НОСТАЛЬГИЯ - Тэффи Надежда Александровна 17 стр.


Итак: вниз не смотреть. Смотреть вперед на до­ски, идти по одной доске, подпевать мотив.

— «Где же-енщины, как на карти-ине…»

Ура! Дошла до борта. Теперь только поднять но­гу, перешагнуть и…

И вдруг ноги поехали вниз. Я выронила палку, закрыла глаза… Кто-то крепко схватил меня за пле­чи. Это сверху, с парохода. Я нагнулась, уцепилась за борт и влезла.

* * *

Маленький капитан, узнав, что я еще не нашла комнаты, предложил бросить всякие поиски и остаться гостьей на пароходе. В мое распоряжение отдавалась маленькая каютка за очень дешевую плату, могла столоваться с командой «из общего котла» и ждать вместе с командой, как выяснится дальнейшая судьба «Шилки». Если удастся двинуть ее во Владивосток, то отвезут туда и меня.

Я была очень довольна и от души поблагодари­ла милого капитана.

И началась унылая и странная жизнь на парохо­де, прижатом к берегу, к пустому длинному белому молу.

Никто не знал, когда и куда тронемся.

Капитан сидел в своей каюте с женой и ребен­ком.

Помощник капитана шил башмаки своей жене и свояченице, очаровательной молоденькой кудря­вой Наде, которая бегала по трапам в кисейном платьице и балетных туфлях, смущая покой кора­бельной молодежи.

Мичман Ш. бренчал на гитаре.

Инженер О. вечно что-то налаживал в машинном отделении…

Вывезший меня из Одессы В. тоже временно остался на «Шилке». Он целые дни бродил по горо­ду, искал кого-нибудь из друзей и возвращался с коп­ченой колбасой, ел, вздыхал и говорил, что боится голодной смерти.

Китаец-повар готовил нам обед. Китаец-прач­ка стирал белье. Слуга Акын убирал мою ка­юту.

Тихо закатывалось солнце, отмечая красными зо-

рями тусклые дни, шлепали волны о борт, шуршали канаты, гремели цепи. Белели далекие горы, закрыв­шие от нас мир. Тоска.

26

Начался норд-ост.

Я еще в Одессе слышала о нем легенды.

Приехал туда как-то из Новороссийска один из сотрудников «Русского слова», весь забинтованный, завязанный и облепленный пластырем. Оказывается, что попал он в норд-ост, шел по улице, ветром его повалило и катало по мостовой, пока ему не удалось ухватиться за фонарный столб.

Рассказывали еще, как все пароходы сорвало с якорей и унесло в море, и удержался в бухте толь­ко какой-то хитрый американец, который развел пары и полным ходом пошел против ветра прямо на берег. Таким образом ему удалось удержаться на месте.

Я особой веры всем этим рассказам не придавала, но все-таки с большим интересом ждала норд-оста.

Говорили, что считать он умеет только тройками. Поэтому дует или три дня, или шесть, или девять и т. д.

И вот желание мое исполнилось.

Завизжала, заскрипела, застонала наша «Шилка» всеми болтами, цепями, канатами. Застучала желе­зом, засвистела снастью.

Я пошла в город в тайной надежде, что меня то­же повалит и покатит по улице, как сотрудника «Русского слова».

Благополучно добралась до базара. Стала поку­пать какую-то ерунду, и вдруг серой тучей взвилась пыль, полетели щепки, хлопнула парусина над ларь­ками, что-то с грохотом повалилось и что-то пени­стое розовое закрыло от меня мир.

Я отчаянно замахала руками. Мир открылся, а розовое, оказавшееся моей собственной юбкой, вздувшейся выше моей собственной головы, обви­лось вокруг ног.

Очень смущенная, я оглядываюсь кругом. Но все терли глаза, жмурились, закрывали лица локтями, и, по-видимому, никто не обратил внимания на мое

первое знакомство с норд-остом. Только вдали ка­кая-то баба, торговавшая бубликами, помирала со смеху, глядя на меня…

Норд-ост дул двенадцать дней. Выл в снастях всеми воплями мира. Тоскливыми, злобными, скорбными, свирепыми. Сдул народ с улиц, торгов­цев — с базара, моряков —с палубы. Ни одной лодки на рейде, ни одной телеги на берегу.

Гуляют столбы желтой пыли, крутят сор и щеп­ки, катают щебень по дороге.

К нашей «Шилке» прибило раздувшийся труп коровы.

Говорят, ветер часто валит скот в море.

Юнги отталкивали корову баграми, но ее снова прибивало к нам, и страшный раздувшийся пузырь долго колыхался, то отплывая, то снова вздымаясь у самого борта.

Уныло бродили обитатели «Шилки».

