Полуночный лихач - Елена Арсеньева 18 стр.


Казалось бы, следовало радоваться, что все выяснилось, однако радоваться почему-то не было сил. Она сидела и тупо смотрела на деда.

– Антон готов был сейчас за вами приехать, – продолжал дед. – Рвался ну прямо сломя голову. Я насилу остановил, дескать, Нина с Лапкой уже спят. Хотел дать тебе время подумать, да и правда – надо же отдохнуть.

– Ой, да! – спохватилась Нина, наконец-то начиная замечать хоть что-то вокруг себя и словно только сейчас увидев, какое усталое лицо у деда. Даже усы повисли! – Я тебя замаяла своими глупостями. Иди отдыхай.

– Сейчас пойду, – кивнул Константин Сергеевич. – Но что теперь с Антоном будем делать, а? Или мне мерещится, или ты не больно-то в восторге, что все выяснилось?

– А что, собственно, выяснилось? – уныло спросила Нина. – Что он с Инкой не спал? Это радует… или должно радовать. Но сейчас мне как-то все равно. Потому что опять все пойдет по-старому: мы с ним чужие, у него своя жизнь, а у меня свои страхи: как бы он не смотался от меня и не отнял Лапку. Дикость какая-то, но я сейчас думаю: лучше бы он правда влюбился в Инну до смерти и ушел бы к ней, или еще что-нибудь бы произошло, только бы Лапка со мной осталась!

– Нина, ты извини, спрашивать такое… – Дед смущенно замялся, а потом резко спросил: – Ты что, никого никогда не любила? Я имею в виду, мужчину?

– Почему ты решил?

– Да так…

– А, понимаю. Что к Лапке привязалась чрезмерно? Как бы сублимация чувств, да? Наверное, ты прав. Я и сама об этом думала. Любить очень хочется, и вот любишь ребенка, если нет мужчины. Конечно, это все от одиночества. Если бы с Антоном было все нормально, если бы я чувствовала, что для него что-то значу, я бы тоже к нему иначе относилась. А так…

– О господи, – вздохнул дед. – У всех мужья как мужья, а твой – как поршень.

Нина невольно улыбнулась.

– Это что-то неприличное?

– Почему? Очень даже приличное. Один из вопросов, которые я все мечтаю послать Знатокам. Они у меня поломали бы головушку! Или вот, к примеру: что такое «полуночный лихач»?

– Надо думать, тот, кто лихо мчится в полночь по шоссе?

– По шоссе! – фыркнул дед. – «Полуночный лихач» – это одержимый, сумасшедший, это болезнь, напущенная нечистым. Читайте Даля, господа! Читайте Даля!

– Погоди, но при чем тут все-таки «муж как поршень»? Это что – физика, химия или машиноведение какое-нибудь?

– Поршень – башмак, сшитый из шкуры шерстью наружу. Представляешь, каков был видок у такой обувки? Поэтому поршнем еще называли косматого, неприятного, дикообразного человека. Вообще для твоего Дебрского это слово удивительно подходящее, учитывая его фамилию. Хорошо, что ты осталась Крашенинниковой и Лапку записала на свою фамилию!

– А что такое с фамилией Антона? – нахмурилась Нина и вдруг ахнула: – Дед! Я и не поняла сразу! Это ты мне зубы заговариваешь, да?

– Заговариваю, – откровенно засмеялся дед, и кончики усов сами собой взлетели вверх. – Наконец-то ты догадалась. И как? Заговорил?

– Ну, где-то как-то… Во всяком случае, на утреннюю встречу с Антоном я уже смотрю с меньшим страхом. Наверное, я тоже в чем-то виновата, если наша жизнь не склеивается? Уж слишком зациклилась на Лапке. А ведь мужчины – те же дети, он, может быть, просто обижается, что для меня он – как бы дополнение к Лапке, как бы не существует сам по себе.

– Мужчины – те же дети, – согласился Константин Сергеевич. – Только еще глупее, чем дети. Вот я тебе расскажу одну потрясающую историю – а потом все, пойдем спать. Ты, когда подъезжала к Карабасихе, ничего странного не заметила?

