Сластена - Макьюэн Иэн Расселл 19 стр.


В какое-то мгновение, пока он был внизу, глядя на Монику и детей, она обернулась к нему через плечо. Глаза их встретились. Он достаточно хорошо ее знает, он знает это выражение лица, оно многое обещает. В действительности, это молчаливое предложение: вечером, когда наступит подходящее время, и дети заснут, им нужно ухватиться за редкую возможность и забыть обо всех домашних делах. В изменившихся обстоятельствах, ввиду того, что он теперь знает, мысль о ночи с женой должна была стать ему ненавистной. Однако его взволновал этот взгляд, исходивший от незнакомки, от женщины, о которой он не знал ничего, кроме ее очевидной тяги к разрушению. «Он видел ее в немом кинофильме, и сейчас ему стало ясно, что он никогда не понимал ее». Он ошибался в ней. Он больше не узнавал ее. На кухне «он увидел ее новыми глазами и осознал, будто впервые, насколько же она красива. Красива и безумна. Вот женщина, с которой он только что познакомился, может быть, на вечеринке, заметил ее из дальнего угла заполненной людьми комнаты, и она недвусмысленно сделала ему взглядом опасное и волнующее предложение».

Он был по-собачьи предан ей на протяжении всего брака. Свою верность он воспринимает теперь как еще одну жизненную неудачу. Его брак завершен, возврата нет, ведь как ему теперь жить с ней? Как верить женщине, обокравшей его и солгавшей? Все кончено. Но вот представилась возможность завести с ней интрижку. Интрижку с безумием. Если ей необходима помощь, он готов помочь.

Тем вечером он играет с Джейком и Наоми, чистит вместе с ними клетку хомячка, переодевает их в пижамы и читает на ночь три книжки — один раз обоим, потом — каждому по отдельности, Джейку и Наоми. Пожалуй, только в такие минуты жизнь кажется ему осмысленной. Его успокаивает запах свежего постельного белья, мятное дыхание умытых детей, их горячее желание слушать рассказы о сказочных существах; у детей тяжелеют веки, но они всеми силами стремятся удержать последние бесценные минуты уходящего дня, а потом засыпают, не умея сопротивляться сну. Между тем он слышит, как внизу ходит Моника, он ясно различает клацанье духовки и почти с возбуждением следует тривиальной череде мыслей: если будет еда, если они пообедают вместе, значит, будет и секс.

Спустившись вниз, он видит, что в их крошечной гостиной прибрано, с обеденного стола убран привычный хлам, горят свечи, из динамиков доносится Арт Блэйки, на столе — бутылка вина и запеченная курица в глиняной посудине. «Вспоминая полицейскую пленку — а мыслями он все время возвращался к ней, — он ненавидел жену. А когда она вошла в комнату, в чистой юбке и блузке, он захотел ее». Не было только любви, или виноватого воспоминания о ней, или потребности в любви — и в этом состояло освобождение. Моника превратилась в другую женщину — коварную, лживую, недобрую, даже жестокую, и с ней, с этой женщиной, он намеревался спать.

За обедом они избегают говорить о дурных чувствах, отравлявших их брак все последние месяцы. Против обыкновения они не говорят даже о детях. Но вспоминают прошлые семейные каникулы и даже планируют новые поездки с детьми, когда Джейк чуть подрастет. Все это ложь, ничего не будет. «Потом они поговорили о политике, о забастовках, о чрезвычайном положении и опасении неминуемого кризиса в парламенте, в городах, в стране — они говорили о разрушении всего вокруг, но не своего брака». Он пристально за ней наблюдает и знает, что каждое ее слово — ложь. Не кажется ли ей удивительным, как ему, что после нескольких месяцев тягостного молчания они вдруг болтают как ни в чем не бывало? Она рассчитывает, что секс все поправит. Ему хочется ее все больше. И тем больше, когда она озабоченно упоминает о заявлении в страховую компанию. «Поразительно. Какая актриса! Как если бы она сидела в комнате одна, а он подглядывал за ней в замочную скважину». У него нет желания выяснять отношения. Выложи он ей все начистоту, и они точно поссорятся, потому что она станет все отрицать. Или же скажет, что на крайние меры ее толкнула денежная зависимость от него. А ему придется указать ей на то, что все их банковские счета общие, и у него так же мало денег, как у нее. Нет, уж лучше они лягут в постель, и он, по крайней мере, будет знать, что это в последний раз. «Он будет любить лгунью и воровку, женщину, которую никогда не узнает. А она, в свою очередь, убедит себя, что легла в постель с лгуном и вором, потому что желала простить его».


