– И что они делали, дядя?
– Они умирали внезапно. Эта судьба преследует нас неминуемо. И в сообщении о смерти, занимавшем полстраницы единственной газеты Фейшеса и всех газет Барселоны, по воле доньи Пилар были напечатаны «Ода к Фейшесу» и «Ода к моему саду», замечательные произведения, достойно выражающие высочайшую ценность творчества поэта, к несчастью уже покойного. И наследник, Антон, мой приемный отец и твой дед, естественным образом превратился в хозяина, Антония Женсану Третьего, Фабриканта. А я жил Вергилием, Гомером, мечтой и страхом ада. С течением времени ад рогатого черта сменился адом людским, страшнейшим из всех, и мы прилагали все усилия, чтобы сохранять нашу сладостную тайну. А через неделю нотариус сообщил нам новость, которая навсегда лишила семью покоя и привела в ужас всех Антониев и Мауров, а также их жен, из портретной галереи. То, что сказал нам нотариус, – причина несчастий, в результате которых твой отец сбежал из дома, а значит, отразившихся и на тебе.
3
К моей – и нашей – беде, через шестнадцать дней после экскурсии на Тибидабо нам сообщили имя и адрес.
– Это ключи от дачи в Вальдорейше, там нет соседей. Сегодня в пять вы заберете его из дома и отвезете на дачу. – Перпиньянка, сука, даже в глаза нам не смотрела. Она смотрела в пол. – Вот его адрес. В Вальдорейше его ждет приемно-следственный комитет, от которого вы получите дальнейшие инструкции.
Четверо приговоренных не произнесли ни звука. А Перпиньянка, будто сделав нам одолжение, подняла глаза и уставилась в стену.
– Партия гарантирует вам, что никто и никогда не узнает, кто убил Быка. И выносит вам благодарность за преданность идее революции.
– Да, но…
– Удачи. Я от души желаю вам удачи, товарищи.
Бык. Товарищ Бык. Пять лет в рядах партии. Первый выпуск Бейрутского университета, награжден за особые успехи в изучении взрывных устройств. Идеолог последнего раскола. Сталинист до мозга костей: может быть, даже слишком. Член Центрального комитета в течение последних трех месяцев. За что, за что, бывший товарищ Бык? Ты разве не знал, что Минго был хорошим парнем, что у него была девушка и будущее?
Все было просто, но уж очень противно. Бывший товарищ Бык не ожидал такой быстрой реакции. Может быть, он вовсе не ожидал никакой реакции. Когда Симон и Курносый посадили его в машину, за рулем которой сидел Франклин, с лица его исчезла та полуулыбка, с которой он открыл нам дверь, и глаза распахнулись от ужаса. Уже в машине кто-то вытащил пистолет – наверно, Кролик, самый нервный. Бык рта не закрывал, все повторял нам: «Что вы делаете, товарищи? Куда вы меня везете? Да что же это такое?» Бывшие товарищи молчали, онемев, оцепенев. Ни слова о Минго, как им было велено, будто их это совсем не касалось. Я смотрел в окно, чтобы не разрыдаться, и проклинал тот день, когда отправился с Бертой расписывать стены, а потом ввязался во все остальное. Я думал: «Не может быть, не может быть, не может быть, что я участвую в убийстве человека», а другой голос, глубокий, как у Голубоглазого, de profundis[67], говорил мне: «Бык – свинья, предатель, убийца, продавшийся врагу нашего общего дела». И так всю беспокойную дорогу до Вальдорейша. Три человека в масках заставили его признаться во всем до последнего слова. («Зачем, какую информацию ты им передавал, зачем, Бык, зачем, кому, назови имена связных. Зачем, Бык? Ты был шпионом с самого начала? А? Ты полицай? Рабочий полицай? За что ты продался, а?») И он провел три или четыре часа, все отрицая, даже очевидное, и говорил, что это ошибка, что он был лучшим другом товарища Минго, вопя, что все это ошибка. Но подпольные допросы проходили без особых церемоний. Вскоре он сдался и начал нести всякую чушь: что его кузина больна и ему нужны были деньги, чтобы заплатить врачам; что никогда ничего особенного им не говорил и даже понять не может, как их всех умудрились замести. Что он человек семейный (так оно и было), кормилец семьи (вранье). И сообщил им имя связного в полиции. И дал почти полную уверенность в том, что сообщников в Партии у него не было. А тем временем Курносый, Симон, Франклин и Кролик, как в самых что ни на есть классических фильмах про воров и полицейских, играли в карты в другой, до синевы прокуренной комнате и старались думать о Минго. Товарищ Симон сидел в уголке с книгой, а все остальные поглядывали на него с осуждением: уже хорош, поди, читать. Но у всех четверых выворачивало желудок в ожидании приказа, хоть им и не хотелось в этом признаваться, так как чувствовать себя трусом в такой ситуации было небезопасно. Ни один человек в Партии, кроме Голубоглазого, не знал в точности, кто они такие.