Нина задумалась. Она была настолько потрясена событиями минувшего вечера, что ничего не видела и не слышала. Добрые люди, с которыми она ехала, вели меж собой тихий разговор, к которому она, конечно, не прислушивалась. На подъезде к Карабасихе водитель сказал, как широко Тросца разлилась, а потом спросил у Нины, где ей надо сойти, – вот и все. Хотя нет! Его жена вгляделась в темноту и пробормотала…

– Я ничего странного не заметила, но попутчица моя сказала потрясающую фразу, я еще тогда подумала, а не спятила ли тетенька. «Памятник, – говорит она, – уже ушел?» Я хотела у тебя спросить, что за бродячие памятники у вас завелись, да забыла, конечно.

– Тетенька не спятила, – покачал головой дед. – Хотя без сумасшествия тут определенно не обошлось. Много лет назад, еще при Советской власти, был у меня такой ученик – Гоша Замятин. Да ты его наверняка видела среди других пацанов, когда с мамой своей ко мне приезжала! Удивительно любил историю – дурак, что не стал в вуз поступать. Он очень хотел в армию пойти… Вместо армии, однако, угодил за решетку. Произошла банальная история с женщиной, ревностью и убийством – короче, посадили его на тринадцать лет.

– Ужас!

– Ужас, – кивнул Константин Сергеевич. – Но самый настоящий ужас начался, когда Гоша, отмотав от звонка до звонка, вернулся из мест не столь отдаленных и обосновался на исторической родине. Да нет, он не буйный и не авторитет. Несчастный, забитый, полуживой… можно сказать, старикашка. Мать его дожидалась, дожидалась, а как увидела то, что пришло вместо ее сына, – так сразу и померла. Живет он в основном тем, что таскает с чужих огородов – не своих, деревенских, конечно, а из дачного поселка на берегу Тросцы. Еще продает солитерных лещей, которых ловит в Горьковском море.

– Каких лещей? Соленых? – не поняла Нина.

– Не соленых, а солитерных. Но про это противно рассказывать, да и не в лещах дело. Короче, у Гоши idee fixe: в родном селе должен стоять памятник русскому солдату. Почему такая идея возникла – это надо у Гоши спросить…

– Да ведь это замечательная мысль! – перебила Нина.

– Конечно. Только денег на ее осуществление не было и в лучшие времена, нет теперь, при нашем полном государственном ауте, и не будет, как я понимаю, ни в сем столетии, ни в грядущем. И Гоша затеял решать проблему собственными силами. В один прекрасный день он приволок деревянный ящик из-под бутылок, воздвиг его около моста, на самом видном месте, и взгромоздился на сей пьедестал в солдатской плащ-палатке – только ты не падай! – выкрашенной серебрянкой, и в каске, столь же серебряной. При этом физиономия была тоже в полной боевой раскраске. В руках имелась деревяшка под автомат Калашникова – того же цвета, что и остальной антураж. Встал Гоша – и начал работать памятником.

Нина недоверчиво поглядела на деда.

– Ей-богу, не вру. Да завтра ты сама его увидеть сможешь, он ведь как на дежурство на постамент свой заступает, чуть рассветет, и стоит до полной темноты.

– Что, целый день? А милиция как реагирует?

– Сначала приехали – погнали. Но Гоша упрям, как настоящий монумент. Его и задерживали за нарушение общественного порядка, только в чем же нарушение? Ну, охота ему быть памятником, что такого?! У нас как бы демократическое государство, мало ли кому чего хочется, правда? Вон когда этого лысенького мальчика из премьеров турнули, ну как его там, ну, я отца его знал, хороший был мужик Влад Израитель, сын еще потом фамилию сменил…

– А, местная достопримечательность? – вспомнила Нина одного из трех позорно прославленных младонижегородцев.

– Ну да. Когда его, стало быть, из премьеров турнули, он знаешь что сказал? Давно, говорит, хотел поплавать с аквалангом – вот теперь наконец-то поплаваю. Нет чтобы застрелиться от стыда! Схиму принять! Перед народом покаяться! Ну что ты! Нам, татарам, все задаром! И чего не утонул, сука, с этим своим аквалангом?!