На мой взгляд, Том Хейли слишком затянул этот прощальный ужин с курочкой, а при втором прочтении описание и вовсе показалось мне нудным. Автору не было необходимости описывать состав гарнира или сообщать нам, что вино было бургундским. Поезд приближался к Клэпхем-Джанкшн, и я нетерпеливо листала страницы в поисках развязки. Мне даже не хотелось дочитывать. Я — читатель незатейливый и, следуя своему темпераменту, воспринимала Себастьяна как двойника самого Тома, носителя его сексуальной энергии, как вместилище его чувственной тревоги. Мне становилось неспокойно, когда его мужской персонаж вступал в близость с женщиной, с другой женщиной. И все же мне было любопытно, я не могла не подсматривать. Пусть Моника безумна и вероломна (что это за история с ангелологией?), но нечто темное и странное было и в характере Себастьяна. Возможно, его решение не изобличать жену во лжи можно определить как жестокосердное потворство плотским желаниям или как трусость, как типично английские желание избежать сцены. Тома это характеризовало не лучшим образом.

Супружеская привычка упростила им переход в спальню, и, «быстро раздевшись, они обнимаются в постели». Они прожили вместе достаточно долго, так что хорошо знают потребности друг друга; разрешение недель холодности и воздержания, конечно, придает им рвения, но все же не объясняет ту необычайную страстность, с которой они предаются любви. «Их привычные ритмы нарушены». Они ненасытны, яростны, изобретательны и шумны. Вдруг спящая в соседней комнате Наоми «испускает во сне крик — чистый, серебряный, взлетающий из темноты к высотам вопль, который они поначалу приняли за кошачий». Мужчина и женщина застывают, ожидая, пока ребенок не заснет крепче.

Далее следуют заключительные строки «Любви и ломбарда». Герои замерли, тревожно балансируя на пике экстаза. Печаль и безысходность, которая придет на смену страсти, вынесена за пределы рассказа. Читателю не придется созерцать худшее. «Крик леденил сердце и был исполнен такой горечи, что Себастьян представил себе, будто дочери привиделось во сне ее неизбежное будущее, грядущие тревоги и скорби, и сжался от ужаса. Но минута прошла, и вскоре Себастьян и Моника вновь опустились или, может быть, поднялись, так как не было привычных физических измерений в пространстве, где они пребывали, только ощущение, только удовольствие настолько острое, что оно казалось отзвуком боли».

13

Макс с невестой уехал на неделю в отпуск в Таормину, так что сразу я отчитаться не могла. Я жила в подвешенном состоянии. Наступила пятница, а от Тома Хейли — никаких вестей. Я решила, что если он в тот же день посетил контору на Аппер-Риджент-стрит, то, вероятно, решил больше со мной не встречаться. В понедельник я вынула письмо из абонентского ящика на Парк-лейн. Секретарша из «Фридом интернэшнл» сообщала, что мистер Хейли пришел в пятницу в начале дня, задал много вопросов и, по-видимому, остался весьма доволен работой фонда. Это должно было меня ободрить и в каком-то смысле ободрило. Но, главным образом, я чувствовала, что меня отвергли. Этот номер с большим пальцем, решила я, у Хейли рефлекторный, он пробует его на каждой женщине, когда думает, что у него есть шансы. Я стала строить мрачные планы: когда он соблаговолит известить меня, что принимает деньги от фонда, я сорву ему это дело — скажу Максу, что он от нас отказался и надо подыскивать кого-то другого.

На работе главной темой была война на Ближнем Востоке. Даже самые легкомысленные и светские девицы из секретарш переживали драматические новости. У нас говорили, что при американской поддержке Израиля и советской — Египта, Сирии и палестинцев вполне вероятна некая война «по доверенности», которая может приблизить нас на шаг к ядерной. Новый Карибский кризис. В коридоре повесили карту с липкими пластиковыми шариками, которые представляли дивизии противников и стрелками показывали их передвижения. Израильтяне, отступавшие после внезапного нападения в Судный день, оправились, египтяне и сирийцы совершили несколько тактических ошибок, американцы подбрасывали своим союзникам оружие по воздуху, Москва выступала с предупреждениями. Все это должно было бы волновать меня больше, повседневная жизнь — ощущаться острее. Цивилизации угрожала ядерная война, а я размышляла о случайном человеке, который погладил мою ладонь большим пальцем. Возмутительный солипсизм.