Выйдешь на палубу — слева, в пыли и щепках, затихший город, замученный тревогой, страхом и сыпным тифом. Справа — убегающее море, волны, спешно и бестолково подталкивающие друг друга, налезающие друг на друга и падающие, раздав­ленные новыми волнами, плюющими на них ярост­ной пеной.

Суетливо шныряющие чайки тоскливо и горько бросали друг другу какие-то последние слова, обры­вистые, безнадежные.

Серое небо.

Тоска.

Ночью грохот и стук на палубе не давали спать. Выйдешь наверх из душной каюты — ветер закру­тит, подхватит, захлопнет за тобой дверь и потянет на черную сторону, туда, где со свистом и воем гонит ветер испуганную толпу волн прочь, прочь, прочь…

Прочь от тоскливых берегов. Но куда?

Скоро и нас, может быть, так вот погонит озвере­лая стихия, но куда? На какие просторы?..

Идешь опять в каюту.

Слушаешь, лежа на твердой деревянной койке, как где-то уныло тренькает мичман на своей рас­строенной гитаре да кашляет надрывно старый ки­таец — корабельный кок, который когда-то «так рас­сердился, что оборвал себе сердце».

* * *

Брожу по городу в надежде что-нибудь узнать. Нашла какую-то бывшую редакцию бывшей ново­российской газеты. Но там никто ничего не знал. Вернее —все знали очень много, каждый совершен­но противоположное тому, что знал другой.

В одном сходились все: Одесса в руках больше­виков.

Встретила на улице знаменитого «матроса» Бот­кина. Здесь, в Новороссийске, он оказался щеголе­ватым студентом, гулял, окруженный толпой гордя­щихся им барышень, рассказывал, будто его рас­стреливали и спасся он только силою своего красноречия. Впрочем, все это рассказывал он как-то не особенно уверенно и ярко и не очень настаивал на том, чтобы ему верили. В рассказе о расстреле было хорошо только то, что он умирал с именем любимой женщины на устах. При зтой детали хор барышень опускал глаза.

Я смотрела на этого приглаженного, принаряжен­ного студента и вспоминала того пламенного матро­са, который выходил на сцену Мариинского театра и на фоне развернутого андреевского флага бурно призывал к борьбе до конца. А в большой царской ложе слушали и аплодировали ему сотрудники «Ве­черней биржевки»…

Вихревой норд-ост сдул этого возникшего из огня Феникса. Пыль и щепки… Впоследствии он, говорят, предложил свои услуги большевикам. Не знаю…

Пыль и щепки…

Но те вечера на фоне андреевского флага не забуду.

* * *

Брожу по городу.

Стали встречаться новые группы беженцев. По­падались и знакомые.

Поразило и запомнилось новое выражение лиц, встречавшихся все чаще и чаще: странно бегающие глаза. Смущенно, растерянно и — мгновениями — на­гло. Как будто нескольких секунд жизни не хватило им, чтобы в этой наглости спокойно утвердиться.

Потом я поняла: это были те, неуверенные (как

бедный А. Кугель) в том, где правда и где сила.

Ждали у моря погоды. Заводили связи здесь, не теряли связей там.

Неожиданно встретила того самого сановника, который говорил в Киеве, что до тех пор не успо­коится, пока не зарежет семерых большевиков на могиле своего расстрелянного брата: «Чтобы кровь, кровь просочилась, дошла до его замученного те­ла!»

У него вид был также не особенно боевой. Голо­ву втянул в плечи и оглядывался по-волчьи, повора­чиваясь всем телом, сторожко кося хитрым глазом.

Разговаривал со мной как-то натянуто, о семи большевиках не упоминал и вообще пафоса не обна­руживал. Вся повадка была такая, будто пробирает­ся он по жердочке через топкое место.

— А где же ваша семья? — спросила я.

— Семья пока в Киеве. Ну, да скоро увидимся.

— Скоро? А как же вы туда проберетесь?

Он почему-то оглянулся, по-новому, по-волчьи.

— Скоро, наверное, будут всякие возможности.

Ну, да пока нечего об этом толковать.

Возможности для него явились скоро. Он и сейчас с успехом и почетом работает в Москве…

Все воспоминания этих моих первых новороссий­ских дней так и остались задернутыми серой пылью, закрученными душным вихрем вместе с мусором, со щепками, с обрывками, с ошметками, сдувавшими лю­дей направо, налево, за горы и в море, в стихийной жестокости, бездушной и бессмысленной. Он, этот вихрь, определял нашу судьбу…

27

Да, вихрь определял нашу судьбу. Отбрасывал вправо и влево.