– Еще Перпиньянка знала, – сказал Микель Женсана Второй, Охранник, поднимая глаза от книги. Остальные посмотрели на него как на привидение, и он кашлянул. – Простите, я подумал вслух.
– Жузеп-Мария тоже думал вслух, – несколько застенчиво напомнила мне Жулия.
– Какой Жузеп-Мария?
– Болос.
– Откуда ты знаешь?
– Я же тебе говорила, что мы были знакомы. – На тарелке у нее остался только лук. – Чуть-чуть.
По правде сказать, никому не было никакого дела до тех, кто приведет приговор в исполнение. К тому же только двоим из четверых достанется счастливый билет. А оставшиеся двое никогда в точности не узнают, кто именно нажал на курок. Курносый, Симон, Кролик и Франклин, победители ноябрьского розыгрыша, чемпионы критики в затылок.
За те часы, пока шел допрос, они, глядя в сад и выяснив, что добровольцев среди них нет, решили, что придется тянуть жребий. Франклин выстругал четыре палочки разной длины и отдал их Курносому. И они решили тянуть: пусть будет самая короткая. У Симона чуть голова не закружилась от счастья, когда он увидел, что вытащил длинную палочку. Кролику досталась покороче, Франклину… вроде ни то ни се. А Курносому досталась самая короткая. Кролик и Курносый стали счастливыми обладателями путешествия на Карибские острова – оставалось только расстрелять бывшего товарища. И небеса разверзлись надо мной, потому что я понял, что не совершу убийства своими руками, каким бы оправданным оно ни было. Я воздал хвалу богу, которого нет, и краем глаза поглядел на Болоса, тоже благодарившего своих богов. В тысячу раз лучше избавляться от трупа, чем превращать Быка в труп. Еще в тысячу раз лучше сидеть и ждать, чем войти в ту комнату. А Кролик и Курносый побледнели как смерть.
После допроса приемно-следственный комитет скромно удалился, заметив нам, что через час мы должны освободить помещение, оставив ключи под ковриком. Кролик и Курносый поднялись. Симон предложил им сигарету «Румбо», словно последнюю сигарету приговоренным к смерти. Они жадно к ней присосались, как будто им и вправду предстояло умереть. Чтобы помочь им пережить эту минуту, осмелевший Франклин сказал: «Пусть ваша рука не дрогнет, товарищи: он просто предатель, слизняк. Подумайте о Минго». И Кролик посмотрел на него с ненавистью, бросил к его ногам зажженную сигарету и сплюнул: «Если ты так уверен, шел бы туда сам, козел. Я этого Минго вообще в глаза не видел». Но Курносый взял его под руку и увел в задние комнаты дома.
