Итак: вниз не смотреть. Смотреть вперед на доски, идти по одной доске, подпевать мотив.
— «Где же-енщины, как на карти-ине…»
Ура! Дошла до борта. Теперь только поднять ногу, перешагнуть и…
И вдруг ноги поехали вниз. Я выронила палку, закрыла глаза… Кто-то крепко схватил меня за плечи. Это сверху, с парохода. Я нагнулась, уцепилась за борт и влезла.
* * *
Маленький капитан, узнав, что я еще не нашла комнаты, предложил бросить всякие поиски и остаться гостьей на пароходе. В мое распоряжение отдавалась маленькая каютка за очень дешевую плату, могла столоваться с командой «из общего котла» и ждать вместе с командой, как выяснится дальнейшая судьба «Шилки». Если удастся двинуть ее во Владивосток, то отвезут туда и меня.
Я была очень довольна и от души поблагодарила милого капитана.
И началась унылая и странная жизнь на пароходе, прижатом к берегу, к пустому длинному белому молу.
Никто не знал, когда и куда тронемся.
Капитан сидел в своей каюте с женой и ребенком.
Помощник капитана шил башмаки своей жене и свояченице, очаровательной молоденькой кудрявой Наде, которая бегала по трапам в кисейном платьице и балетных туфлях, смущая покой корабельной молодежи.
Мичман Ш. бренчал на гитаре.
Инженер О. вечно что-то налаживал в машинном отделении…
Вывезший меня из Одессы В. тоже временно остался на «Шилке». Он целые дни бродил по городу, искал кого-нибудь из друзей и возвращался с копченой колбасой, ел, вздыхал и говорил, что боится голодной смерти.
Китаец-повар готовил нам обед. Китаец-прачка стирал белье. Слуга Акын убирал мою каюту.
Тихо закатывалось солнце, отмечая красными зо-
рями тусклые дни, шлепали волны о борт, шуршали канаты, гремели цепи. Белели далекие горы, закрывшие от нас мир. Тоска.
26
Начался норд-ост.
Я еще в Одессе слышала о нем легенды.
Приехал туда как-то из Новороссийска один из сотрудников «Русского слова», весь забинтованный, завязанный и облепленный пластырем. Оказывается, что попал он в норд-ост, шел по улице, ветром его повалило и катало по мостовой, пока ему не удалось ухватиться за фонарный столб.
Рассказывали еще, как все пароходы сорвало с якорей и унесло в море, и удержался в бухте только какой-то хитрый американец, который развел пары и полным ходом пошел против ветра прямо на берег. Таким образом ему удалось удержаться на месте.
Я особой веры всем этим рассказам не придавала, но все-таки с большим интересом ждала норд-оста.
Говорили, что считать он умеет только тройками. Поэтому дует или три дня, или шесть, или девять и т. д.
И вот желание мое исполнилось.
Завизжала, заскрипела, застонала наша «Шилка» всеми болтами, цепями, канатами. Застучала железом, засвистела снастью.
Я пошла в город в тайной надежде, что меня тоже повалит и покатит по улице, как сотрудника «Русского слова».
Благополучно добралась до базара. Стала покупать какую-то ерунду, и вдруг серой тучей взвилась пыль, полетели щепки, хлопнула парусина над ларьками, что-то с грохотом повалилось и что-то пенистое розовое закрыло от меня мир.
Я отчаянно замахала руками. Мир открылся, а розовое, оказавшееся моей собственной юбкой, вздувшейся выше моей собственной головы, обвилось вокруг ног.
Очень смущенная, я оглядываюсь кругом. Но все терли глаза, жмурились, закрывали лица локтями, и, по-видимому, никто не обратил внимания на мое
первое знакомство с норд-остом. Только вдали какая-то баба, торговавшая бубликами, помирала со смеху, глядя на меня…
Норд-ост дул двенадцать дней. Выл в снастях всеми воплями мира. Тоскливыми, злобными, скорбными, свирепыми. Сдул народ с улиц, торговцев — с базара, моряков —с палубы. Ни одной лодки на рейде, ни одной телеги на берегу.
Гуляют столбы желтой пыли, крутят сор и щепки, катают щебень по дороге.
К нашей «Шилке» прибило раздувшийся труп коровы.
Говорят, ветер часто валит скот в море.
Юнги отталкивали корову баграми, но ее снова прибивало к нам, и страшный раздувшийся пузырь долго колыхался, то отплывая, то снова вздымаясь у самого борта.
Уныло бродили обитатели «Шилки».
