Опять мсье Чонбе откинулся назад и уставился на меня в крайнем удивлении. Он ответил не сразу.
— Мсье, я — христианин и не поддерживаю дьявола. Власти в Стэнливилле, даже сам губернатор и мсье Эверарт — все христиане. Я могу ошибаться, мсье, я — крещеный конгомани, но ведь тысячи бельгийцев рождены от христиан и крещены после рождения. Почему же вы сразу обратились не к ним, а ко мне?
Я сделал жест досады.
— Оставим в покое христианство. Я говорю о культуре, понимаете ли, мсье Чонбе, о культуре, которая всегда и обязательно связана с гуманностью!
— Но ведь любой бельгиец, любой белый человек культурнее меня, он всегда мне скажет это прямо в лицо. Извините, я не знаю, что такое гуманность. До прихода в Конго европейцев здесь не было таких методов работы. Мсье, это — ваша культура и ваша гуманность, конгомани здесь ни причем, и я в первую очередь!
Я еле сдержал резкое слово.
— Вы все же не понимаете меня, мсье Чонбе.
— Извините, мсье ван Эгмонт.
— Ну вдумайтесь в мои слова: вы — конгомани, и ваши рабочие — тоже конгомани. Вы сидите в чистеньком костюме и пьете виски, а они катают лес по шоссе. Ну что же здесь непонятного?
— Это я все хорошо понял, мсье.
— Ну и это вас не возмущает?
Мсье Чонбе даже подальше отодвинулся, выпучил глаза и молча долго меня рассматривал.
— Вы очень образованный человек, мсье ван Эгмонт, — медленно начал он, — и я вас очень уважаю. Простите меня, я окончил только курсы при районном агрономе и многое до меня просто не доходит. Например, почему вас не возмущает, что вы сидите здесь в чистом белом костюме, а ваши братья-единоплеменники сейчас обливаются потом в тяжелом и вредном труде? Я говорю о голландцах, мсье!
— Где?
— На химических заводах, в судовых кочегарках и так далее, мсье.
— Где это? Что вы выдумываете?
— В Роттердаме, мсье.
Полагаю, что я выпучил глаза, точь-в-точь как мсье Чонбе.
— Вы были в Роттердаме?
— Дважды.
Я с удивлением посмотрел на мсье Чонбе. Милые картины далекой родины поплыли перед глазами.
— Разрешите предложить вам сигару, мсье Чонбе! Я протянул пачку.
— Где вы их покупали? Здесь? В моем магазине? Я держу эту дрянь только для бельгийцев. Не могу курить других сигар, кроме гаванских, вот мои марки: «Партагас», «Панч», «Коронас».
Он поднялся и принес несколько коробок.
— Пожалуйста, мсье ван Эгмонт. Только что из Леопольд-вилля. В Роттердам в первый раз я попал случайно и там работал на нефтеперегонных заводах фирмы «Королевская акула». Слышали о ней? Да? Тем лучше. Тяжелейшая работа, немногим легче вот той, на здешних шоссе!
— Ну-ну, мсье! Без палок, однако?
— С палкой безработицы, мсье!
— Но без лопнувшей от ударов кожи!
— С выхаркиванием легких, мсье!
Я не нашел подходящего ответа и запнулся.
— Второй раз я заехал в Роттердам, когда недавно был по делам в Антверпене: захотелось взглянуть на старые места и измерить путь моих жизненных достижений.
Я помолчал и потом сказал упрямо:
— И все же вы не поняли меня. Я хотел сказать, что не следует заимствовать у нас худшее: нужно брать лучшее и крепко держаться за свой народ.
Теперь мсье Чонбе уже окончательно пришел в себя. Он налил мне и себе по второму стаканчику виски, добавил прохладной воды и тщательно обрезал золотистую душистую сигару.
— Я понял, мсье ван Эгмонт, что вы — похожий на бельгийцев иностранец. Очень хорошо понял. Извините меня, в таком случае я скажу вам: вы — расист!
Я качнулся назад и выпучил на него глаза.
— Что такое?
Мсье Чонбе с наслаждением затянулся и довольно нагло осклабился:
— Расисты, мсье, — это люди, утверждающие, что белые лучше черных и поэтому только они одни должны пользоваться всякими преимуществами. Вы придумали и навязали нам эту культуру. При этом вы считаете, что только музунгу достойны хорошей жизни, а конгомани должны лишь работать и голодать. Не так ли, мсье ван Эгмонт? Вас раздражает, что негр хорошо одет, курит сигару, пьет с вами виски. Это оскорбляет вас, это кажется вам несправедливостью, покушением на ваши природные права?
Я молча смотрел на толстое черное лицо, синие очки, сигару и наглую усмешку.