Франклин и Симон принялись ходить взад-вперед, как возле роддома, не решаясь взглянуть друг на друга. Им осточертел и сад после дождя, и эта дача. Они желали только, чтобы все уже закончилось. Возможно, оба думали, что никогда раньше им и в голову не приходило, как тяжко иметь при себе пистолет. И тогда я услышал выстрел. Господи. Два. Два чуть приглушенных выстрела. Критика в затылок бедняги Быка, презренного предателя общего дела. И мы с Болосом испустили глубокий вздох: пройдите, папаша, взглянуть на младенца.
Курносый и Кролик вернулись, пистолеты в кобурах, – понять, кто стрелял, невозможно. Самый Страшный Секрет принадлежал только двоим Героическим Товарищам. И ни Болосу, ни мне не хотелось смотреть им в лицо. Но мы чувствовали, что они жаждут только одного – напиться. А товарищ Минго может спать с миром.
– Теперь ваша очередь, – сказал Курносый.
И улыбнулся – его дело было сделано. Кролик нам ничего не сказал. Они оба растворились в сумеречном саду. И только тогда я осознал, что все это время дверь в сад была открыта и в доме стоял ужасный холод.
– Ну все, – сказал Франклин.
Им досталась худшая участь. Теперь Симону казалось, что гораздо худшая. Страшный сон, в котором ты должен спрятать труп. Для начала придется увидеть Быка мертвым, а ведь он только что ехал с ними в машине, живой и насмерть перепуганный, а теперь он затих, весь в крови. А потом до него нужно будет дотронуться, перетащить к машине, куда же его девать, кошмар какой. И они с Болосом (Франклин и Симон, связанные одной судьбой от первого причастия до первого расстрела) поднялись, не сказав: «Спасибо, товарищи, за исполненный долг», и с тоской и ужасом в сердце отправились, полумертвые, направо по коридору за трупом.
В углу комнаты, расположенной возле кухни, стоял торшер, а в нем горела тусклая лампочка в двадцать пять свечей. Посредине валялся стул, а рядом с ним, скорчившись на полу, лежал предатель Бык со связанными за спиной руками, и струйка крови вытекала из небольшого отверстия, через которое только что вырвалась жизнь.
– Предусмотрительные товарищи. – Франклин указал на полотенце, лежащее у головы трупа.
Симон печально улыбнулся. Когда он собирался накрыть ему голову полотенцем, чтобы не замазать все кровью, произошло то, чего ни в коем случае не должно было произойти. У Франклина, склонившегося над отвратительным и жалким Быком, застыл в горле крик. Бык помотал головой, приоткрыл глаза и застонал.
– Суки, мать их за ногу! – заорал я почти беззвучно, так что душе стало больно. Меня трясло от ужаса. – Они же, говнюки сраные, не убили его!
И в ярости я выскочил из комнаты, а за мной Франклин, крича от бессилия и самым контрреволюционным образом нарушая элементарнейшие правила безопасности подпольной работы. И на безлюдной улице, куда бедняга Болос вышел вслед за мной, тяжело дыша и выдыхая целое облако, таявшее в тусклом свете единственного в округе фонаря, мы услышали беззаботный стук колес поезда и молчание попрятавшихся по дуплам белок. Ни малейшего намека на присутствие сукиных детей, не доделавших свое дело. Конечно, был вариант помчаться по мокрым заброшенным улицам, купить на станции билет до Сан-Кугата[68] и провозгласить на все четыре стороны, что Курносый и Кролик – худшие в мире товарищи, что они не до смерти убили предателя и оставили нам дело недоделанным, а теперь нам, другу всей моей жизни Болосу и мне, вытащившим длинные палочки, придется убивать этого предателя по новой. Был, конечно, такой вариант. Или можно было сказать Болосу: «Слушай, пойдем-ка отсюда» – и оставить Быка в его агонии и одиночестве, а хозяева дома пусть сами разбираются с трупом. Или…
– Микель, мы так ничего не успеем. Кончай психовать.