Четырнадцатилетний мальчик, сын расстрелян­ного моряка, пробрался на север, разыскивая родных. Никого не нашел. Через несколько лет он был уже в рядах коммунистов. А семья, которую он разыскивал, оказалась за границей. И говорит о мальчике с горечью и стыдом…

Актер, певший большевистские частушки и ку­плеты, случайно застрял в городе после ухода боль-

Актер, певший большевистские частушки и ку­плеты, случайно застрял в городе после ухода боль-

шевиков, переделал свои частушки на антибольше­вистские и навсегда остался белым…

Очень мучились крупные артисты, оставшиеся на юге вдали от родных и театров. Совершенно расте­рянные, кружились они в белом вихре. Потом, со­рвавшись, неслись безудержной птичьей тягой через реки и пожары в родной скворечник.

***

Появились деловитые господинчики, сновавшие им одним ведомыми путями из Москвы на юг и обратно. Что-то провозили, что-то привозили… Иногда любезно предлагали доставить из остав­ленных в Петербурге или Москве вещей, отвезти деньги родственникам.

Странные были эти господинчики. Ведь не для того же они ездили, чтобы оказывать нам услуги. Зачем они сновали туда и обратно, кому, в сущности, служили, кого продавали? Никто этим серьезно не интересовался. Говорили просто:

«Вот такой-то едет в Москву. Он как-то умеет пробираться».

А почему он умеет и зачем ему это уменье так нужно, об этом никто не задумывался.

Иногда кто-нибудь вскользь обронит:

— Наверное, шпион.

Но так добродушно и просто, словно сказал:

«Наверное, адвокат».

Или:

«Наверное, портной».

Профессия, мол, как всякая другая.

А они шныряли, покупали и продавали.

* * *

Население Новороссийска менялось. Исчезли та­боры, что так живописно оживляли набережную. Схлынул первый поток беженцев. Белая армия продвигалась вперед, и в освобо­жденные города вливался поток своевременно сб-жавших из них обывателей.

Все лихорадочно следили за успехами Дсникина В этой лихорадке были порой и трагикомедиии Один харьковец, которого я часто встречала

улице под ручку с молоденькой актрисой, разводил руками и растерянно говорил:

— Чего же они так скоро продвигаются! Ну хоть

отдохнули бы немножко. Разве вы не находите, что

надо дать солдатикам отдышаться? Конечно, они ге­

рои, но передышка и герою не вредна.

И безнадежно прибавлял:

— Ведь эдак, пожалуй, скоро и по домам пора.

У него в Харькове была жена.

Но самое комичное в этой трагедии было то (и я это знала наверное), что жена его была в таком же мрачном восторге от быстрых шагов деникин-ской армии.

— Воображаю,—говорю я харьковцу, — как ваша

бедненькая жена будет рада!

И думаю:

«Бедненькая! Небось, после каждой новой вести о белых успехах бродит по дому, рвет письма, вы­тряхивает из пепельниц подозрительные окурки и пишет дрожащей рукой записочку: „Белые при­ближаются. На всякий случай завтра не приходи­те…"»

— Да, воображаю, как ваша бедная жена вол­

нуется…

Не знаю, что именно он думает, но говорит:

— Н-да. Воображаю! Вы ведь ее знаете — божью

коровку. Мне иногда даже хочется, чтобы она меня

любила поменьше. Такая самоотреченная любовь —

это ведь всегда страдание. Я, конечно, и верен,

и предан, вы сами знаете…

— Да, да, конечно…

— В наше время это даже редкость — такое су­

пружество. Верны друг другу прямо как какие-ни­

будь Бобчинский и Добчинский.

Не знаю, как они потом встретились. Благополуч­но ли замел следы Бобчинский и удачно ли выврался Добчинский.

Неожиданно приехали ко мне на «Шилку» де­ловые гости — две актрисы, посланные от екатери-нодарского антрепренера Б-е. Мне предлагалось устроить в Екатеринодаре два вечера моих пьес. Ак­теры разыграют пьесы —труппа хорошая,—я что-нибудь прочту. Условия недурные. Я согласилась;

Актрисы передали мне письмо от Оленушки^ Она писала из Екатеринодара, что ее муж умер от

сыпного тифа и что она собирается меня навес­тить.

Бедная Оленушка! Как странно будет видеть ее в трауре, вдовой!

Но вот пришла ее телеграмма:

«Приеду завтра».

На «Шилке» как раз грузили уголь. Большая, уже почти пустая угольная баржа стояла рядом.

Сижу на палубе, смотрю на сходни, жду.

Вдруг наши юнги чему-то засмеялись, закричали:

— Браво! браво!

Оглянулась. Идет какая-то барышня прямо по узенькому борту вдоль зияющей черной бездной пу­стой баржи. Идет, балансируя дорожным несессер­чиком да еще подпрыгивая.

— Оленушка!

Я себе представляла ее в длинной черной вуали, с носовым платком в руке. А эта — розовая мордоч­ка, с какой-то клетчатой кепкой на затылке.

