На молах и на набережной — народ.
Сначала показалось, что это пассажиры ждут парохода. Но, побродив между ними, увидела, что они не ждут, а просто живут здесь. Устроили из лохмотьев и корзинок палатки, развесили рваное барахло, обжились и живут.
Старухи тут же на жаровнях жарят какие-то огрызки.
Полуголые дети играют стеклышками от бутылок и бараньими костями. Все черномазые, со взбитой черной шерстью на голове.
Перед каждой палаткой привязан к жердочке пучком или гирляндой чеснок.
Это все беженцы-армяне. Сидят в Новороссийске уже давно. Куда их двинут — не знают. В городе сви- [ репствует сыпной тиф. И среди этих беженцев много s больных. И дети мрут от лихорадки. Эти пучки чес-
ноку привязаны, чтобы отгонять заразу. Запаха чесноку очень не любят привидения, вампиры, оборотни и разные болезни. И тех, и других, и третьих я отлично понимаю.
Странная жизнь этих беженцев!
Откуда-то их выгнали, куда-то погонят. Имущества— три лохмота и сковородка. А живут ничего себе. Ни уныния, ни даже нетерпения не заметно.
Перебраниваются, смеются, бродят вдоль всего лагеря друг к другу в гости, шлепают ребят. Кое-кто даже торгует сушеной рыбой и прессованной бараньей колбасой.
Мальчишка свистит в глиняную свистульку, и две девочки, обнявшись, пляшут.
Никто не ропщет, не волнуется, не пристает с расспросами. Принимают эту жизнь как нормальный человеческий быт.
Вот одна женщина в драном, но шелковом платье, очевидно была еще недавно богатой, показывает соседке, как она натянула на веревку свою шаль. И очень довольна, что так хорошо все устроила. Вот если бы только шаль на одну четверть (показывает много раз ладонью, сколько именно надо), да, ровно на одну четверть была подлиннее, так совсем бы закрывала их палатку.
Вот только этой четверти и не хватает для полного комфорта.
Да. Все познается сравнением. Соседка не может не завидовать. У нее только гирлянда чесноку защищает жилище от вампиров, заразы и посторонних взглядов.
# * *
Иду в город. Там уже бродят беспастушными стадами наши шилкинские пассажиры. Ищут знакомых, узнают насчет квартир, насчет цен и, главное, насчет большевиков.
Тут впервые услышали мы слово «зеленые».
«Зеленые» были новые, не совсем понятные — из «белых» или из «красных» образовался этот новый цвет…
— Они там. За Геленджиком,—показывали мам
на высокие белые горы с правой стороны бухты.
— Они никого не трогают…
Как они там живут? Почему и от кого прячутся?
— К ним и офицеры уходят.
Унылыми серыми группами стоят на углах и перекрестках наши «шилкинцы» и уныло плетут ерунду.
— Что, господа,— раздается деловитый бас.—Яс
ное дело — надо ехать в Трапезунд.
— В Трапе-зу-унд?
— Ну конечно, господа. Там, говорят, масло
очень дешево.
— Ни малейшего смысла. Через неделю, макси
мум через две большевики уйдут, а отсюда нам все-
таки ближе двинуть домой.
Но любитель масла не сдавался.
— Отлично, — говорит он.—Пусть через две не
дели. Но лучше же эти две недели прожить приятно,
чем черт знает как.
— Пока доберетесь, пока то да се… Не успеем
мы вашим дешевым маслом и бутерброд намазать,
как придется выбираться.
— Но куда же деваться?
В других группах говорили о тифе. Говорили, что весь город в панике. Люди мрут как мухи.
В аптеках продавали какие-то патентованные средства, мази, жидкости и даже ладанки, предохраняющие от заразы.
Советовали туго завязывать концы рукавов вокруг руки, чтобы ничто не могло заползти.
Настроение в городе было унылое.
24
Да, Новороссийск был тогда очень унылым городом.
Долго болтались мы из дома в дом, справлялись о квартирах. Все было занято, все комнаты и углы битком набиты.
Встретила даму с «Шилки», бывшую фрейлину.
— Мы сравнительно очень недурно устроились,—
сказала она.— Нашли комнату, хозяйка положила на
пол несколько матрацев. В общем нас там будет
одиннадцать человек, причем двое совсем маленьких
детей, так что их, собственно говоря, и считать не
чего в смысле жилищной площади. Конечно, они, ве-
роятно, будут плакать, эти дети, но все-таки в общем это не хуже, чем на «Шилке», и вдобавок нам не угрожает качка.