Выйдешь на палубу — слева, в пыли и щепках, затихший город, замученный тревогой, страхом и сыпным тифом. Справа — убегающее море, волны, спешно и бестолково подталкивающие друг друга, налезающие друг на друга и падающие, раздавленные новыми волнами, плюющими на них яростной пеной.
Суетливо шныряющие чайки тоскливо и горько бросали друг другу какие-то последние слова, обрывистые, безнадежные.
Серое небо.
Тоска.
Ночью грохот и стук на палубе не давали спать. Выйдешь наверх из душной каюты — ветер закрутит, подхватит, захлопнет за тобой дверь и потянет на черную сторону, туда, где со свистом и воем гонит ветер испуганную толпу волн прочь, прочь, прочь…
Прочь от тоскливых берегов. Но куда?
Скоро и нас, может быть, так вот погонит озверелая стихия, но куда? На какие просторы?..
Идешь опять в каюту.
Слушаешь, лежа на твердой деревянной койке, как где-то уныло тренькает мичман на своей расстроенной гитаре да кашляет надрывно старый китаец — корабельный кок, который когда-то «так рассердился, что оборвал себе сердце».
* * *
Брожу по городу в надежде что-нибудь узнать. Нашла какую-то бывшую редакцию бывшей новороссийской газеты. Но там никто ничего не знал. Вернее —все знали очень много, каждый совершенно противоположное тому, что знал другой.
В одном сходились все: Одесса в руках большевиков.
Встретила на улице знаменитого «матроса» Боткина. Здесь, в Новороссийске, он оказался щеголеватым студентом, гулял, окруженный толпой гордящихся им барышень, рассказывал, будто его расстреливали и спасся он только силою своего красноречия. Впрочем, все это рассказывал он как-то не особенно уверенно и ярко и не очень настаивал на том, чтобы ему верили. В рассказе о расстреле было хорошо только то, что он умирал с именем любимой женщины на устах. При зтой детали хор барышень опускал глаза.
Я смотрела на этого приглаженного, принаряженного студента и вспоминала того пламенного матроса, который выходил на сцену Мариинского театра и на фоне развернутого андреевского флага бурно призывал к борьбе до конца. А в большой царской ложе слушали и аплодировали ему сотрудники «Вечерней биржевки»…
Вихревой норд-ост сдул этого возникшего из огня Феникса. Пыль и щепки… Впоследствии он, говорят, предложил свои услуги большевикам. Не знаю…
Пыль и щепки…
Но те вечера на фоне андреевского флага не забуду.
* * *
Брожу по городу.
Стали встречаться новые группы беженцев. Попадались и знакомые.
Поразило и запомнилось новое выражение лиц, встречавшихся все чаще и чаще: странно бегающие глаза. Смущенно, растерянно и — мгновениями — нагло. Как будто нескольких секунд жизни не хватило им, чтобы в этой наглости спокойно утвердиться.
Потом я поняла: это были те, неуверенные (как
бедный А. Кугель) в том, где правда и где сила.
Ждали у моря погоды. Заводили связи здесь, не теряли связей там.
Неожиданно встретила того самого сановника, который говорил в Киеве, что до тех пор не успокоится, пока не зарежет семерых большевиков на могиле своего расстрелянного брата: «Чтобы кровь, кровь просочилась, дошла до его замученного тела!»
У него вид был также не особенно боевой. Голову втянул в плечи и оглядывался по-волчьи, поворачиваясь всем телом, сторожко кося хитрым глазом.
Разговаривал со мной как-то натянуто, о семи большевиках не упоминал и вообще пафоса не обнаруживал. Вся повадка была такая, будто пробирается он по жердочке через топкое место.
— А где же ваша семья? — спросила я.
— Семья пока в Киеве. Ну, да скоро увидимся.
— Скоро? А как же вы туда проберетесь?
Он почему-то оглянулся, по-новому, по-волчьи.
— Скоро, наверное, будут всякие возможности.
Ну, да пока нечего об этом толковать.
Возможности для него явились скоро. Он и сейчас с успехом и почетом работает в Москве…
Все воспоминания этих моих первых новороссийских дней так и остались задернутыми серой пылью, закрученными душным вихрем вместе с мусором, со щепками, с обрывками, с ошметками, сдувавшими людей направо, налево, за горы и в море, в стихийной жестокости, бездушной и бессмысленной. Он, этот вихрь, определял нашу судьбу…
27
Да, вихрь определял нашу судьбу. Отбрасывал вправо и влево.