Но думала я не только о Томе. Я беспокоилась о Шерли Шиллинг. С тех пор как мы расстались после выступления «Биз мэйк хани», прошло полтора месяца. Она освободила свой стол, свое место в канцелярии, в конце рабочей недели, ни с кем не попрощавшись. Через три дня его заняла новенькая. Некоторые девушки, хмуро предрекавшие Шерли повышение, теперь говорили, что уволена потому, что она не из наших. Я сердилась на подругу и не стала ее разыскивать. И даже испытывала облегчение оттого, что она убралась потихоньку. Но шли недели, и обида на ее предательство выветривалась. Я стала думать, что на ее месте поступила бы так же. Может даже, с еще большей готовностью — при моей склонности угождать. И, кажется, она ошиблась — за мной не следили. Но я скучала по ней — по ее громогласному смеху, по ее тяжелой руке, ложившейся на мою ладонь, когда она откровенничала, по ее беззаботной любви к рок-н-роллу. По сравнению с ней мы, остальные, были робкими и скованными, даже когда сплетничали или дразнили друг дружку.

Вечера стали пустыми. Я приходила с работы, доставала еду из «моего» угла холодильника, готовила ужин, разговаривала с юристками, если они были дома, потом в своей коробке-комнате читала, сидя в кресле, и в одиннадцать ложилась спать. В том октябре я погрузилась в рассказы Уильяма Тревора. Я читала о тусклых жизнях его героев и думала, как изобразил бы он мое существование. Молодая женщина, одна в своей комнатушке, моет голову в раковине, мечтает о мужчине из Брайтона, от которого нет вестей, о лучшей подруге, исчезнувшей из ее жизни, и о другом мужчине, которым увлеклась, — а завтра встретится с ним, и он расскажет ей о своей предстоящей свадьбе. Как серо́ и грустно.

Через неделю после встречи с Хейли я пошла из Камдена на Холлоуэй-роуд с разными нелепыми надеждами и заготовленными извинениями. Но Шерли уехала из квартиры и нового адреса не оставила. Илфордского адреса ее родителей я не знала, а на работе мне его не дали. Я нашла «Мир кроватей» в справочнике и поговорила с нелюбезной помощницей. Мистер Шиллинг не может подойти к телефону, его дочь здесь не работает, возможно, она в городе, а возможно, нет. Письмо, адресованное сюда, может попасть к ней, а может не попасть. Я написала открытку, неестественно веселую, в таком тоне, как будто между нами ничего не произошло. Просила ее отозваться. На ответ не надеялась.

С Максом я должна была встретиться в первый же день после его возвращения. Поездка на работу в то утро была отвратительная. Для всех. Было холодно, и шел дождь, упорный, безжалостный, как бывает в городе — давая знать, что зарядил на целый месяц. На линии «Виктория» дали предупреждение о бомбе. Временная ИРА позвонила в газету и сообщила особый код. Поэтому последние полтора километра до конторы я шла пешком, мимо очередей на автобусы, слишком длинных. На зонтике оторвалось несколько спиц, и я, наверное, была похожа на чаплинского бродяжку. Потрескавшиеся лодочки впитывали воду. В газетных киосках на каждой первой полосе был материал о «скачке цен на нефть». ОПЕК наказывала Запад за поддержку Израиля. На экспорт в США наложили эмбарго. Руководители профсоюза горняков совещались, как выгоднее всего использовать эту ситуацию. Мы были обречены. Небо над Кондуит-стрит потемнело, люди шли, закутавшись в плащи, стараясь не попасть зонтиками в лица встречных. Был еще только октябрь, а уже плюс четыре — репетиция долгой зимы. Я мрачно вспоминала лекцию генерала — все черные предсказания сбывались. Вспомнила реплику Шерли, лица, повернувшиеся ко мне, осуждающие взгляды — черную метку, — и прежняя злость на подругу вернулась, еще больше испортив мне настроение. Дружба ее была притворной, а я недотепа, эта работа не для меня. Захотелось опять очутиться на моей мягкой, просевшей кровати и спрятать голову под подушку.

Я уже опаздывала, но перед тем, как повернуть к Леконфилд-хаусу, все равно заглянула в абонентский ящик на почте. Потом четверть часа в туалете пыталась высушить волосы бумажными полотенцами и вытирала забрызганные колготки. С Максом не срослось, но надо было сохранять достоинство. В его треугольный кабинет я протиснулась с десятиминутным опозданием. Я смотрела через стол, как он перекладывает папки, изображая деловитость. Изменился ли он после недели постельных занятий с доктором Рут в Таормине? Перед возвращением на работу он постригся, и уши вновь обрели кувшинный контур. Глаза не светились новой уверенностью, и синяков под ними не было. Не считая новой белой рубашки, более темного синего галстука и нового темного костюма, никакого преображения я не отметила. Может, они спали в разных комнатах, отложив сближение до свадьбы? Вряд ли, судя по тому, что я знала о медиках и их продолжительном бурном ученичестве. Даже если Макс, во исполнение какой-то невероятной материнской инструкции, попытался бы отлынивать, доктор Рут съела бы его живьем. Тело во всей его бренности — как-никак ее профессия. Я по-прежнему желала Макса, но желала и Тома Хейли, и это было определенной защитой, если не учитывать того, что я его не интересовала.