— Оленушка! Я думала, что вы в трауре…

— Нет,—отвечала она, чмокая меня в щеку.—

Мы с Вовой дали друг другу клятву, что если один

умрет, так другой не должен горевать, а, наоборот,

ходить в кинематограф и всячески стараться от­

влечься от печали. Мы так поклялись.

Рассказала мне сложную историю своего брака.

Когда она приехала в Ростов, Вова ее ждал, при­готовил ей комнату рядом со своей, но никому в го­стинице они не сказали, что знают друг друга. Поти­хоньку повенчались, опять-таки делая перед всеми вид, что совершенно незнакомы.

— Зачем же вам это было нужно?

— Я боялась, что Дима в Киеве узнает, что я вы­

шла замуж, и застрелится. Или просто будет очень

страдать,— смущенно отвечала Оленушка.— Я не

могу, когда люди страдают…

Горничная в гостинице очень удивлялась, видя на Оленушкином столике портрет Вовы.

— Ну до чего, барышня, этот ваш братец похож

на того офицера, что у нас живет!

— Неужели похож? — удивлялась Оленушка.—

Надо будет как-нибудь посмотреть.

Жили мирно, бедно и весело. Вова по делам службы часто уезжал. Несмотря на свои девятнадцать лет, он был уже в чине капи-

тана, и ему давали ответственные поручения. На до­рогу Оленушка благословляла его маленькой, ши­той жемчугом, иконкой Божьей Матери и давала, «чтоб он не чувствовал себя одиноким», плюшевую собачку.

Раз вернулся Вова из командировки очень усталый и печальный.

«Ко мне на вокзале,—рассказывал он,—подошла большая лохматая собака и все просила глазами, чтобы я ее погладил. Такая она была жалкая и гряз­ная. И я все почему-то думал: «Вот пожалею, погла­жу ее и заболею тифом». А она все смотрела на меня и все просила приласкать. Теперь, наверное, умру».

Тихий стал. И начало казаться ему, что каждый раз, как он входит в комнату, какой-то странный, прозрачный, словно желатиновый, человек стоит у стены. Нагнется и исчезнет.

Потом вызвали Вову снова в Екатеринодар. Он уехал и пропал. Давно прошел намеченный срок возвращения. А об Екатеринодаре ходили страшные слухи: падал народ на улице, молниеносно пора­женный сыпным тифом. Умирали, не приходя в сознание.

Взяла Оленушка двухдневный отпуск в своем «Ре­нессансе» (кажется, так звали театрик, где она игра­ла) и поехала разыскивать мужа. Обошла все боль­шие гостиницы и госпитали — не нашла, и следов никаких.

Вернулась домой.

И тут кто-то довел до ее сведения, что муж ее действительно болен и лежит в госпитале в Екатери­нодаре.

Выпросила Оленушка снова отпуск и нашла гос­питаль. Там сказали, что мужа ее подобрали на ули­це в бессознательном состоянии, что он долго мучил­ся, тиф у него был в самой жестокой форме, и умер он, не придя ни разу в сознание, и уже похоронен. В бреду повторял только два слова: «Оленушка, ре­нессанс». Кто-то из соседей по койке выразил пред­положение, что, пожалуй, это он говорит о ростов­ском театре и просит, чтобы дали туда знать.

«Бедный мальчик,—сказал Оленушке врач,—все­ми силами души звал вас все время, и никто не понимал его…»

Вдове передали «имущество покойного» — плю-

шевую собачку и маленькую, шитую жемчугом, иконку Божьей Матери.

И в тот же день должна была Оленушка вернуть­ся в Ростов, и в тот же вечер должна была играть какую-то белиберду в театрике «стиля» «Летучей мыши».

Такова была коротенькая история Оленушкиного брака.

Как поется в польской детской песенке:

Влез котик На плотик И поморгал. Хороша песенка И не долга…

28

Приближался срок, назначенный для моих вече­ров в Екатеринодаре.

Ничем не могу объяснить то невыносимое отвра­щение, которое я питаю ко всяким своим публичным выступлениям. Сама не понимаю, в чем тут дело. Может быть, только психоаналитик Фрейд сумел бы выяснить причину.

Я не могу пожаловаться на дурное отношение пуб­лики. Меня всегда принимали не по заслугам при­ветливо, когда мне приходилось читать на благотво­рительных вечерах. Встречали радостно, провожали с почетом, аплодировали и благодарили. Чего еще нужно? Казалось бы — будь доволен и счастлив.

Так нет!

Просыпаешься ночью, как от толчка.

«Господи! Что такое ужасное готовится?.. Какая-то невыносимая гадость… Ах да! —нужно читать в пользу дантистов!»

И чего-чего только ни придумывала, чтобы как-нибудь от этого ужаса избавиться!

Звонок по телефону (обыкновенно начиналось так):

Назад Дальше