– Ну суки они или нет?
– Им просто было еще страшнее, чем нам.
– И что теперь делать? Ждать, пока он умрет?
– Нет. Это же кошмар. А вдруг он еще долго не умрет. Будет мучиться.
– Тогда придется его, как животное…
– Заткнись уже, блин.
И мы замолчали. Вынули по сигарете и смешали дыхание с дымом. А в доме умирал Бык. Думать о Минго было нелегко. У «Румбо» был вкус и запах железа. Я никогда больше не курил этих сигарет, но те затяжки привели меня в чувство.
– Придется нам опять разыгрывать, чья очередь.
– Ладно. Давай только в этот раз как-нибудь по-другому.
Микель и Болос, как дети, играют в чет и нечет посреди незнакомой улицы: чет, нечет; раз, два, три. Но на кону было, кто из них добьет человека. Последним выстрелом капитана расстрельной команды. Раз, два, три – и выстрел достался бледному как смерть лейтенанту Франклину, а прапорщик Симон подумал: «Везет же мне, никогда больше на жизнь не буду жаловаться».
– Бедняга Жузеп-Мария.
– Да уж.
И они вновь замолчали, думая о том, что оба знают, что на самом деле Быка убил он, Болос, лучший друг. Когда мы вошли в комнату рядом с кухней, Бык отчаянными глазами глядел на дверь. В нас теплилась слабая надежда, что он уже умер, но нет, он моргнул и что-то хотел сказать. Глаза у меня наполнились слезами, и я еще успел встретить взгляд Болоса, а потом отвернулся. Я услышал выстрел лейтенанта – один сухой, не терпящий возражений выстрел. И когда прапорщик Симон накрывал лицо Быка, прежде чем тащить тело из комнаты, он увидел, что лейтенант Франклин нашел в себе достаточно сострадания, чтобы открыть ему рот и направить пулю, как святое причастие, прямо в память.
Ничего не могло быть омерзительнее. Они положили дважды казненное тело в багажник машины. И когда его глубокой ночью выбросили на свалке возле Гранольерса[69] в надежде, что вскоре труп кто-нибудь обнаружит, сообщит в полицию и та встревожится и поймет, что Партия – это не игрушки, они ощутили в сердце пустоту: бедняга Бык, совсем один, совсем мертвый, среди мусора.
Дорога до гаража в Гинардо́[70], где им должны были поменять колеса и как следует вымыть машину, прошла в молчании. Я так и не смог перестать думать о мертвом теле этого человека, умершего от критики в затылок, то есть убитого тремя дрожащими и нерешительными выстрелами и оставленного просто так, в компании холода, звезд и крыс. Я запомнил это, и мне было больно, Жулия.
4
– Капитан Саманта сказала мне, что ты ее обманываешь.
– Я? Да я же, когда прихожу к тебе, почти совсем ее не вижу.
– Она говорит, что ты тайком таскаешь мне шоколад, – настаивал дядя.
– Выдумывает! – отвечал Микель, кладя в ящик тумбочки две плитки шоколадной помадки и пряча их под желтую японскую бумагу для изготовления абиссинских львов.
– Вот и я о том же. Но она…
– У тебя что, живот в последнее время болит?
– Нет, не слишком, как обычно. Сержант – самая умная женщина во всей психушке.
– В клинике.
Дядя Маурисий не снизошел до того, чтобы скрестить шпаги с Микелем. Пока он не дожевал первую порцию шоколада, ему не хотелось дальше разговаривать. Он взял лист бумаги и стал глядеть вдаль. Пальцы его, сами по себе, с ловкостью, присущей дяде в той же мере, что и слепым, начали складывать бумагу, превращая ее в невероятного и неожиданного павиана с пышным задом. Когда все было готово, руки переместились к ночному столику, как будто в этом не было ничего особенного. В то самое мгновение самым главным в его жизни было даже не воспоминание, а реальность смерти его дяди, Маура Второго, Божественного. И на простыню скатилась слеза.