Дама боялась качки больше всего на свете. Но «Шилку» упрекнуть было нельзя: нас покачало только один раз, и то немножко, несмотря на то, что я была в числе пассажиров. Дело в том, что до сих пор какая бы тихая погода ни была, достаточно было мне поставить ногу на пароход, чтобы началась качка.
И на каких только морях меня не качало! На Балтийском, на Каспийском, на Азовском, на Черном, на Белом, на Средиземном, на Мраморном, на Адриатическом… Да что говорить о морях! Даже на получасовом переходе из Сан-Женгольфа в Монтрё по Женевскому озеру поднялась такая качка, что все пассажиры заболели.
Это свойство мое вызывать бурю лично меня не особенно огорчает. Я люблю грозу на море и сильно от нее не страдаю. Но в средние века, пожалуй, за эту мою особенность меня очень серьезно сожгли бы на костре.
Помню, как раз пострадал не поверивший в мою силу орловский помещик.
Нужно мне было проехать из Севастополя в Ялту, и этот самый орловский помещик галантно вызвался меня проводить, чтобы позаботиться обо мне во время пути. Я его сердечно поблагодарила, но сочла долгом предупредить:
— Будет качка.
Помещик не поверил: море как зеркало, на небе ни облачка.
— Увидите! — мрачно сказала я, но он только по
жал плечами. Погода дивная, да и к тому же он
всегда геройски переносит качку. Со мной, конечно,
придется повозиться, а за себя-то уж он отвечает.
— Ну что же, тем лучше.
Сели на пароход.
Все пассажиры радовались дивной погоде, но капитан неожиданно сказал:
— Идемте-ка скорей завтракать. Вот как обогигм
маяк, пожалуй, нас слегка покачает.
Я выразительно посмотрела на помещика,
— Ну что ж,—сказал он.—За себя личноя не
боюсь. А за вами я понаблюдаю.
За завтраком мой помещик совсем разошелся: давал всем советы, как нужно сидеть, и как нужно лежать, и о чем нужно думать, и как сосать лимон и жевать корку с солью, и упираться затылком, и стараться выгнуть спину, и чего-чего только не было.
Я даже удивилась, что такой сухопутный человек вдруг в таких морских делах оказывается совсем свой человек.
Пассажиры слушали его с интересом и уважением. Спрашивали советов. Он охотно отвечал, толково и подробно. Я, конечно, хотя и удивлялась, но слушала тоже очень внимательно. Уж кому-кому, а мне указаниями этого опытного человека пренебрегать не следовало.
Так как больше всего он подчеркивал, что при легкой качке следует держаться на палубе, то я сразу после завтрака и поднялась туда. Помещик последовал за мною.
Капитан оказался прав: мы обошли маяк, и сразу пароход наш пошел верблюжьей походкой, ныряя носом и поднимая по очереди то правый, то левый борт.
Я весело разговаривала, держась за перила. Смотрела на горизонт, где в сизых облаках поблескивала, еще далекая, молния, дышала влажным соленым ветром.
Но вот два-три моих вопроса остались без ответа. Обернулась — пусто. Мой помещик скрылся. Что бы это значило? Немногие пассажиры, поднявшиеся со мной после завтрака, ушли тоже. И тут я почувствовала, что у меня сильно кружится голова.
Надо лечь.
Идти оказалось довольно трудно, и я кое-как спустилась по лестнице, держась двумя руками за перила. Внизу в общей дамской каюте все места уже были заняты. Все пассажирки лежали.
Я разыскала пустой уголок и кое-как примостилась, положив голову на чей-то чемодан.
Но куда же исчез мой помещик? Ведь выехал специально, чтобы позаботиться обо мне в дороге. Вот бы теперь сбегал бы за лимоном или хоть достал бы подушку.
Лежу, удивляюсь, вспоминаю его советы и настав
ления.
В эту большую каюту выходило шесть дверей из отдельных дамских каюток. Все эти каютки были заняты, и я решила, что останусь там, где я была, и постараюсь заснуть.
И вдруг дверь распахивается и влетает мой помещик.
Без шляпы, вид дикий, глаза блуждают…
— Вы меня ищете? — крикнула я.—Я здесь!..
Но он не слышал. Он рванул дверь одной из каюток и всунул туда голову. Раздался дикий визг, какой-то козлиный рев, и дверь захлопнулась снова.
«Это он меня ищет!» — подумала я и закивала ему головой.
Но он не видел меня. Он кинулся ко второй каютке, опять рванул дверь и всунул голову. И снова козлиный рев и дикий визг. Я даже разобрала визжащие слова:
— Что за безобразие!..
И опять он выскочил, и дверь захлопнулась. «Он думает, что я в одной из этих кают…»
— Николай Петрович! Я здесь!
— Николай Петрович! Я здесь!