– Дед… – Нина опасливо оглянулась на окошко.

– Что, враг не дремлет? – зло ощерил тот усы. – Ладно, нехай он огнем горит, этот лысенький. Я это к чему? Он захотел после кризиса, развалившего страну, поплавать с аквалангом, а Гоша после тюряги, развалившей его жизнь, захотел стать памятником. И от того, и от другого возмущенные сограждане наконец-то отстали. Владиленович порхает в политических высях, а Гоша от рассвета до заката стоит на новом, крепком ящике (старый под ним провалился, когда наш герой залез на него, перегрузившись бормотухой, в полном никакизме). Трасса у нас более чем оживленная, и многие, кто едет на Чкаловск или обратно, останавливаются. Хохочут, конечно, но рублик рядом положат. Милиция его не терзает, наоборот, сигналят приветственно, когда мчатся мимо. Да неужели ты не знала? Его даже по телевизору показывали! Так что солитерных лещей Гоша больше не ловит, живет мирским подаянием. Ходят слухи, собирается переходить на зимнюю форму одежды, чтобы и в морозы, значит, памятником при дороге стоять.

– Что-то я не пойму, – вгляделась Нина в сердитое лицо деда. – Ты веселишься или как?

– Или как! – огрызнулся тот.

– А почему? Может, кощунством это считаешь? Но ты сам начал с того, что мужчины никогда взрослыми не становятся. Для Гоши твоего это просто игра такая.

Константин Сергеевич отвернулся.

– Во-первых, он не мой, – буркнул глухо. – А впрочем, ты, наверное, права… Мой! Раньше был моим учеником, а теперь считает, что именно я – виновник всех бед в его жизни, и тюрьмы, и всего вообще. Как-то раз по пьянке даже убить грозился.

Константин Сергеевич отвернулся.

– Во-первых, он не мой, – буркнул глухо. – А впрочем, ты, наверное, права… Мой! Раньше был моим учеником, а теперь считает, что именно я – виновник всех бед в его жизни, и тюрьмы, и всего вообще. Как-то раз по пьянке даже убить грозился.

– Погоди, погоди, – испугалась Нина. – Как это – убить? За что?!

– Знал бы – сказал! – Дед по-прежнему не смотрел на нее, но голос его звучал уже веселее: – Зря я разболтался. Не принимай близко к сердцу. Это еще в прошлом году было, когда Гоша только вернулся. Орал, как будто его режут самого: «Убью, зарежу!» Потом-то, памятником ставши, вроде бы поуспокоился. Теперь у него другие проблемы: серебряночки запас иметь, чтоб обновлять свой внешний вид, героическое выражение на физиономии держать перманентно. Ну и о чем еще памятники должны заботиться?

– Не знаю, – пожала плечами Нина и вдруг шагнула к деду, обхватила его, прижалась лицом к сутулым лопаткам: – Слушай, милый дедушка Константин Сергеич, сделай божескую милость, не пугай меня, ладно? Я уже и без того сегодня напуганная. И еще помни: ты у меня один-разъединый близкий человек. И хоть мне, конечно, очень нравится твой домик в яблоневом саду, я совершенно не спешу вступить в права наследства. Ты уж лучше побереги себя от всех и всяческих памятников, ладно? Из-за бабулиных причуд мы с тобой полжизни, считай, чужими людьми были, так уж давай хоть теперь подольше побудем родственниками.

– Кстати! – оживился дед и вывернулся из ее объятий. – Ты знаешь, я тут из Швейцарии буквально на днях получил потрясающее письмо. Куда я его… – Он обеспокоенно зашлепал ладонями по столу, разворошил бумаги. – Не знаю даже, рассказывал я тебе о своем дядюшке, брате отца, который через Одессу в двадцатом году… А, зараза, письмо лежит в той комнате, где Лапка спит!

