— Гуду-гуду!
— Слышишь: гуду-гуду!
Люди с улыбкой прислушиваются: эти сигналы — человеческие звуки, они связывают нас с людьми и с жизнью. Какие милые звуки!
Утром проснулись от холода в сером тумане. Кругом капало и журчало. Все тело болело как после побоев. Температура +23°, глоток крепкого чая показался блаженством…
Чонбевилль — просто деревушка, окруженная, я бы сказал, раздавленная, лесом. Издали мы услышали нечеловеческий вопль: раз… два… еще раз, но тише… Я приказал ускорить шаг, всем хотелось среди людей и хижин поесть горячей еды. Дорога была неплохая, и носильщики пустились рысью. Караван почти подбежал к первой хижине. Но что это? Она оказалась пустой. Вторая и третья — тоже. Издали среди кустов увидели группу стражников. Люди сбросили тюки, капрал начал организовывать отдых и варку пищи, а я подошел к стражникам, чтобы узнать, куда девались жители и как можно поскорее купить провиант — кур, дичь, просо, бананы: это были мои первая квартирмейстерская рекогносцировка и первое выступление в качестве начальника экспедиции. Раздобыть пищу для большого количества людей в маленькой африканской деревне — дело отнюдь не легкое, ибо местное население здесь всегда и везде голодает. Поэтому я не спеша и с очень внушительным видом подошел к кучке стражников.
— Кто старший? — процедил я из-под шлема, заложив руки за ремень пояса.
— Капрал Касонжи, к вашим услугам, мусью.
Высокий негр с шоколадным лицом, украшенным рядами нарезок на коже, явно уроженец Кассаи или Катанги, вытянулся в струнку.
— Это деревня — Чонбевилль?
— Да, мусью.
— Где жители?
— Бегать, мусью.
— Что? Не понимаю!
— Они бегать лес. Там! — капрал указал на угрюмо насупившуюся стену джунглей.
Я задержал горящую спичку в руке, посмотрел на лес, закурил.
— Ничего не понимаю. В чем дело?
— Они прятать. Вся деревня.
— Почему?
— Ходить каучук лес нет-нет. Собирать мало-мало.
— Почему?
— Говорить каучук хуже це-це: мужчины, женщина, дети — все умирать.
— А причем здесь женщины и дети?
— Собирать надо много-много. Женщина вязать ребенок на спина, ходить-ходить, ночь на болото дышать трудно-трудно, воздух яд, х-х-х, — утром ребенок умирать. Каучук хуже це-це, они говорить.
Я не знал, что предпринять. Вот тебе и Чонбе, черт его возьми вместе с Чонбевиллем… Да, он прав: золотая нить прочнее железной цепи. И опаснее. Какая подлость…
Но что же делать все-таки? Кормить носильщиков надо! Тут только я заметил то, вокруг чего топтались стражники.
Это был глубокий старик. Он был брошен на спину, конечности привязаны лианами к колышкам. Между прочим, обе руки когда-то были отняты по локоть, так что привязать эти тощие культяпки к лианам оказалось трудным делом, дополнительно лианы завели и вокруг шеи. Живот истерзан ударами, брюшная стенка лопнула, и внутренности над пупком вывалились наружу. Это, видимо, произошло несколько минут тому назад, крики старика мы еще слышали, но теперь он был мертв, и сотни муравьев уже облепили рану. Тут же валялись кровавые обрывки сучковатых лиан.
Второй раз в жизни со мной случилось невероятное: я потерял самообладание. Я уже начал повторять свое заклинание: «Это меня не касается!» — когда внезапно налетел приступ ярости. Я вдруг зарычал и схватил капрала за горло. Он не сопротивлялся и повис в моих руках как мешок, и эта вбитая черному слуге безответность мгновенно привела меня в себя. Я швырнул капрала наземь.
— Это меня не касается… не касается… — потерянно повторял я, задыхаясь и не зная, что делать.
— Господин капрал Богарт — там! — лежа на земле, проговорил капрал Касонжи и указал куда-то пальцем.
— Где «там»?
— На река. Господин капрал Богарт мыть ноги!
О, европейские ноги в Африке! Они заслуживают отдельной книги или, по крайней мере, полной сочувствия главы, эти многострадальные, стертые, распухшие и невыносимо болящие ноги!