Но он уже подскочил к третьей каютке и, всунув в нее голову, вопил козлиным ревом что-то непонятное, и женские голоса визжали про «безобразие».
«Что с ним, —думала я,—чего он блеет, как козел? Мог бы постучать и спросить…»
Но тут он сунул голову в четвертую каютку, которая была поближе ко мне, и отскочил, отшвырнутый чьими-то руками, остановился, растерянный и страшный, и, завопив: «Да где же это, наконец, черт возьми!» — кинулся к пятой двери.
Тут я все поняла и, спрятав лицо в шарф, сделала вид, что сплю.
Мои соседки стали волноваться и возмущаться:
— Безобразие! Открывать двери в дамские
каюты и так…
— Этот господин, кажется, с вами едет? —спросила меня одна из пассажирок.
— Ничего подобного, — удивленно и обиженно
ответила я.— Вижу его первый раз.
Она, кажется, мне не поверила, но поняла, что от такого спутника нельзя не отречься.
Навестив таким образом все шесть кают подряд и сопровождаемый криками возмущения и визгом негодования, он пулей выскочил в коридор.
Когда мы подошли к Ялте, я встретила его около сходней.
— Вот вы где! — неестественно бодро сказал
он.—А я вас искал весь день на палубе. На палубе
было чудесно! Этот простор, эта мощь, ни с чем не
сравнимая! Красота! Стихия! Нет, я прямо слов не
нахожу. Я все время в каком-то экстазе простоял на
палубе. Конечно, не всякий может. Из всего парохо
да, по правде говоря, только я да капитан держа
лись на ногах. Даже помощник капитана, опытный
моряк, однако сдрейфил. Н-да. Все пассажиры
в лежку. Очень приятный, свежий переход.
— А я взяла себе отдельную каюту,—сказала я,
стараясь не смотреть на него.
— Я так и знал, что с вами будет возня,— пробор
мотал он, стараясь не смотреть на меня…
25
Какое очарование души увидеть среди голых скал, среди вечных снегов у края холодного мертвого глетчера крошечный бархатистый цветок — эдельвейс. Он один живет в этом царстве ледяной смерти. Он говорит: «Не верь этому страшному, что окружает нас с тобой. Смотри — я живу».
Какое очарование души, когда на незнакомой улице чужого города к вам, бесприютной и усталой, подойдет неизвестная вам дама и скажет уютным киево-одесским (а может быть, и харьковским) говорком:
«Здравствуйте! Ну! Что вы скажете за мое платье?»
Вот так бродила я по чужому мне Новороссийску, искала пристанища и не находила, и вдруг подошла ко мне неизвестная дама и сказала вечно-женственно:
— Ну, что вы скажете за мое платье?
Видя явное мое недоумение, прибавила:
— Я вас видела в Киеве. Я Серафима Семеновна.
Тогда я успокоилась и посмотрела на платье.
Оно было из какой-то удивительно скверной кисеи.
— Отличное платье,—сказала я.—Очень мило.
— А знаете, что это за материя? Или вы вообра
жаете, что здесь вообще можно достать какую-ни-
будь материю? Здесь даже ситца ни за какие деньги не найдете. Так вот, эта материя — это аптечная марля, которая продавалась для перевязок.
Я не очень удивилась. Мы в Петербурге уже шили белье из чертежной кальки. Как-то ее отмачивали, и получалось что-то вроде батиста.
— Конечно, она, может быть, не очень проч
ная,—продолжала дама,—немножко задергивается,
но недорогая и широкая. Теперь уже такой не
найдете — всю расхватали. Осталась только йодо-
форменная, но та, хотя и очень красивого цвета, од
нако плохо пахнет.
Я выразила сочувствие.
— А знаете, моя племянница,—продолжала да
ма,—купила в аптеке перевязочных бинтов —очень
хорошенькие, с синей каемочкой — и отделала ими вот
такое платье. Знаете, нашила такие полоски на по
дол, и, право, очень мило. И гигиенично — все дезин
фицировано.
Милое, вечно женственное! Эдельвейс, живой цветок на ледяной скале глетчера. Ничем тебя не сломить! Помню, в Москве, когда гремели пулеметы и домовые комитеты попросили жильцов центральных улиц спуститься в подвал, вот такой же эдельвейс — Серафима Семеновна — в подполье под плач и скрежет зубовный грела щипцы для завивки над жестяночкой, где горела, за неимением спирта, какая-то смрадная жидкость против паразитов.
Такой же эдельвейс бежал под пулеметным огнем в Киеве купить кружева на блузку. И такой же сидел в одесской парикмахерской, когда толпа в панике осаждала пароходы.