Четырнадцатилетний мальчик, сын расстрелянного моряка, пробрался на север, разыскивая родных. Никого не нашел. Через несколько лет он был уже в рядах коммунистов. А семья, которую он разыскивал, оказалась за границей. И говорит о мальчике с горечью и стыдом…
Актер, певший большевистские частушки и куплеты, случайно застрял в городе после ухода боль-
Актер, певший большевистские частушки и куплеты, случайно застрял в городе после ухода боль-
шевиков, переделал свои частушки на антибольшевистские и навсегда остался белым…
Очень мучились крупные артисты, оставшиеся на юге вдали от родных и театров. Совершенно растерянные, кружились они в белом вихре. Потом, сорвавшись, неслись безудержной птичьей тягой через реки и пожары в родной скворечник.
***
Появились деловитые господинчики, сновавшие им одним ведомыми путями из Москвы на юг и обратно. Что-то провозили, что-то привозили… Иногда любезно предлагали доставить из оставленных в Петербурге или Москве вещей, отвезти деньги родственникам.
Странные были эти господинчики. Ведь не для того же они ездили, чтобы оказывать нам услуги. Зачем они сновали туда и обратно, кому, в сущности, служили, кого продавали? Никто этим серьезно не интересовался. Говорили просто:
«Вот такой-то едет в Москву. Он как-то умеет пробираться».
А почему он умеет и зачем ему это уменье так нужно, об этом никто не задумывался.
Иногда кто-нибудь вскользь обронит:
— Наверное, шпион.
Но так добродушно и просто, словно сказал:
«Наверное, адвокат».
Или:
«Наверное, портной».
Профессия, мол, как всякая другая.
А они шныряли, покупали и продавали.
* * *
Население Новороссийска менялось. Исчезли таборы, что так живописно оживляли набережную. Схлынул первый поток беженцев. Белая армия продвигалась вперед, и в освобожденные города вливался поток своевременно сб-жавших из них обывателей.
Все лихорадочно следили за успехами Дсникина В этой лихорадке были порой и трагикомедиии Один харьковец, которого я часто встречала
улице под ручку с молоденькой актрисой, разводил руками и растерянно говорил:
— Чего же они так скоро продвигаются! Ну хоть
отдохнули бы немножко. Разве вы не находите, что
надо дать солдатикам отдышаться? Конечно, они ге
рои, но передышка и герою не вредна.
И безнадежно прибавлял:
— Ведь эдак, пожалуй, скоро и по домам пора.
У него в Харькове была жена.
Но самое комичное в этой трагедии было то (и я это знала наверное), что жена его была в таком же мрачном восторге от быстрых шагов деникин-ской армии.
— Воображаю,—говорю я харьковцу, — как ваша
бедненькая жена будет рада!
И думаю:
«Бедненькая! Небось, после каждой новой вести о белых успехах бродит по дому, рвет письма, вытряхивает из пепельниц подозрительные окурки и пишет дрожащей рукой записочку: „Белые приближаются. На всякий случай завтра не приходите…"»
— Да, воображаю, как ваша бедная жена вол
нуется…
Не знаю, что именно он думает, но говорит:
— Н-да. Воображаю! Вы ведь ее знаете — божью
коровку. Мне иногда даже хочется, чтобы она меня
любила поменьше. Такая самоотреченная любовь —
это ведь всегда страдание. Я, конечно, и верен,
и предан, вы сами знаете…
— Да, да, конечно…
— В наше время это даже редкость — такое су
пружество. Верны друг другу прямо как какие-ни
будь Бобчинский и Добчинский.
Не знаю, как они потом встретились. Благополучно ли замел следы Бобчинский и удачно ли выврался Добчинский.
Неожиданно приехали ко мне на «Шилку» деловые гости — две актрисы, посланные от екатери-нодарского антрепренера Б-е. Мне предлагалось устроить в Екатеринодаре два вечера моих пьес. Актеры разыграют пьесы —труппа хорошая,—я что-нибудь прочту. Условия недурные. Я согласилась;
Актрисы передали мне письмо от Оленушки^ Она писала из Екатеринодара, что ее муж умер от
сыпного тифа и что она собирается меня навестить.
Бедная Оленушка! Как странно будет видеть ее в трауре, вдовой!
Но вот пришла ее телеграмма:
«Приеду завтра».
На «Шилке» как раз грузили уголь. Большая, уже почти пустая угольная баржа стояла рядом.
Сижу на палубе, смотрю на сходни, жду.
Вдруг наши юнги чему-то засмеялись, закричали:
— Браво! браво!
Оглянулась. Идет какая-то барышня прямо по узенькому борту вдоль зияющей черной бездной пустой баржи. Идет, балансируя дорожным несессерчиком да еще подпрыгивая.
— Оленушка!
Я себе представляла ее в длинной черной вуали, с носовым платком в руке. А эта — розовая мордочка, с какой-то клетчатой кепкой на затылке.