– Нет! – взмахнула руками Нина. – Утром покажешь! Если еще и Лапка проснется, я просто рухну. Вдобавок я только сейчас вспомнила, что с утра… со вчерашнего утра и не ела ничего! Пообедать забыла, а у Инки чуть-чуть пивнула чаю, думала, поужинаю дома, но там тоже было как-то не до того, сам понимаешь. – Она почему-то стыдливо хихикнула. – Давай поедим чего-нибудь, а?

– Ах я старый бобыль! – Дед ринулся на кухню. – Сам-то после шести ничего не ем, ну и… Извини, извини, Ниночка. Вот сыр отличный, масло настоящее, не магазинное. Хлеб из местной пекарни, к нам даже из Чкаловска любители приезжают. – Он вдруг широко зевнул. – Ох, извини. Хорош же я!

– Нет, это я хороша! – Нина побежала следом и удержала его руки, суетливо опустошающие холодильник. – Иди-ка ты спи. Все, ты свою норму на сегодня выработал, как я погляжу. Иди, иди! А я сама перекушу, а потом тоже лягу.

Константин Сергеевич улыбнулся с видимым облегчением:

– Ну давай хозяйничай. А утром можно будет подольше поспать: у меня завтра уроки только во вторую смену. Спокойной ночи. – Неожиданно для Нины он крепко обнял ее, прижал ко лбу усы: – Я тебя тоже люблю… одну-разъединую!


Дед удалился в свою боковушку, а Нина еще долго стояла на кухне, сгорбившись и прижимая кулаки к глазам.

Слезливая она какая-то стала, ну прямо старушка. Что характерно, трясясь от страха на Игоревом балконе, ни слезы не уронила, а у деда вся пошла вразнос. Надо успокоиться самым приятным и доступным способом: углеводов глотнуть. Элементарно – покушать.

Нина скользнула ладонями по животу и защемила пальцами предательскую складочку на талии. Да… не эталонная фигура! При такой фигуре, конечно, успокаиваться с помощью углеводов, а проще говоря, мучного, – смерти подобно. Ну и ладно, однова живем! С понедельника начнем худеть, а сейчас жизненно важно поесть этого самого мучного, а именно – оладий.

До чего вдруг захотелось оладий! Она обшарила нехитрые дедовы припасы, вытащила на свет божий муку, яйца, соду, соль и сахар, поставила разогреваться сковородку с маслом, а сама тем временем намешала пузырящуюся болтушку. Нет, жидковато получилось, надо еще муки.

Оладьи – стряпня простейшая, а быстро, а вкусно! Не прошло и нескольких минут, и на блюде уже скворчали и курились горячим паром пять пухлых лепешек. Не треснуть бы, однако…

Облизываясь, Нина упала за стол, и когда она с этими роскошными, пухлыми, горячими созданиями, политыми малиновым вареньем, слилась в одно целое, жизнь уже не казалась такой беспросветной. Глаза слипались от приятной сытости, но Нина еще заставила себя помыть посуду, чтоб не позориться перед дедом. Теперь можно и лечь и даже уснуть, не мучаясь мыслями о вечерних ужасных приключениях, об Антоне, о полном и окончательном отсутствии любви между ними в частности и в ее жизни вообще… Хотя нет! Был человек, которого Нина любила… пусть недолго, пусть какие-то полчаса, но то, что она испытывала однажды в чужом «Москвиче» с незнакомым парнем – господи, как же пахли его губы теми странными сигаретами! – это была любовь, какой-то солнечный удар, подобный тому, что описывал Бунин, даром что дело происходило глубокой ночью! А с Антоном… Теперь даже самой себе как-то неловко признаться, сколько же раз она замирала в ожидании, что Антон вдруг скажет ей в теплой, душной, любовной темноте: «Ну неужели ты не узнаешь меня? Ведь это же был я! Помнишь, тогда, в машине! Я!»

Конечно, он ничего подобного не сказал. Да и с чего бы?

Глупость, какая глупость…

Нина замерла, стиснув посудное полотенце, невидяще уставилась в стену. Очень может быть, что все так и обстоит, как Антон сообщил по телефону деду, однако почему же Инна все-таки не открыла дверь на ее звонок? И почему во всей квартире после этого погас свет? Ну какую, скажите на милость, консультацию можно давать, выключив свет?!