Единственно разумным способом хождения в Африке является хождение босиком, что и делают негры. От рождения подошвы их ног привыкают к покрытой камнями и колючками раскаленной почве. К десяти годам у ребенка на стопах образуются как бы кожаные туфли, сделанные из эластичной, но прочной кожи, нечто вроде сафьяновой или свиной. Потом начинаются годы трудовой деятельности, к двадцати годам негр на ногах носит уже свои собственные неснимаемые сапоги с подошвой из рога — сапоги, которые не требуют починки, с годами делающиеся все прочнее и прочнее. Ноги у туземца не потеют и не преют, они не подвергаются постоянной сырости внутри сапог, потому что даже после сумасшедшего ливня здесь все быстро сохнет: ноги африканцев бывают сухими или мокрыми, но не вечно сырыми, как у европейцев в Африке. Негр не шлепает, как европеец, ступней плашмя, сверху вниз: он ставит подошву вперед. Его нога «садится» на землю, она делает плавную посадку, как самолет. Такая ороговевшая подошва примнет мягкую колючку, а шип потверже сломает, если нога чувствует очень острое и твердое препятствие, то инстинкт без участия сознания подскажет ей необходимость удлинить или укоротить шаг. Негр при ходьбе не тратит внимания и умственной работы, как европейцы, он даже в самых трудных условиях продвигается вперед быстрее, легче и безопаснее. Это результат естественного приспособления животного к среде обитания.
Европеец достичь подобного не может, он начинает приспосабливать среду, нахлобучивая на свои тонкие, белые и нежные ноги непромокаемые сапоги с тройной подметкой. Результаты плачевные. Пока кожа еще нормальна, она неизбежно в здешних условиях начинает страдать от пота и грязи, краснеет, воспаляется, покрывается стертостями и опрелостями. Затем начинаются бесконечные грибковые заболевания и неизлечимые язвочки. Потом кожа размокает, бледнеет и приобретает бледно-серый цвет. Язвочки превращаются в язвы, и владелец ног из мученика делается великомучеником.
Я не особенно верю в рай и ад, но если они существуют, то голову и руки всех здешних европейцев справедливый Бог, без сомнения, и с проклятием ввергнет в самые низины преисподней, но ноги — о, эти европейские ноги в Африке! — милосердный Боже вознесет высоко на седьмое небо рая, они этого заслужили!
Я поспешил к реке. Господин капрал Богарт сидел и мыл ноги.
— Капрал Богарт?
— К вашим услугам, майн герр.
— Чего вы болтаетесь здесь, когда там делаются такие безобразия?
— Они подожгли деревню? Вот дурачье! Я же говорил…
Молодой и бравый капрал с миловидным румяным лицом
мгновенно натянул сапоги и рысью пустился прямо через кусты, но прыжков через десять он остановился и вопросительно обернулся ко мне.
— Деревня цела, майн герр. Вы напрасно…
Я схватил его за шиворот и ткнул носом вперед, к распластанному на земле трупу, уже сплошь покрытому мухами, муравьями и какими-то мелкими зелеными жучками. Стражники отошли в сторону. Капрал Касонжи вытянул руки по швам.
— Ну? — заревел я. — Ну?
— Вы насчет старика? Ты, Касонжи, что здесь настряпал?
— Я давать урок, мой капрал.
— Э-э, дурачина, — Богарт развел руками, строго посмотрел на своего помощника и повернулся ко мне: — Вот видите, майн герр, условия… так нам и приходится мучиться здесь с этими скотами… Я распорядился дать жителям маленький урок и отлучился к реке… сполоснуть ноги… а он как накуролесил… болван!
— Откуда этот старик?
— Там сидеть, мой капрал.
Богарт с чувством и не спеша закурил толстую сигару.
— Видите, майн герр, жители этой деревни — сброд, переселенный с одной плантации… Работают из рук вон плохо. Нормы систематически не выполняются. Хозяин давно жаловался господину капитану Адрианссенсу, и последний распорядился при обходе района преподать им маленький урок порядочного отношения к своим обязанностям.
— Это в бельгийской колонии называется маленьким уроком?
Капрал отвел в сторону нежно-голубые глазки и вежливо ответил тоном доброй бабушки, терпеливо разъясняющей надоедливому внуку общеизвестные истины:
— Вы же сами видели, что меня здесь не было. Я лично тут не причем. Виновный будет наказан, поверьте. Я с него самого спущу шкуру. Не сомневайтесь, прошу вас. Но порядок должен быть: если с черномазых ничего не требовать, то они немедленно перестанут работать. Выгоните меня с работы — я тысячу раз пожалею, у нас найти работу трудно, а негр только и мечтает, как бы уклониться от выполнения нормы — он живет за счет природы, ему ни мы, ни наша работа не нужны.
Немного отвернувшись, для того чтобы сбросить упавший на рукав пепел, Богарт глазами дал знак стражникам. Они ринулись к трупу, выдернули колышки и проворно потащили замученного за угол ближайшей хижины. Остались только широкий кровавый след да связки окровавленных лиан.
