— Скорей!
— Скорей!
— Скорей!
Надсмотрщики уже охрипли, они еле держатся на ногах: это безумие действует на всех, это опьянение беспощадностью и свирепостью такого труда, не бесчеловечностью, какая же здесь могла быть человечность, а именно бессмысленной беспощадностью: это пляска Смерти и торжество истребления…
С невероятным усилием рабочие кольями разворачивают чудовищные обрубки и гуськом выкатывают их из леса. Вот крики и стоны, удары и само это проклятое слово — «скорей» — стихают. Тогда все оживает: снова начинают петь птицы, на ветвях опять скачут обезьянки. Только теперь видно произведенное человеком опустошение: из-за одного нужного куска древесины сломаны и изуродованы десятки деревьев… кругом лежащие в изнеможении люди… точно здесь пронесся ураган…
Я наклонился над одним из лежащих. Жив или умер? Со мной фляга с крепким чаем, один глоток может помочь ему скорее восстановить силы. В зелено-серой полутьме я присел еще ниже.
Из листвы на меня в упор глядели два глаза, слегка покрасневших от беззвучных рыданий и огромных от внутреннего напряжения. Минуту мы смотрели друг на друга. «Фла-мани»… — прошептали побелевшие губы. Потом лежавший застонал, поднялся на четвереньки и пополз в кусты. Я завинтил пробку фляги и вышел на дорогу.
— Разве это экономически выгодно? — опросил я Эверарта. — Из-за одного дерева портят десятки других!
— Выгодно… это дерево будет продано… а те… м-м-м… ничего не стоят…
— А когда вырастут новые деревья?
— Никогда… девственная гилея не возобновляется, знаете ли… вторичные деревья не бывают равноценны первичным… сначала вырастут… э-э-э… деревья помельче… потом захиреют оставшиеся вокруг них… как их… ну, гилейные экземпляры… гилея заменяется только мелколесьем…
— А дальше?
— Мелколесье — кустарником… кустарники — саванной…
Мы закусывали, сидя на стволе сломленной пальмы. С этого места хорошо были видны дыра в плотной стене леса и непрерывно выползавшие оттуда обрубки, катившиеся по шоссе в деревню и дальше — в речной порт, к морю, в Европу. Зримо, почти осязаемо лес истекал древесиной, редел и отступал.
— И надолго этого хватит?
— М-м-м… как сказать… концессионеру нужны доходы… сейчас, а не потом…
— А вместо саванны образуется сухая степь, вместо степи — пустыня. Сахара наступает на Конго. Реки мелеют — Убанги, Шари, все. Озеро Чад осуждено к скорому исчезновению. В должное время Сахара придет вот сюда, господин старшина.
Эверарт равнодушно покосился на пышную влажную стену леса.
— Я не концессионер… старшина нужен и в Сахаре…
После еды мы закурили.
— А что вы скажете о людях? После порубки одного дерева на месте осталось около десятка рабочих!
— Отлежатся…
— Но экономическое значение потери рабочей силы? Рабочего времени?
— Оно не существует… пригонят новых рабочих… расходы на доставку невелики, а жратва… м-м-м…
— Совсем ничего не стоит?
— Н-н-нет, стоит… мсье Чонбе уже нажил… э-э-э… миллион франков… Видели его дома… Завтра будете в Чонбевилле… Банановые моторы — выгодные машины… недаром негров еще… у нас называют… ходячими деньгами…
В присутствии старшины я принес графу формальные извинения. Его голова была красиво перевязана бинтом, белесые глаза равнодушно глядели сквозь меня.
— Предоставляю вам, господин фон дер Дален, самому выбрать любой способ удовлетворения.
Граф стоял передо мной такой белый и чистый, что в лесной зеленой полутьме казалось, будто его персона сама изволит светиться. Бледное лицо осталось неподвижным, но барская рука небрежно протянулась ко мне:
— Ваше извинение в присутствии официального лица исчерпывает инцидент.
Наше рукопожатие было холодным даже при такой жаре…
— Подлец, видите ли… — промямлил Эверарт, когда граф отошел и я кратко изложил причину нашей ссоры. — Подлец, знаете ли… э-э-э… Однако даже мне приходится… его опасаться… он — монархист, бывший офицер… а я — солдат, социалист… для моего начальства он — свой… я — чужой и в Конго, и в Бельгии… да…
Я не стал смотреть на сцену раздачи рабочим бананов и отварных бобов: это была заправка моторов горючим, но преступная заправка. Количество энергии, на моих глазах затраченное в таком тяжелом труде, во много раз превышало калорийность этой жалкой пищи. Если в лесу рабочих грабила бельгийская концессионная компания, то за ужином их грабил мсье Чонбе.