— Итак? — сказал Макс наконец, оторвавшись от папки «Сластена».

— Как было в Таормине?

— Представляешь, каждый день шел дождь.

Он сообщал мне, что они все дни проводили в постели. Словно признавая этот факт, он поспешно добавил:

— Так что мы повидали изнутри множество церквей, музеев и тому подобного.

— Вижу, было интересно, — сказала я без выражения.

Он бросил на меня острый взгляд — не было ли в моих словах иронии, но, думаю, ее не обнаружил. Он спросил:

— Было что-нибудь от Хейли?

— Пока нет. Встреча прошла хорошо. Явно нуждается в деньгах. Не может поверить в свою удачу. На прошлой неделе приезжал в город, знакомился с фондом. Видимо, еще размышляет.

Странно, излагая дело так, я хотела себя приободрить. Да, подумала я, надо быть рассудительнее.

— Каков он?

— Был очень приветлив.

— Нет, сам он какой?

— Неглуп. Хорошо образован. Явно увлечен писательством. Студенты его обожают. Внешность интересная, на свой лад.

— Я видел его фотографию, — сказал Макс.

Мне пришло в голову, что он, возможно, сожалеет о своей ошибке. Он мог сойтись со мной, а потом уже сказать о невесте. Я сочла, что из самоуважения должна пококетничать с Максом — пусть подумает, что зря меня пропустил.

— Я надеялась, что пришлешь мне открытку.

— Прости, Сирина. Я их не пишу — нет привычки.

— Тебе было хорошо?

Прямота вопроса смутила его. Мне было приятно, что он покраснел.

— Да, да, нам было хорошо. Очень. Но тут…

— Но?

— Тут вот что еще…

— Да?

— О моем отпуске и прочем можем потом поговорить. Сейчас другой разговор, но прежде — о Хейли. Дай ему еще неделю, потом напиши ему и скажи, что ждем ответа немедленно, иначе предложение отменяется.

— Хорошо.

Он закрыл папку.

— Значит, вот что. Помнишь про Олега Лялина?

— Ты его упоминал.

— Мне это знать не полагается. Тебе — тем более. Но это слухи. Они ходят. Думаю, тебе тоже не мешает знать. Он был для нас большой удачей. В семьдесят первом году он хотел к нам перебежать, но, по-видимому, мы на несколько месяцев оставили его на прежнем месте, здесь, в Лондоне. МИ-5 уже готова была организовать его переход, но тут вестминстерская полиция задержала его за пьяное вождение. Мы добрались до него раньше русских — они бы наверняка его убили. Он перешел к нам вместе с секретаршей, своей любовницей. Он был офицером КГБ из отдела саботажа и диверсий. В небольших чинах, заурядный головорез, по всей видимости, — но оказался бесценным. Подтвердил наши худшие страхи — что здесь работают десятки и десятки советских шпионов с дипломатическим иммунитетом. Когда мы выслали сто пять человек — Хит, кстати, показал себя молодцом, что бы о нем теперь ни говорили, — Москва была совершенно огорошена. Мы даже американцев не предупредили — это вызвало большую вонь, она до сих не совсем выветрилась. Но главное, мы выяснили, что у нас уже не было крота на сколько-нибудь существенном уровне. Никого после Джорджа Блейка. Большое облегчение для всех.

Наверное, мы будем говорить с Лялиным до конца его жизни. Всегда остаются какие-то хвосты, неясности, старые дела в новом свете, процедурные тонкости, структуры, боевое расписание и так далее. Была одна малозначительная загадка, кодовое имя, которое не удавалось раскрыть, потому что информация была неясная. Англичанин под кличкой Вольт, действовал в самом конце сороковых и до конца пятидесятого, работал у нас, а не в разведке. Предмет был — водородная бомба. В принципе, не по нашей части. Ничего сногсшибательного, как с Фуксом, не техника. Даже не перспективное планирование и не логистика. Лялин увидел материалы Вольта, еще когда работал в Москве. Материалы малосущественные, но он понял, что источник у нас, в МИ-5. Больше из области предположений типа «Что, если…» — то, что американцы называют сценариями. А мы — умными совещаниями по выходным в загородных домах. Мыльные пузыри. Что будет, если китайцы обзаведутся бомбой, какова цена упреждающего удара, оптимальные размеры арсенала при неограниченном финансировании, и будьте добры, передайте портвейн.

Назад Дальше