— Оленушка! Я думала, что вы в трауре…
— Нет,—отвечала она, чмокая меня в щеку.—
Мы с Вовой дали друг другу клятву, что если один
умрет, так другой не должен горевать, а, наоборот,
ходить в кинематограф и всячески стараться от
влечься от печали. Мы так поклялись.
Рассказала мне сложную историю своего брака.
Когда она приехала в Ростов, Вова ее ждал, приготовил ей комнату рядом со своей, но никому в гостинице они не сказали, что знают друг друга. Потихоньку повенчались, опять-таки делая перед всеми вид, что совершенно незнакомы.
— Зачем же вам это было нужно?
— Я боялась, что Дима в Киеве узнает, что я вы
шла замуж, и застрелится. Или просто будет очень
страдать,— смущенно отвечала Оленушка.— Я не
могу, когда люди страдают…
Горничная в гостинице очень удивлялась, видя на Оленушкином столике портрет Вовы.
— Ну до чего, барышня, этот ваш братец похож
на того офицера, что у нас живет!
— Неужели похож? — удивлялась Оленушка.—
Надо будет как-нибудь посмотреть.
Жили мирно, бедно и весело. Вова по делам службы часто уезжал. Несмотря на свои девятнадцать лет, он был уже в чине капи-
тана, и ему давали ответственные поручения. На дорогу Оленушка благословляла его маленькой, шитой жемчугом, иконкой Божьей Матери и давала, «чтоб он не чувствовал себя одиноким», плюшевую собачку.
Раз вернулся Вова из командировки очень усталый и печальный.
«Ко мне на вокзале,—рассказывал он,—подошла большая лохматая собака и все просила глазами, чтобы я ее погладил. Такая она была жалкая и грязная. И я все почему-то думал: «Вот пожалею, поглажу ее и заболею тифом». А она все смотрела на меня и все просила приласкать. Теперь, наверное, умру».
Тихий стал. И начало казаться ему, что каждый раз, как он входит в комнату, какой-то странный, прозрачный, словно желатиновый, человек стоит у стены. Нагнется и исчезнет.
Потом вызвали Вову снова в Екатеринодар. Он уехал и пропал. Давно прошел намеченный срок возвращения. А об Екатеринодаре ходили страшные слухи: падал народ на улице, молниеносно пораженный сыпным тифом. Умирали, не приходя в сознание.
Взяла Оленушка двухдневный отпуск в своем «Ренессансе» (кажется, так звали театрик, где она играла) и поехала разыскивать мужа. Обошла все большие гостиницы и госпитали — не нашла, и следов никаких.
Вернулась домой.
И тут кто-то довел до ее сведения, что муж ее действительно болен и лежит в госпитале в Екатеринодаре.
Выпросила Оленушка снова отпуск и нашла госпиталь. Там сказали, что мужа ее подобрали на улице в бессознательном состоянии, что он долго мучился, тиф у него был в самой жестокой форме, и умер он, не придя ни разу в сознание, и уже похоронен. В бреду повторял только два слова: «Оленушка, ренессанс». Кто-то из соседей по койке выразил предположение, что, пожалуй, это он говорит о ростовском театре и просит, чтобы дали туда знать.
«Бедный мальчик,—сказал Оленушке врач,—всеми силами души звал вас все время, и никто не понимал его…»
Вдове передали «имущество покойного» — плю-
шевую собачку и маленькую, шитую жемчугом, иконку Божьей Матери.
И в тот же день должна была Оленушка вернуться в Ростов, и в тот же вечер должна была играть какую-то белиберду в театрике «стиля» «Летучей мыши».
Такова была коротенькая история Оленушкиного брака.
Как поется в польской детской песенке:
Влез котик На плотик И поморгал. Хороша песенка И не долга…
28
Приближался срок, назначенный для моих вечеров в Екатеринодаре.
Ничем не могу объяснить то невыносимое отвращение, которое я питаю ко всяким своим публичным выступлениям. Сама не понимаю, в чем тут дело. Может быть, только психоаналитик Фрейд сумел бы выяснить причину.
Я не могу пожаловаться на дурное отношение публики. Меня всегда принимали не по заслугам приветливо, когда мне приходилось читать на благотворительных вечерах. Встречали радостно, провожали с почетом, аплодировали и благодарили. Чего еще нужно? Казалось бы — будь доволен и счастлив.
Так нет!
Просыпаешься ночью, как от толчка.
«Господи! Что такое ужасное готовится?.. Какая-то невыносимая гадость… Ах да! —нужно читать в пользу дантистов!»
И чего-чего только ни придумывала, чтобы как-нибудь от этого ужаса избавиться!
Звонок по телефону (обыкновенно начиналось так):