«Леопард и шакал, — думал я, вспоминая клетку в лесу. — Только здесь они не дерутся, а дружно делят добычу». Я отошел прочь. «Но разве конголезский народ — это тот смрадный труп, который тогда терзали звери?» В памяти возникло одухотворенное лицо фельдшера и слово «угуру». «Нет, нет, — думал я, — этого не может быть. Я не знаю, каким образом, и даже не представляю, когда именно — но они в конечном итоге, вероятно, победят, — те семь членов партии Мориса Лунунбы или вот эти шатающиеся от голода банановые моторы, или и те и другие вместе, потому что цель Лунунбы — лишь пробудить сознательность масс, и ничего больше: придет сознательность — придет и спасение, ибо тогда начнет действовать арифметический фактор числа. Но возможно ли это?»
Я издали взглянул на заправку моторов. Ходячие деньги, пошатываясь, ждали своей очереди, чтобы получить горсть бобов и ветку бананов.
Освобождение должно.
Значит оно возможно!
Из-под одного большого куста слышался счастливый храп. В траве виднелись толстые ноги, покрытые синей шерстью, и сумка с красным крестом. Рядом сидела молодая негритянка, она лениво отгоняла мух и с аппетитом жевала большую румяную лепешку. Это была, надо полагать, Машка.
Статский советник, конечно, так и не удосужился выдать старшине справку о хорошем медицинско-санитарном состоянии моих носильщиков, и мне поздно вечером все-таки скрепя сердце пришлось отправиться в домик, где жили русские. В их окнах слабо светился огонек. У дверей сидели на траве и зевали во весь рот Машка и Савраска. Я раскрыл незапертую дверь. Оба хозяина валялись голыми на пышной душистой зелени. Между ними путешествовала уже известная мне фляга. На гвоздях болталось грязное платье доктора, и висел снова прилежно разглаженный костюмчик графа. На подоконнике торчала прилепленная стеарином свеча, в углу аккуратно лежали рядышком щегольской футляр с музыкальным инструментом и опрятный сверток бумаги, видимо, с утюгом и мылом.
— А-а-а, желанный гость! — приветливо закричал Ростислав Мордухаевич при моем появлении. — Скорей снимайте штаны!
Я вопросительно поднял брови.
— Да не бойтесь! Не бойтесь! Просто зеленые пятна на них испортят все ваше великолепие. Эй, Машка! Иди, стерва черномазая, иди сюда! Принеси охапку листьев для господина! В два счета, ну! А вы сделайте для начала глоток, но предупреждаю: на закуску — только рукав! Вот так, смотрите! Поняли?
Я отклонил столь радушное предложение и изложил суть моего дела.
— Вот оригинал! Ну-ну, удивили, батенька! Да ведь уже ночь! Бросьте эту чепуху, давайте выпьем и поговорим!
Девушка принесла охапку веток, и я, видя, что так быстро справку мне не получить, присел, предварительно постелив под себя платок.
— Эх, жалко, что я махнул налево нашу мебель! — начал волосатый толстяк, лежавший в позе пирующего римлянина, с лицом, изображающим полное удовлетворение жизнью. — То есть не нашу, конечно, а прохвоста Чонбе. Вы удивлены, мсье? Конечно, дом и мебель принадлежат этому пирату, мы с графом — только постояльцы. Обычные белые постояльцы у черного хозяина: не платим ни гроша, и нас не выгоняют. Раньше такое положение здесь существовало из-за того, что негр считал честью содержать белого человека. Теперь они делают это из-за идиотского добродушия. К тому же белый человек никогда не отказывается платить вообще, он только не хочет платить именно сейчас. О, вообще он за оплату: таков непреложный принцип нашей морали, принцип белого человека. Не так ли, граф?
Граф не ответил. Ростислав Мордухаевич сделал щедрый глоток спирта, вытер пунцовые сочные губы синей шерстью руки и вдруг захохотал:
— Хо-хо-хо! Вы бы только видели, дорогой мсье, рожу, которую хам Чонбе состроил, когда увидел пустую комнату. Ему уже все донесли, и он забежал сюда просто убедиться. Долго он смотрел, снял синие очки и протирал глаза шелковым платком. Потом изрек: «Я сам довольно гениальнейший комбинатор весьма мирового значения, но продать чужую мебель в джунглях — это может сделать только русский». Он хоть и бельгийский выкормыш, но далеко не дурак! Хо-хо-хо! Правда, граф?
Граф молчал, упершись глазами в потолок. Толстяк, положив на волосатое пузо заготовленную мной бумагу, не глядя ее подписал.