Помню мудрые слова:
«Ну да, все бегут. Так ведь все равно не побежите же вы непричесанная, без ондюлосьона?!»
Мне кажется, что во время гибели Помпеи кое-какие помпейские эдельвейсы успели наскоро сделать себе педикюр…
Умиротворенная этими мыслями, я спросила у неизвестной мне Серафимы Семеновны насчет комнаты.
— Есть одна, недурная, только там вам будет не
уютно.
— Пустяки. Что уж тут может быть неуютного.
Где уж тут выбирать и разбирать!
— Все-таки я вам советую немножко обождать.
Там двое тифозных. Если умрут, так, может быть,
сделают дезинфекцию… Немножко подождите.
Вспомнила свои поиски в Одессе. Здесь тиф, там была свирепая «испанка». Кто-то снабдил меня в Киеве письмом к одному одесскому инженеру, который обещал предоставить мне комнату в своей квартире.
Тотчас по приезде пошла по указанному адресу. Звонила долго. Наконец дверь чуть-чуть приоткрылась, и кто-то шепотом спросил, что мне нужно. Я протянула письмо и сказала, в чем дело. Тогда дверь приоткрылась пошире, и я увидела несчастное изнуренное лицо пожилого человека. Это был тот самый инженер.
— Я не могу вас впустить в свою квартиру,—
все так же шепотом сказал он.— Место у меня есть,
но поймите: пять дней тому назад я похоронил жену
и двоих сыновей. Сейчас умирает мой третий сын.
Последний. Я совсем один в квартире. Я даже руку
не смею вам протянуть — может быть, я уже заражен
тоже. Нет, в этот дом входить нельзя.
Да. Там была «испанка», здесь — сыпной тиф. Серафима Семеновна с большим аппетитом рассказывала ужасы:
— Одна барышня пошла в церковь, на похороны
своего знакомого. А там ее спрашивают: «Отчего,
мол, у вас такой глубокий траур?» Она говорит:
«Вовсе не траур, а просто черное платье». А ей по
казывают: «Почему же у вас на юбке серая полоса
нашита?» Взглянула — а это все паразиты. Ну, она,
натурально, хлоп в обморок. Начали ее приводить
в чувство, смотрят, а она уже вся в тифу.
Под эти бодрящие рассказы пошла я разыскивать «Шилку», которую перевели к другому молу, далекому и пустому. Там торчала она, тихая, голая, высоко вылезая из воды, и спущенные длинные сходни стояли почти вертикально.
Посмотрела — решила, что все равно не влезу. И сходни-то были без зарубок — прямо две узкие доски. Сделала несколько шагов — ноги скользят обратно, а подо мной отвесный срыв высокого мола, а внизу глубоко вода.
Совсем загрустила. Села на чугунную тумбу и стала стараться думать о чем-нибудь приятном.
Все-таки, что ни говори, я очень недурно устроилась. Погода хорошая, вид чудесный, никто меня не колотит и вон не гонит. Сижу на удобной тумбе, как барыня, а надоест сидеть, могу встать и постоять либо походить. Что захочу, то и сделаю, и никто не смеет мне запретить.
Вон сверху, с парохода, кто-то перевесился, кто-то стриженый, и смотрит на меня.
— Отчего же вы не подымаетесь? — кричит стри
женый.
— А как же я подымусь? — кричу я.
— А по доске!
— А я боюсь!
— Да ну!
Стриженый отошел от края и через минуту бойко, бочком, побежал по доске вниз.
Это пароходный офицер из машинного отделения.
— Боитесь? Держите меня за руку.
Вдвоем идти оказалось еще страшнее. Доски гнутся неровно. Ступишь левой ногой — правая доска подымается чуть не до колена. Ступишь правой — левая доска подпрыгнет.
— Завтра обещают протянуть рядом веревку,
чтобы было за что держаться,—утешает меня офи
цер.
— Так не ждать же мне до завтра. Раздобудьте
мне палку, я с палкой пойду.
Офицер послушно побежал вдоль мола к берегу, притащил большую палку.
— Ладно,—сказала я.—Теперь сядьте на эту
тумбу и пойте что-нибудь цирковое.
— Циркового я не знаю. Можно танго «Арген
тина»?
— Попробуем.
— «В далекой знойной Аргенти-и-не!..» — запел
офицер.—Что же теперь будет?
— Ради бога, не останавливайтесь! Пойте и как
следует отбивайте такт!
Я ухватила палку двумя руками и, держа ее поперек, шагнула на доски.
— «Где не-бе-са так знойно си-ини…» — выводил
офицер.
Господи! Какой фальшивый голос! Только бы не рассмеяться…
Итак: вниз не смотреть. Смотреть вперед на доски, идти по одной доске, подпевать мотив.