— Скоты, что с них спросишь! — примирительно журчал Богарт. — Вы уж учтите эти обстоятельства, майн геер.
— А почему старик без рук?
— Откуда мне знать… на охоте попал в лапы зверей, наверное…
— Нет, я говорить, я знать! — шагнул вперед черный капрал и опять вытянулся. — Ему солдаты резать руки за налог… он не платить налог…
— Что ты мелешь, верблюд!
— Да. Это раньше быть. Я знать. Король Леопольд…
— Заткнись, идиот! Пошел вон, черная собака!
Капрал Касонжи шагнул назад с вытянутыми по швам руками, капрал Богарт заслонил его спиной и весьма мирно объяснил мне:
— Такие наказания у нас давным-давно отменены, майн герр. Лет пятьдесят назад. Не сомневайтесь, прошу вас. Этот старый обрезок давным-давно не сдох только потому, что черномазые чтят таких… м-м-м… потерпевших, или, как бы это сказать… сообща их кормят. Когда мы подходили к деревне, жители уже получили извещение по гуду-гуду и заранее скрылись. Старик остался, понадеявшись на свои обрубки. А этот дуралей добил его как не имеющего практической ценности: на сбор каучука безрукого не пошлешь, да и стар очень. Касонжи хотел только попугать: ведь вся эта банда сидит рядом в кустах, они нас видят и слышат. Устроил им такой концерт, скот. Словом, глупый случай. Недоразумение. «Услужливый дурак опаснее врага», — как говорится в басне. Будете в Леопольдвилле — не вспоминайте про этот прискорбный инцидент, майн герр: мне влепят выговор, я здесь не причем — только мыл ноги!
Остаток дня ушел на охоту: я запретил ловить кур, спрятавшихся в кустах. Опять ночевали на широкой тропе, разбившись на три группы с тремя кострами. Сильный вой и рычание зверей раздавались где-то близко. Непрерывная капель. Москиты, клещи и пиявки. На рассвете — холод и серый туман. Страшная разбитость.
Дорога заметно сузилась. Теперь в полутьме среди густой зелени, закрывавшей ноги, носильщики стали спотыкаться. Стояла невероятная духота, мы истекали потом. Это было похоже на путешествие сквозь горячие ассенизационные трубы. Негры были уроженцами этой страны, они тащили тяжелые тюки, я же шел только с ружьем и был европейцем, а каждый европеец здесь — клинический больной.
Трудно описать состояние белого в экваториальном лесу. Он дышит не газами атмосферы, а горячей водой! Здесь влажность воздуха достигает невероятной цифры — 95 % при температуре +40° в тени. За сутки с потом выделяется до 15 литров воды, пульс достигает 140–150 ударов в минуту, температура тела поднимается до 38,5-39,0°, давление крови падает до 90 мм. Организм испытывает страшное перенапряжение, при этом тяжелейшим образом нарушается обмен веществ, работоспособность падает, теряется аппетит, сознание работает плохо, человек делается или вялым и подавленным, или раздраженным и агрессивным. Это совокупность признаков так называемого «экваториального синдрома», проявления которого делают здорового европейца в экваториальном лесу физически больным, психически неполноценным и, главное, глубоко несчастным человеком.
Удалец, который в России задержался в паровой бане на лишнюю четверть часа, затем багровый и истекающий потом выскочил к остальным моющимся, доволен собой. Полчаса в паровой бане! Какой герой!! Но представьте себе его же при той же температуре и влажности, одетого и в сапогах, с оружием и тяжелой амуницией, ежеминутно спотыкающегося и падающего в полутемном лесу и знающего, что в следующую четверть часа и еще в следующую, завтра, неделю и месяц ему предстоит не лежать в бане, а тащиться вперед, сжав зубы и зорко оберегая свою жизнь от зверей, пресмыкающихся и насекомых, — вот тогда, я полагаю, вид у нашего удальца был бы далеко не столь победоносным! И ему, главное, было бы нечего завидовать. Но я появился здесь по своей воле и ни на минуту в этом не раскаивался: шел твердо, и меня занимало совсем не это. Я даже не особенно замечал гилею, потому что внутри меня шла напряженная умственная работа: чувствовалось, что еще одно усилие мысли и мне откроется что-то очень важное, быть может, самое важное из всего, до чего я додумался в течение всей своей жизни. Отдельные образы и фразы, виденные и слышанные за последние дни, были вытеснены из сознания потоком новых впечатлений, и теперь они медленно всплывали в памяти. Они трудно осваивались перегретой головой: временами красный туман застилал глаза, я шатался, цеплялся руками за какие-то сучья и мокрую зелень, но автоматически шагал за широким курчавым затылком Тумбы все вперед и вперед и напряженно шептал себе сухими от внутреннего жара губами:
«Зачем столько месяцев я повторял себе слова — “французы”, “бельгийцы”, “англичане”… Сколько добрых и честных людей среди англичан, французов и бельгийцев… Весь народ, каждая нация… В массе народа — колонизаторов ничтожная кучка… Все они объединены в международную банду… имя которой — колониализм… Я ненавижу только колониализм, а не национальность… Не французов или бельгийцев, а колонизаторов… всяких… Не исполнителей, а систему… Ту, что на моих глазах загубила Лионеля и этого безрукого старика… Да, да: какая между ними разница? Оба — жертвы… Не Олоарта или Касонжи, а колониализма… Они — жертвы политической системы… Нечего уклоняться и прятать голову в песок, как трусливый страус… Мне такое признание противно… Аполитичность, которой я так гордился… Она была для меня знаменем и белыми одеждами, незапятнанными грязью жизни… Аполитичность — идиотизм… Аполитичность — преступление…»
— Стой! — оглушительно гаркнул Тумба всему отряду и повернулся ко мне, широко улыбаясь, как громадный черный ребенок. — Что говорит господин?