— Вы подписались вверх ногами, — заметил я.
— Вы подписались вверх ногами, — заметил я.
— Лучшего бельгийцы и не заслуживают: гнусные эксплуататоры — ничего больше. Разбойники с большой дороги. Не удивляйтесь, господин ван Эгмонт, посмотрите лучше на нас и скажите: почему я прозябаю в роли фельдшера, а граф фон дер Дален — на должности учетчика? А положение русских эмигрантов в Бельгии? Во Франции? В любой другой стране? Мы можем работать только шахтерами и лакеями. Ах, как мы ненавидим людей этой хваленой европейской культуры! Как же мы их ненавидим!
Ростислав Мордухаевич с чувством отпил из фляги и передал ее графу. Оба уже были сильно пьяны.
— Господин ван Эгмонт, вы — тоже европеец и вам не мешает послушать сейчас одну полезную для вас истину: Европа — смердящий труп, все вы, европейцы, заживо разлагаетесь, и единственное, чего вам надо — это приход большевиков! Да, все мы, русские эмигранты, прислуживаем вам на коленях, но про себя молимся Господу Богу о даровании нам этой милости — чтобы мы своими глазами увидели большевизацию Европы и гибель наших теперешних хозяев, этих высокомерных, самовлюбленных и безмозглых эгоистов! Как только такой страшный суд начнется — я лечу в Европу! Я должен все видеть своими глазами! Граф, мы полетим вместе, а?
Фон дер Дален откинулся навзничь и закрыл глаза. Он был похож на мертвеца. Усилием воли приоткрыл бескровные губы:
— В этом мире иудеев и марксистов с их низменными идеалами равенства, свободы и мира место для порядочного человека только в Конго.
— Хоть и граф Российской империи, а дурак, — отрезал Ростислав Мордухаевич, бессмысленно посмотрел вокруг и вдруг опять заметил меня.
— Машка! Савраска! Где вы, черти? Скорей сюда! Выбросьте этого франта за дверь и накостыляйте ему на дорогу шею — пусть знает, как шляться по Африке, да еще ночью!
Сжав кулаки, я открыл дверь, готовый одним ударом сшибить с ног Савраску. Но эта предосторожность была излишней: свет из окна длинной полосой упал в темноту и хорошо показал место, где лежали Савраска и Машка. Безделье, как видно, им наскучило, и они решили развлечься. По ритмичным колебаниям травы я видел, что это удается им неплохо.
Утро.
Высокий негр сел на камень, поудобнее поставил между ног большой деревянный барабан, наклонил голову, закрыл глаза и вдруг ударил колотушками. В тяжелый мокрый воздух посыпался каскад звуков — мелкая дробь и сильные протяжные удары. Казалось, что музыкант выполняет звуковое сопровождение ритмичного танца. Вдруг барабанщик смолк и поднял голову. Издали, через лесные дебри, донеслась ответная россыпь звуков.
— Ну? — спросил старшина Эверарт.
— Все понял. Передаст в деревню. Можно выходить, начальник!
Это был гудугудист: при помощи барабанов негры передают все новости из поселка в поселок. Промежуточные посты расставлены на нужных расстояниях, и барабанный язык гуду-гуду, тайна которого известна немногим туземцам, соединяет здесь людей наподобие нашего телефона — замечательное и чисто негритянское изобретение!
