этот только что чистенький, да гладенький. Тятеньке ручку подал, тятеньку это, значит, ободрило.

— Тятька у тебя, поди, большой плут был?

— По торговой части, по нашим местам, без этого не обойдешься. Потому делиться нужно. Другому вся цена грош с денежкой, а ты ему пять сотенных подай, потому жадность эта у них оченно свирепствует. Особливо ежели с купцом дело имеют.

— Тятька у тебя, поди, большой плут был?

— По торговой части, по нашим местам, без этого не обойдешься. Потому делиться нужно. Другому вся цена грош с денежкой, а ты ему пять сотенных подай, потому жадность эта у них оченно свирепствует. Особливо ежели с купцом дело имеют.

— Народ!

— Народ ноне норовит, как бы тебе с сапогами в рот залезть.

— Кая польза человеку, аще весь мир приобрящет, душу же свою отщетит?

— Ну-с, хорошо. Осмотрел левизор мост и оченно доволен остался. У нас из ели мост-от строен, а тот удивляется — какая, мол, лиственница отличная! Отлегло от сердца у тятеньки… И закурили же они тогда.

— Как с этого случаю не закурить!

— Ну-с, хорошо. Закурили они. Две недели из дому пропадали, маменька даже в полицию объявку подали. Там успокоили. Будьте благонадежны, говорят, тут окромя запою ничего нет. Супруг ваш, опричь трактиров, нигде в таких чтоб местах не бывают. Наконец, вернулись тятенька и сейчас меня. «Собирайся, — говорят, — в монастырь, великое есть мое усердие, и значит, чтоб ты там год тихо, смирно, благородно, потому, может быть, еще такой случай будет, так угодничков Божьих обманывать не годится… Пригодятся! Великие они за нас грешных молитвенники и предстатели. Помни это!» И таково ли все ласково, а допрежь того на всякой час тычок был.

— У вас, у купцов, насчет этого оченно неблагородно!

— Невежество, что говорить!

— Одначе и не учить нельзя!

— А только бей с разумением. Любя, бей. Наказуй по человечеству!

— Что говорить! Известно — господа купцы, поди, не одну скулу вывернут.

— Ну-с, хорошо… Снарядили меня, подрясник тонкого сукна сшили, скуфейку бархатную — все, как следует, и отправили. Как приехал я в монастырь, словно в рай попал. Благолепие, смиренство, насчет обращения — благородно. Точно я опять на свет родился.

— Работал?

— Как же! По письменной части занимался… Как пришло время к отцу ехать, и заскучал я… А тут отцы-иноки: оставайся у нас, потому в мире трудно, в мире не спасешься. У меня, говорю, невеста есть. — «Оженивыйся печется о жене, а не оженивыйся о Господе»… Думал я, думал, наконец, и порешил в монастыре оставаться. Тятенька сами приезжали. Ничего, не попрепятствовали; живи, говорит, потому за твои молитвы Господь меня не оставляет!

— Много у вас из купцов? — вмешался я.

— Из купцов во всем монастыре — человек шесть наберется!

— А остальные?

— Из крестьян все… сами увидите нашу обитель пресветлую.

Монашек-подросток говорил медовым, певучим голоском, поминутно закатывая глаза вверх.

— Много у вас, поди, чудес? — вступила в разговор синяя чуйка.

— Чудесов у нас довольно!

— Что говорить! А тятенька ваш какой губернии будут?

— Из Сибири.

— Далеконько… Одначе, и у нас по Волге насчет подрядов — вольно. Дело чистое. С казной — не с человеком… Никого не грабишь, а деньги сами идут!

— Как кому Господь!

— Известно, без него куда уйдешь… во всей жизни так-то.

— Одначе и угоднички помогают. В болезнях примерно!

— Всякое дыхание хвалит Господа!

— Верно твое слово!

VI Казни египетские

Качка становилась все сильнее и сильнее.

— Ну, будет потеха, — заметил моряк-монах другому, машинисту, только что выскочившему из камеры, где помещался котел. На этом тоже была скуфейка, только он снял рясу. Все его лицо было словно обожжено зноем и окурено дымом. Он с наслаждением вдыхал свежий, холодный воздух, навеваемый все крепчавшим северным ветром.

— А что, сиверко?

— Да, вишь, оно — боковая и килевая!

— Искушение!

Почти вся палуба была покрыта мучениками. Вопли и стоны раздавались всюду. Больные быстро теряли силу; после первых двух пароксизмов они неподвижно лежали, не имея силы даже повернуться «с одного галса на другой», как объясняли моряки-монахи. Некоторых перекатывало с одной стороны парохода в противоположную.

— Господи!.. Око всевидящее!..

— Ой, труден путь!

— Только что чайку попила, и таково ли приятно попила!..

— Помру, отцы родные!

— Монашки благочестивые, — бросьте вы меня, рабу, в море, потому нет моей моченьки!

— Грехи мои тяжкие!.. За всякий-то грех теперь… ой…

— Собрать на молебен надо бы. На Зосиму и Савватия!.. Молебен угодничкам! — предлагали монахи по силе возможности.