— Недавно в газете я читал, что один поэт, его зовут… — мсье Чонбе кряхтя полез в карман за записной книжкой и по алфавиту нашел букву «Г», — его зовут мсье Гейне. Он сказал: «Они пьют вино, а другим советуют пить воду!» Ха! Хорошо сказано, мсье! Это и про вас, мсье!
Я тряхнул головой.
— Я — не расист, мсье Чонбе. Но я полагаю, что в Конго и в Нидерландах люди труда заслуживают лучшей жизни. Вечное неравенство несправедливо.
Улыбка медленно смылась с черного лица.
— Она от Господа Бога, мсье. Вы против Бога?
— Я не о Боге говорю, а о властях.
Мсье Чонбе положил сигару в пепельницу. Строго:
— Вы против властей, мсье?
— Власти приходят и уходят. Что вы будете делать, если бельгийцы уйдут из Конго?
Мсье Чонбе не ожидал этого. Такая мысль его глубоко поразила, он мгновение сидел недвижимо. Потом вскочил, заглянул в сад и в комнаты. Мы были одни.
— Они не уйдут!
— Могут уйти.
— Придут англичане, и концессия будет, и Абрам Чонбе будет, и рабочие будут, мсье ван Эгмонт! Ничего не изменится! Он удовлетворенно вздохнул и протянул руку к сигаре.
— А если никого не будет?
— Как никого?
— Если будут только они?
— Кто?
— Ваши рабочие.
Вот такая мысль уж действительно никогда не приходила в голову мсье Чонбе, это было яснее ясного: какая гамма чувств заиграла на оплывшем, но очень подвижном лице! Все мгновенно пробежало на нем — удивление, волнение, страх, осталось одно, только одно чувство — злоба.
Мсье Чонбе перегнулся ко мне и выпалил одним духом:
— У сержанта Эверарта — двадцать стражников, у капитана Адрианссенса в Банде — двести солдат, у полковника ван ден Борг в Стенливилле — две тысячи, самолеты и пушки, у генерала Слагера в Леопольдвилле — двадцать тысяч, все необходимое и современное оружие. Они защищают культуру, Бельгия ее подарила нашему темному народу, и теперь она нужна нам самим: они защищают и себя, и нас, они не дадут в обиду верных королю конголезских патриотов! Мы все как один человек поднимемся им на помощь! Сила за нами! То, что вы сказали — невозможно: этого не должно быть и никогда не будет! Никогда!
Он торжественно закончил, подтверждая каждое слово взмахом руки:
— Запомните: золото связывает крепче железа, и узелок на золотой нити труднее распутать, чем узел на железной цепи.
Типуайе — это носилки с креслом. Их обычно тащат человек восемь, а если над сиденьем сделан навес от солнца, то иногда и больше. За носильщиками обычно идет смена, взамен уставших на ходу подставляющая свежие плечи, так что европейцу только остается покачиваться, дремать и лениво подгонять палкой нерадивую упряжку. Так своего господина типуайеры несут через горы и леса, по труднодоступным каменистым кряжам и через темную воду, где притаились крокодилы.
— Вы задержались… э-э-э… я спешу… прошу извинить… поезжайте со старшим учетчиком… он дорогу знает…
Плечистый сержант долго ворочался в кресле, потом буркнул:
— Эй, пошел! Ну! — взмахнул хворостиной, и его «кони» тронулись рысью.
— Приветствую! — тоненький бледный человечек небрежно протянул мне узкую, очень белую руку. — Слышал о вас. Граф фон дер Дален.
Граф поражал опрятностью тщательно выглаженного костюма и какой-то томной изысканностью движений. «Парижская дама», — подумал я. Он изящно опустился в кресло, не глядя, протянул руку в сторону, и молодой красивый негр подал ему странно изогнутую трость и шотландскую волынку.
— Не удивляйтесь: я коротаю время только с помощью волынки. Вы любите волынку? Нет? Этот инструмент требует особого настроения: он чем-то напоминает мне пастельную туманность моей родины. О да, я немного сноб. Вы правы.
Его упряжка двинулась. Я пошел пешком.
— Совестно ехать на людях? — небрежно цедил граф, грациозно покачиваясь в кресле. — Ах, какой же вы сноб: ваше желание считать негров людьми вполне стоит моей волынки!
Помолчав, он добавил кокетливо:
— В таком случае вы составили бы обо мне превратное представление и в другом отношении. Вы видели молодого негра, подавшего мне волынку? Он вам понравился? О, я польщен, польщен… Я дал ему кличку Савраска, так у нас в России зовут лошадей. И…
— Но почему же именно лошадиное имя?