Нина слабо усмехнулась. Да… благотворное действие углеводов иссякает что-то подозрительно быстро! Не лечь ли спать, пока еще не поздно, пока опять не навалилась тяжелая, будто черное одеяло, тоска?

Она повесила полотенце на крючок и уже вскинула руку к выключателю, как за ее спиной звякнуло оконное стекло, словно кто-то легонько стукнул в него согнутым пальцем.

* * *

Почему он думал, что это стояние на ящике изменит его жизнь? Люди правы: он просто дурак и сумасшедший. Никто не вытягивается во фрунт, никто не отдает ему честь, лихо вскидывая руку к козырьку, ни у кого не блестят в глазах скупые мужские слезы… Одни насмешки, да порою ругательства, да презрительные плевки, да издевательские сигналы ментовозок, летящих мимо, да бренчанье мелочи в плоской селедочной банке, которую кто-то поставил при дороге, но не Гоша, а все думают – он, и бросают туда рубли и полтинники, словно Гоша Замятин изобрел всего лишь новый способ побираться.

Ну что же, он брал их, раз давали. Все-таки надо же на что-то жить, но какая это была жизнь?! Главное, он сам не чувствовал ничего, кроме непреходящей усталости, и тоски, и злости. На себя, прежде всего на себя! Солдат как умер, так и не воскрес, не помогла крашенная серебряночкой плащ-палатка, а Гоша выставил себя на позор. Снова выставил себя на позор!

Чего он только не наслушался от людей за это время, но наконец они привыкли и перестали обращать на него внимание. Шли мимо, словно он и впрямь был неживой, крашенной серебрянкою, гипсовой фигурой, десятилетия мозолившей глаза и как бы вросшей в окружающий пейзаж. Бармин-то вот так, незряче, ходил с самого начала. Даже презрения не видел Гоша в его глазах, а одну только скуку. Но вот сегодня…

Сегодня ему было как-то по-особенному худо и тошно. То ли со вчерашнего бодуна, то ли решил напомнить о себе букет застарелых болячек, которые он притащил с зоны… Вещмешок его был пуст, пачка папирос да рваные носки, когда он вернулся домой, зато тело просто-таки нашпиговано всяческими хворобами, и Гоша не помнил минуты, когда у него что-нибудь не болело бы. Но иногда все эти твари-лихоманки впивались в него разом, и тогда Гоша не видел белого света, потому что в глазах становилось черно, ему даже казалось иногда, что весь мир мается застарелой язвой, у всего мира ноет отбитый ливер, у всего мира на погоду свербят застуженные кости… И вот в такую веселую минуту он приоткрыл тяжелые от серебряной краски веки и увидел пацана, который совершенно спокойно, словно вокруг стояла темная ночь, а не белый день, выгребал из селедочной банки мелочь и, неспешно пересчитывая, перекладывал ее в карман своей курточки.

Какое-то мгновение Гоша не верил своим глазам и продолжал стоять столбом, вернее памятником, и тут вдруг словно шилом его под ребро ткнули! Было с ним такое, его однажды ткнул шилом под ребро отчаявшийся «петух». Гоша всегда так боялся, чтоб самому не стать «петухом», что в таких делах усердствовал пуще других, и вот очередная «машка» не выдержала и бросилась на обидчика… Потом врач говорил, что этот зэк родился в рубашке, потому что шило не достало до сердца какого-то миллиметра, а Гоша думал, ну за что бог его так наказал, вот даже шило не прикончило! И сейчас он ощутил ту же боль и бессильную злобу на судьбу. Мальчишка был, по роже видать, не из голодных, и курточка добротная, и кеды, как их сейчас зовут, кроссовки, – крепкие. Этого пацана Гоша раньше не видел, он был явно не из Карабасихи, даже не из Новой, чужой какой-то. И он лез в Гошину банку, где лежали им заработанные деньги!

Назад Дальше