Публика, разумеется, струсила еще больше. Молебен — значит, есть опасность. Старухи завыли, как сумасшедшие. Юноша в гороховом пальто, полчаса назад бодро пожиравший магнезию на том резонном основании, что с кислотами желудка магнезия образует нерастворимые соединения и предотвращает рвоту, катался теперь по палубе, призывая на помощь святого Тихона Задонского и обещаясь по прибыли в монастырь заказать три молебна с водосвятием. Куда девалась и химия: он чуть ли не громче всех требовал молебна, сознаваясь во всех своих прегрешениях.

— Полноте трусить! Никакой опасности нет! — утешал его отец Иван.

— Как нет опасности? Ой, св. Зосим и Савватий… Помоги мне, грешному. А я еще магнезии. Вот и нерастворимые соединения. Святый Боже! Нельзя ли повернуть обратно в город? Пожалуйста, поверните обратно!

Наступала ночь, а волнение все усиливалось. Паруса собрали: ветер, пожалуй, изорвал бы их в лоскутья. Валы поднимались выше бортов корабля. Пароход то вздымался на их гребнях, то вдруг его сбрасывало вниз, в клокочущую бездну. Бывали моменты, когда он становился почти перпендикулярно. О. Иван делался все озабоченнее. Вот один вал опрокинулся на палубу и прокатился по ней от кормы к носу.

— Сгоняй народ в каюты и трюмы?

В одну минуту палуба была очищена. На ней остались только о. Иван да матросы, которых сбивало с ног каждым порывом неудержимо ревущего норд-оста… Отверстия трюмов и люки кают были закрыты.

— Будет буря! — заметил сквозь зубы о. Иван.

— Никто, как Бог… Молебен бы! — робко проговорил рулевой.

— Стой у руля, да гляди, куда правишь. Ишь разыгралась как!..

Я сошел вниз, в каюту второго класса.

— На дно идем! — слышались всхлипывания батюшки протопопа.

— Господи! Скажи ты мне, Христа ради, давно мы по дну плывем? — обратилась ко мне микроскопических размеров старушка…

— Ну, что, как ваша магнезия? — спросил я у юноши.

— Не-по-мо-га-ет! А по химии выходит хоро… Святители!.. Ой, грешен я, грешен! — И опять он заползал по полу.

— Батюшка, — приставала к попу толстая барыня. — Кай меня… Что ж ты? — немного погодя, повторяла она. — Какой ты поп, коли каять не хочешь?

— Несообразная! Подумай, как я тебя каять буду, коли у меня ни ряски, ничего нет. Кайся вслух, при всех. Церковь это допускает!

— Да у меня, может, какие грехи есть! Господи, неужели ж без исповеди и помереть?

— Коли в Соловки, к угодничкам едем, так все одно что с исповедью…

— Ты говоришь, ноне треска дорога будет?

— Племянник сказывал, быдто в Норвеге рыба дешевле! — слышалось в углу.

— Господи! И сколько-то я грешила… Люди добрые, простите меня…

— За что простить-то?.. — потешалась в углу чуйка, на которую качка не действовала.

— Как после мужа — вдовой значит — так с военным офицером спуталась… Ахти мне, горькой… Пять годов спутамшись была.

— Го-го-го!.. — хохотали в углу. — А давно ли это было, мать?

— Тридцать годков, голубчики, тридцать годков… Простите вы меня!

— Господь простит… Го-го-го… Как же это ты, мать, с офицером?

— По дурости, да по неразумию… Года наши такие… Опять же в великий пост ноне согрешила — яичком искусилась…

— Пять годов, говоришь, с офицером? — любопытствовала та же чуйка.

— Пять годов, родненький!

— Ну, если пять — ничего!

— За это тоже, поди, на том свете не похвалят…

Старуху точно обожгло.

— И сама я знаю, голубчики, что не похвалят… Наставьте, отцы, как мне мой грех замолить?

— А как кит-рыба нас в окиан-море поташит? — пристала ко мне другая старушка.

— О, Господи, беда это наша пришла!

— Веруй в Бога — главное! — наставлял поп. — Вот сказано: не весте ни дня, ни часа… Все, все, здесь помрем. Деточек только своих жалко… Как-то вы одни сиротами останетесь. Кто-то приютит вас!.. Вот оно — вольнодумство наше…

— Да неужли ж мы в самом дел потонем? — встрепенулся вдруг молчаливо сидевший в углу купец.

— Уж потонули, голубчик, уж потонули!

— Боже мой!.. Как же я тапереча буду… Праведники!

— Уж потонули… Все потонули… На тридцать верстов, может, под землю ушли…

VII Море

Утром, на другой день по отплытии из Архангельска, когда я вышел на палубу парохода, во все стороны передо мною расстилалась необозримая даль серовато-свинцового моря, усеянного оперенными гребнями медленно катившихся валов. На небе еще ползали клочья рассеянных ветром туч. Свежий попутничек надувал парус. Тяжело пыхтела паровая машина, и черный дым, словно развернутое знамя, плавно расстилался в воздухе, пропитанном влагой…

Назад Дальше