– Дядю убил я.
– Да ну, еще чего. – Но слеза была настоящая. Микель указал на павиана. – Эта обезьяна… Дядя, она просто великолепна.
– Его убил я. Он умер потому, что прочел то, что было написано в той тетради.
– Что это еще за тетрадь?
– Там была одна история. Размышления…
Тут дядя нервно скомкал бумагу, которая начинала было принимать форму лошади, и оставил ее на простыне. На взгляд Микеля, она превратилась в неузнаваемый комок, напомнивший ему рабов Микеланджело, с болью возникающих из камня, крича и требуя, чтобы им была дана возможность жить.
– Я, наверное, не в том порядке должен рассказывать.
– Дядя, если ты не хочешь рассказывать, то давай не будем об этом говорить.
– Нет, я хочу тебе рассказать. – Он решительно указал на стул. – Садись.
Его пальцы принялись делать еще одного павиана: примату нехорошо быть одному. И дядя начал рассказывать о том, как изумилась вся семья, когда нотариус Тутусаус прочитал им завещание прадеда Маура Женсаны Второго, Божественного. Завещание как таковое являло собой жемчужину литературного стиля, в котором прадед рассуждал, среди юридических тонкостей, о совершенстве сада и величии поэзии, вдохновленной этим locus amoenus[71], и цитировал самого себя, говоря: «Прекрасны тени в липовой аллее, но краше сень каштановых ветвей…» На этом месте сын его Тон начал зевать. Его ждала куча работы, которую он оставил, чтобы пойти к нотариусу. Усталость его, после всей этой недели, со смертью, трауром, похоронами, и теперь еще вдобавок вот этой процедурой, достигла предела. Он украдкой достал часы, чтобы посмотреть, успеет ли вернуться в контору до конца рабочего дня, и подумал: а не пойти ли сразу в казино? Но его рука застыла в воздухе, держа часы возле жилетного кармана, потому что как раз в тот момент нотариус Тутусаус дошел до места, где говорилось, что твой прадед, Маур Второй, Божественный, принимая во внимание необычайные обстоятельства, недавно дошедшие до его сведения, делает поправку к завещанию. Данная поправка засвидетельствована таким-то и таким-то. (Все почувствовали, как у нотариуса дрогнул голос.) Тем самым он отменяет все свои предыдущие распоряжения, противоречащие новой поправке. В двух словах, там говорилось: «Я завещаю все имущество, ко дню моей смерти принадлежащее нашей семье, в чем бы таковое ни заключалось и где бы оно ни находилось, включая земельные участки, дома, сад и фамильный особняк, а также фабрику, директором и распорядителем которой является и будет являться дон Антоний Женсана-и-Эролес, участок леса вплоть до Наварклеса, и денежные вклады, хранящиеся в банке, моему возлюбленному племяннику Маурисию Сикарту-и-Женсане, сыну моей любимой сестры Карлоты». И дед Тон, сын поэта, раскрыл было рот и снова его закрыл, как оранжевые карпы из пруда в саду, уже ему не принадлежавшем. Лишен наследства. За что? А фабрика? За что? И с того самого момента, почувствовав взгляд, брошенный в мою сторону твоим дедом Тоном, я понял, что нажил себе врага. Но что меня особенно уязвило, Микель, так это то, что твой отец, даже твой отец посмотрел на меня неприязненно, потому что ему, по всей видимости, казалось, что единственным достойным способом получения собственности в семействе Женсана была передача наследства по мужской линии. Два недруга в доме. А прабабушка Пилар и мама Амелия онемело молчали в явном недоумении, поскольку понять это было невозможно. Но взгляды мужчин заставили меня поклясться себе в том, что будь что будет, я никогда не уеду из этого дома, потому что это мой дом. Подаренный мне поэтом.