Скользя и падая, люди шли безостановочно и упорно — вперед и вперед. Отшумели полуденная гроза и ливень. Отряд продвигался все дальше в глубины леса, иногда по колена в горячей грязи. Вдруг капрал остановил цепочку носильщиков и свистком подозвал меня к себе.
Передо мной был огромный зеленый шатер, я бы сказал больше — величественный зеленый храм с высоким куполом, как у наших соборов, тоже тонущим в неясной дымке: высоко-высоко над нами сплелись кроны гигантских деревьев, и мы стояли под ними как жалкие карлики — грязные и безмерно уставшие.
— В чем дело? — задохнулся я, обоими рукавами вытирая с лица ручьи пота.
— Вот, — жестко каркнул Мулай.
В липкой зловонной жиже навзничь лежала молодая женщина. Она умирала: глаза были полузакрыты, грудь редко и судорожно вздымалась, изо рта в такт дыханию поднимался клочок розовой пены. Рядом с ней копошился годовалый ребенок, он пытался сосать материнскую грудь. Его маленькие пальцы скользили, он беспрерывно ронял сосок в грязь, ворчал, плевался и опять чмокал. Рядом лежала корзина с полосами сырого каучука.
Я присел к умирающей и механически стал считать удары сердца. К чему… Носильщики сняли и кое-как пристроили тюки на пригнутых ветвях папоротника.
— Пусть этот долговязый, вот тот, который идет за тобой, Мулай, отнесет ребенка в деревню.
— Туда-сюда ночь приходит.
— Я понимаю, Мулай. Мы теряем время. Я не могу бросить ребенка. Понимаешь — не могу.
— А ты можешь двадцать четыре человека голодные ждать, бвама?
Я отпустил безжизненную руку, и она звучно шлепнулась в грязь. Лес замер, люди стихли, и это был единственный звук, да еще плевался и чмокал ребенок. Кроме этого ничего — безмолвие. Насупившись, все молча ждали. Я поднялся. Капрал был ниже меня ростом, но шире в плечах и кряжистей. Мы стали друг перед другом, пожирая друг друга глазами. «Первая проба сил… как следует еще не вошли в лес, и уже начинается… А что будет дальше?» — думал я, глядя в горящие черные, как уголь, глаза Мулая.
— Капрал, не забывай про вот это! — я грязным пальцем коснулся медали на его груди.
— Что?
— Про дисциплину. Береги дисциплину, капрал. Упустишь — погибнешь первым.
Мы оба тяжело перевели дух. Потом он вынул ребенка из грязи, завернул его в мягкое кружево папоротниковых листьев и подал долговязому.
— В деревня нет люди. Это есть напрасно.
— Люди вернутся и найдут ребенка!
Потянулись томительные часы ожидания. Носильщики сели в грязь и, не отрываясь, смотрели на умирающую.
— Раздай пищу из неприкосновенного запаса, капрал. Здесь охотиться негде и патроны надо экономить. Корми людей, ну!
Молча все жевали молочно-мясной порошок. Потом вдруг один что-то сказал, и тихий говор пошел по цепи понуро сгорбившихся людей.
— Что это они?
— Гуду-гуду нет. Мы есть одни.
Я прислушался — действительно, сегодня утром слабо слышавшаяся дробь гуду-гуду теперь смолкла. Мы оторвались от обжитых мест.
Вот он, передний край.
— Он не вернется? Убежал от нас? — спросил я шепотом капрала. — Уже прошло три часа!
— Куда? Чонбевилль — отряд, Мбона — концессия. Он вернется.