— Чтобы оттенить свое отношение к этим человекоподобным существам. Я живу в одной комнате с доктором Трахтенбергом. Вы уже знакомы, не так ли? Оба мы достали себе черных наложниц: он — девушку Машку, а я — юношу Савраску. Но Трахтенберг считает Машку своей любовницей, тем самым в известной мере равным себе человеком. Не правда ли — дико? О, как пошло! Но вместе с тем весьма характерно для мира, где царствуют иудеи и марксисты с их низменными идеалами всеобщего равенства, мира и свободы. Я — идейный содомит. Содомия — это шикарно, не так ли?
Я промычал что-то неопределенное, потому что фон дер Дален явно рассчитывал на взрыв возмущения, а я не хотел доставить ему такого удовольствия. Он изящно покачивался в кресле, болтал и играл на шотландской волынке, иногда передвигал зонтик из листьев, чтобы защититься от солнца, играл узкими, странно белыми пальцами, от которых как будто бы исходило сияние. Несколько раз упряжка сильно качнула седока, и негры пугливо съежились, словно ожидая ударов, но граф даже не прикрикнул на них и, надо сказать, этим вызвал к себе некоторую симпатию. Все это фокусы: белая кожа и волынка, Савраска и содом — все это крик отчаяния культурного человека, вынужденного медленно погружаться в слабоумие. Старшина Эверарт — это просто следующая фаза, через десяток лет граф станет таким же… Он сам это знает…
Между тем фон дер Дален взял в руки свою странную трость и стал ждать. Как только упряжка снова его резко тряхнула, он плавным жестом скрипача-виртуоза вытянул руку, нацелился и ловко просунул конец трости между ног впереди идущего носильщика, одного, другого, третьего и четвертого… Люди-животные прибавили шаг, а потом понеслись рысью.
— Не отставайте, господин ван Эгмонт, и не ругайте меня. Вы несете должное наказание! — улыбался граф из-под плетеных ветвей навеса. — Мое изобретение славно действует? Я хочу сделать на него заявку в бельгийское патентное управление: «Инструмент фон дер Далена для повышения энтузиазма типуайеров!» Звучит недурно? Посмотрите-ка! Замечаете изгиб? О, я долго экспериментировал, пока нашел удобный угол наклона!
Граф небрежно протянул мне конец своей трости: он был слегка изогнут и с наружной стороны проколот мелкими гвоздями, концы которых чуть-чуть торчали на внутренней стороне на манер узенькой металлической щетки.
Голландцы — хладнокровный народ, художники — легкомысленная братия, высоколобые снобы — сверхчеловеки, добровольные смертники — замкнувшиеся наглухо люди, рав-подушные ко всему, кроме самих себя. Я был всем этим и потому отправился в Африку. Но в пути что-то во мне произошло, что-то сдвинулось с места, и я потерял обычную власть над собой. Вначале непрерывно чувствовал стыд и удивление, потом удивление сменилось возмущением. «Какое мне дело? — успокаивал я себя. — Я ухожу из жизни с чистыми руками». По мере приближения к вратам Забвения — Итурийским лесам, казалось бы, равнодушие к мерзостям окружающего должно было бы возрасти. Но не тут-то было! В последние недели я уже сдерживал себя только сознательным усилием воли, непрерывно повторяя свое заклинание: «Nolimi tangere» («Пусть ничто меня не коснется» [лат.]). А тут, вступая в свой вожделенный Лес Успокоения, вдруг увидел кривую палку с мелкими гвоздями со следами крови, кожи и волос и вдруг не выдержал: правой рукой схватил трость, выдернул ее из белых холеных рук, левой рукой столкнул наземь шалаш и — о, невероятность! — тростью ударил графа по лбу, повыше холодных серых глаз, как раз туда, где светлые волосы были зачесаны в безукоризненный пробор.
Граф не вскрикнул и не сделал никакого движения самозащиты. И это сразу же привело меня в себя. Что за черт! Ведь это же меня не касается! Упряжка остановилась, но носильщики все еще держали кресло на плечах. Минуту мы смотрели друг на друга. Я задыхался. Потом швырнул трость в кусты.
— Милостивый государь, — спокойно сказал фон дер Далей, глядя на меня с вершины своего трона, — вы находитесь в Африке без году неделю и уже позволяете себе так распускать нервы, к тому же в присутствии туземцев. Я не отвечаю банальной дракой потому, что я — дворянин, а необходимыми качествами аристократа всегда являются самообладание и строгая разборчивость. Я вас переоценил, господин ван Эгмонт, и теперь равнодушно не замечаю вашей плебейской выходки.
— Ну! — мягко бросил он упряжке.
Носильщики дико рванулись вперед. Я один остался на дороге.
Носилки графа уже давно исчезли в кустах, а я стоял на вершине небольшого холма и глядел вдаль.