Я вспомнил Туггурт и начало моего путешествия. Как это было давно! Каким равнодушным туристом вступил я в Сахару, наглухо зашнурованным в смирительную рубаху снобизма, высокомерия и иронии. Да, в моей душе гнездилась смерть, и не зря я отправился в Африку. Но вот я выступаю в свой последний поход. Цель близка и с нею добровольное самоуничтожение. Однако я стал другим и теперь, протягивая руку к долгожданной добыче, вижу, что она мне и не очень-то нужна. Нет, удар в графский лоб — это не вспышка расстроенных нервов: это трещина в моем замке из слоновой кости. Покоя мне теперь не надо. Я здоров и силен, и прежде всего — зол. Очень зол. Все спааки Африки были бы рады, если бы я самоустранился, предварительно устроив для них выгодное дельце с нефтью. А вот этого-то я и не хочу! «А чего же я хочу, черт меня возьми?» — спрашивал я себя, угрюмо шагая в хвосте своего каравана, и не находил ответа…
Впереди твердо выступал самый опытный человек отряда — капрал Мулай, с боевым оружием наготове: он должен был не только вести, но и защищать отряд. За ним осторожно пробирались вперед двадцать три носильщика с тюками на головах. Чтобы сразу задать каравану нужный темп, я головным поставил веселого толстого парня атлетического сложения по имени Тумба. «Он без труда понесет тюк и быстро приспособится к шагу капрала», — думал я. За Тумбой гуськом следовали остальные. Двадцать четвертым легко, точно танцуя, шел тощий негр с запасными ружьями и амуницией. Цепочку замыкал я — с компасом на груди, картой у пояса и охотничьим ружьем в руках. На моей обязанности было стрелять дичь и заботиться о ежедневном накоплении мяса к обеду. Однако опыт первого дня марша заставил сделать некоторые передвижки. Тумба оказался силачом и говоруном, но плохим ходоком: он быстро уставал, в пути много пил и стал жаловаться на боль в шее, так как раньше был деревенским кузнецом и не привык к ходьбе и носке тяжестей на голове. При проверке физического состояния людей через день марша по хорошей дороге оказалось, что самым свежим выглядел мой оруженосец. Поэтому я заставил их поменяться местами: Долговязый пошел позади капрала с тюком на голове, а Тумба — передо мной с ружьями и мешком патронов, и в последующее время я видел перед собой, прежде всего, его толстую шею и широкий курчавый затылок. При окрике «Эй, Тумба!» толстяк оборачивался и неизменно улыбался: «Муа?» Через неделю я мог бы с закрытыми глазами нарисовать все его складочки и завитушки и даже целиком всю его приветливую и добродушную морду.
У капрала на груди висел второй компас. Позднее, когда мы пошли без дороги, я два-три раза в сутки определял местонахождение экспедиции по солнцу или звездам, давал капралу направление и затем только проверял по своему компасу правильность нашего продвижения. Сзади мне были хорошо видны вся цепочка людей, падение тюка с головы или скольжение человека на сырой почве. Окрик — все останавливаются, подтягиваются к головному, отдыхают несколько минут и затем снова вперед! Между мной и капралом была договоренность о сигналах свистками. Вскоре значение наших свистков стали понимать все люди, и это упростило и упорядочило управление. Выявились особенности характера — сварливость одних, лень других, безрассудность третьих. Через несколько дней механическое соединение двадцати пяти человек в одну цепочку превратилось во внутреннюю сплоченность трудового коллектива, и мне казалось, что так мы могли бы идти месяцы и годы.
Носильщики получали достаточную мясную пищу с добавлением витаминов и белков. Вначале, когда мы шли по хорошей дороге, временами то здесь, то там вспыхивала песня. Сунув в рот сигарету, я взглядывал на колыхающийся впереди ряд черных голов и пестрых тюков и себе повторял: «Все ясно и хорошо с ними, все неясно и плохо со мной. Они знают, что идут к цели. И они дойдут до нее. А я?»
О, жизнь! Я не предвидел ужасов грядущего и не мог предположить, что веду доверившихся мне людей прямо на гибель, а себя самого — к сделанной из лиан петле, а через нее — не к покою и забвению, а к свободе и радости бытия…
Глинобитная дорога кончилась за последним участком лесоразработок, и дальше мы пошли по широкой и удобной дорожке, выбитой в мокрой земле сотнями босых ног. Лес как будто бы подвинулся ближе, сделав справа и слева десять шагов и раскинув над нами руки-ветви. Это был уже другой лес — нерубленый и незагаженный. По сторонам он стоял непроницаемой стеной, и мы шли как будто бы по узкому коридору из тысяч стволов и тысяч лиан. Стало значительно темнее, изредка мелкими кусочками показывалось небо, оно теперь глядело на нас через решетку переплетенных ветвей. Усилилась и духота. Это было паровое отделение бани, впрочем, скверной бани — грязной и смрадной. Грунт дорожки оставался по-прежнему удобным для ходьбы, но скорость нашего продвижения вдруг снизилась наполовину — нечем было дышать, люди истекали потом. Настроение как будто бы тоже ухудшилось, каждый всем своим существом впервые почувствовал потерянность горсточки людей в страшной зеленой стихии. Это было похоже на смену судов в океане: на лайнере среди нескольких тысяч людей и в обстановке салонов, кино и теннисных площадок вода за бортом мелькнет перед глазами два-три раза в день и сразу исчезает из сознания, загруженного потоком «сухопутных» впечатлений этого плавучего города; на обычном пароходике океан как будто бы подступает ближе, и его вид уже не позволяет надолго забыться. На парусном корабле путник уже всегда «здесь», он и океан смотрят друг другу в лицо.
А что будет, когда мы пересядем на утлую шлюпку?
Первая ночь в лесу. Первые костры. Первый часовой. Далекое завывание и рычание — мы еще не в джунглях, нет: в ночной тишине издали доносятся переливчатая дробь и гулкие удары.