Текстильные фабрики Бельгии выпускают для местного населения специальные «негритянские» ткани с особо упрощенным рисунком и режущей глаза расцветкой. Конечно, вблизи конголезская деревенская толпа выглядит не столько грубо театральной, сколько нищей. Издали рабочие бригады, двигающиеся в ритме организованного труда, на окраине величественного леса производят праздничное впечатление, и их движение радует как огромный хоровод.
Потом мой слух вдруг различил одно слово, доносившееся с поляны: оно слабо, но явственно витало над огромным пространством и сотнями людей, только одно это проклятое слово: «Скорей!»
Я долго бродил по участку лесных разработок. Все это казалось мне просто невероятным.
К заранее выбранному обширному массиву с чрезвычайными усилиями и затратами подводится глинобитная дорога, позволяющая доставлять добытый лес к реке. Таким образом, выбор места порубки определяется не столько количеством и качеством леса, он здесь всегда превосходен, сколько транспортными возможностями. Казалось бы, это должно заставить концессионера быть рачительным хозяином: ведь истощение запаса товарной древесины неминуемо ускорит необходимость проведения нового шоссе к какому-нибудь другому массиву. Ничего подобного здесь не было.
Бельгийский специалист по очереди объезжает участки и указывает инструкторам-неграм, где и какие нужно рубить деревья. Инструктора натравливают на сбившихся в кучи рабочих банду надсмотрщиков, и начинается зверская расправа надлюдьми и природой. Рабочие, вооруженные топорами, вгрызаются в джунгли.
— Скорей!
— Скорей!
— Скорей!
Надсмотрщики яростно работают палками, кулаками и ногами. Высунув языки, ошалелые рабочие кидаются на плотную зеленую стену. Так начинается выполнение невероятно тяжелой работы по очистке коридора к намеченному дереву.
Прежде всего, распугиваются ядовитые змеи. Сотни лиан, твердых и упругих, как стальные тросы, десятки папоротниковых деревьев и колючих кустов должны быть удалены, чтобы образовался узкий проход, куда потом стараются свалить дерево — могучий колосс в десятки метров вышиной. А толщиной? Ведь чтобы такой великан прочно стоял на вечно сыром грунте, нужны исполинские корни, целая система твердых, как металл, корней толщиной в туловище человека и больше. У основания все такие деревья очень толсты и прочны — корневая система поднимается до уровня дома. И вот голые люди, обливаясь ручьями пота, взбираются на высоту и кое-как, примостившись на корнях и лианах, начинают топорами долбить твердую древесную массу, как будто бы бьют топорами в железобетонный бык большого моста, держась ногами и руками за стальные тросы. Я наблюдал, какие ничтожные результаты дает один удар топора такого повисшего в воздухе человека — зазубрину на колонне в пять-десять обхватов! Но топоров много, а людей еще больше: изнемогшего за ноги оттаскивают в кусты, и топор, политый горячим потом, подхватывает новый рабочий. И над всем этим стоит свист палок и один истошный, надрывный вой:
— Скорей!
— Скорей!
— Скорей!
Но вот великан дрогнул… затрясся… качнулся… и медленно рухнул. Падая, он ломает десятки ненужных концессионеру деревьев: на месте одного срубленного дерева образуется большой участок бурелома. Пустота. К тому же ствол точно не попадает в заготовленный просвет, и приходится производить дополнительную расчистку рабочего места.
Инструктор, как муравей, быстро-быстро ползает по лежащему стволу взад и вперед. Он словно нюхает зеленый сумрак, черная голова вертится туда и сюда. Вдруг он спрыгивает: дальнейший ход работы ему ясен.
— Скорей!
— Скорей!
— Скорей!
И снова хлопанье палок по голым спинам, удары кулаками и ногами, ручьи пота, искаженные от натуги и ужаса лица. Рабочие рубят ветви, оттаскивают их в сторону и сейчас же принимаются за разрубку ствола на части.
— Скорей!
— Скорей!
— Скорей!
Время идет, и теперь из обрубленной листвы и грязи торчит все больше и больше курчавых голов и тощих ног. Но на смену выбывшим из строя становятся новые и новые люди, работа быстро подвигается вперед — невероятное, фантастическое нападение голых и голодных людей на этот девственный лес, кажущийся таким неприступным. Гигантский ствол, лежащий на дне полутемного колодца, отливает голубизной далекого неба, он весь покрыт черными человеческими муравьями. Потом на нем появляются глубокие борозды и… ствол на глазах распадается на отрезки.
— Скорей!
— Скорей!
— Скорей!
Надсмотрщики уже охрипли, они еле держатся на ногах: это безумие действует на всех, это опьянение беспощадностью и свирепостью такого труда, не бесчеловечностью, какая же здесь могла быть человечность, а именно бессмысленной беспощадностью: это пляска Смерти и торжество истребления…